Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Загребельный Павел. Я, Богдан -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -
орить! Мы ехали с королевским листом, проездным Litterae passus, который обеспечивал для нас ночлег, харч, корм для коней и всякое благоприятствование в пути. Письмо это, собственно, нам вовсе было ни к чему, ведь казак привык находить для себя все и без чьей-либо помощи, но мой Иванец Брюховецкий всюду ссылался на королевский вызов, заботясь уже не столько о всех нас, сколько, наверное, о самом себе, чтобы придать себе необычайный вес. Меня он в присутствии посторонних людей никогда не называл сотником, а только паном старшим, - это придавало веса не столько мне и моим казакам, сколько опять-таки самому же Иванцу, ведь если ты приближен к какому-то таинственному "пану старшому", имеющему королевские полномочия, ты и сам, выходит, человек немаловажный. Между Иванцем и Демком, хотя оба они были моими джурами, не было ничего общего, кроме самой службы. В то время когда Демко послушно ехал рядом со мной, улавливая каждое движение моей брови, готовый кинуться в огонь и в воду за своего сотника со спокойным мужеством и бескорыстием, Иванец косил глазами во все стороны, высматривая - где, что и как, изо всех сил прикидывался внимательным и почтительным ко мне и ко всем, кто стоял выше; на самом же деле, как это со временем вскрылось, заботился лишь о себе и думал от самой колыбели только о себе. Жизнь моя складывалась так, что у меня не было ни времени, ни сил, ни возможностей пристально присматриваться к людям, изучать их глубже, как священник или судья, они проходили мимо меня то близко, то на расстоянии, проскальзывали тенями, порой лишь мелькали, были как бы не существами во плоти и во крови, а лишь печатью тех или иных достоинств и качеств, символами доблести, мужества, доброты, честности или, наоборот, коварства, хищности, ненасытности. Умирали возле меня, а я так и не знал до конца, кем были на самом деле, как не ведал и о тех, которые окружали меня не день, не месяц, иногда и долгие годы, был как ребенок - доверчивый, наивный, легко обманываемый. Может, так и следует жить, а не вгрызаться в человека, как летучая мышь в кость, когда упадет на тебя с перепугу и отчаяния, что ослепла на миг, и вот схватилась за твой палец. Иванца я воспринимал так же, как и Демка, хотя и видел отчетливо их различие, но не придавал особого значения ни чрезмерной преданности Демка, ни пронырливости Иванца. Как-то утром, когда мы были уже за Любаром, прибежал Иванец, который целую ночь где-то метался, будто охотничий пес в поисках зайца, и поднял шум. - Пан старшой, - кричал, поводя своими выпученными глазами, - пан старшой! - Уже где-то продал пана сотника с потрохами, - пробормотал Демко, слишком хорошо знавший своего сотоварища. - Что там у тебя? - поинтересовался я. - Пан старшой! Здесь неподалеку в местечке сегодня будут набивать на кол человека! - Вот уж радость, - не удержался Демко, - ничего лучшего не мог ты нам принести из своих ночных блужданий. Я заметил, что наказание колом не относится к милым развлечениям и вряд ли нам нужно было об этом и слышать. - Но пан старшой приглашен на это зрелище! - выпалил Иванец. - По чьей милости? - спросил я без удовольствия. - Зачем спрашивать? - сплюнул Демко. - Это же ему не спится и не лежится, все ищет да вынюхивает. Вот и донюхался! - Что там - говори толком? - уже сурово спросил я Иванца. - Да тут за лесом местечко, оно и не местечко, а так - двадцать домов из поместья пана сенатора Киселя, и в окрестностях завелся збуй какой-то жестокий. Крал волов, когда их гнали в Гданьск на продажу, погонщиков убивал насмерть, а волов якобы перепродавал другим погонщикам, уже из имения не Киселя, а Корецкого, что ли; никак не могли этого разбойника ни выследить, ни поймать. Наконец поймали и приговорили к колу. На муках огненных пытался оправдаться тем, что не хотел, мол, чтобы добро, нажитое простым людом, то есть волы рогатые, шло куда-нибудь в чужую землю, для чужих ртов, а должно бы оставаться тут для потребления тем, кто его нажил. Над этими словами панство только посмеялось. Ничто не могло спасти преступника. Действовал один, без сообщников, потому и наказание понесет сам, и никому его не жаль, вряд ли кто и помолится за его грешную душу. Местный державец, шляхтич Низдиковский, услышав, что пан старшой едет по приглашению самого короля, вельми обрадовался и сказал, что приедет сюда сам, чтобы оказали ему честь и побывали у него в гостях. - Хорошее гостеприимство - человека на кол будут набивать! - промолвил Демко. Я махнул рукой, ведь все равно уже ничего не поделаешь, раз Иванец так продал нас этому услужливому шляхтичу. В самом деле, через какой-нибудь квадранс появился и сам Низдиковский, верхом на коне, в новом кунтуше со шнурками, в сопровождении десятка сорвиголов, усатых и остроглазых, будто лащиковцы из наших краев, был весьма учтивым, повел речь о Варшаве, затем о наших общих знакомых, выразил сожаление, что не знал заблаговременно о нашем прибытии и не смог приготовить для нас лучший прием, чем быть очевидцем тяжелой кары, от которой у него тоже переворачивается все внутри, но что он может поделать, если здесь во весь голос говорит суровый закон, перед которым все мы лишь дети несмышленые. Он охотно пресмыкался и перед законом, и перед королевским именем, и даже передо мной, потому что у меня было королевское письмо, но одновременно делал все это с таким высоким достоинством и гордостью, что мне даже завидно становилось. Пан Низдиковский был будто чистокровная шляхта, какой я знал ее в течение всей своей долгой и трудной жизни. Она никогда не была простым орудием разрушения, которое защищает короля и Речь Посполитую без любви, уничтожает все преграды без ненависти. Виделось что-то вольное и дерзкое в их покорности, что-то благородное в самом их унижении - и это при чрезвычайно развитом чувстве личной независимости, спеси и гоноре. Им казалось, что они сражаются за величественную красавицу, не замечая, что на самом деле защищают отвратную зловредную ведьму. Но сказать им об этом значило тотчас же вызвать крик, что не за короля и не за вещи неприкосновенные бьются они, а за давние знамена, что развевались в стольких битвах над головами отцов, и за алтари, перед которыми они получали руки своих невест, красавиц, коих не видел свет, и это будет правда. Да, они были вежливыми, любезными, нежными к женщинам, обладали изысканным вкусом, любили веселое общество - и сажали на колья, мол, мы за столами в золоте и серебре, а хлопство и казацкое гультяйство - на кольях. Пан Низдиковский, наверное, и меня приглашал на судное зрелище с намерением тайной мести показать, что ждет всех тех, кто восстает против шляхетского порядка. Но делал это с высочайшей любезностью, и я вынужден был отвечать тоже любезностью, позвал Федора Вешняка и велел ему поднимать казаков и ехать следом за нами. Дорога была не такой уж дальней, но пустынной. Кони увязали по самую щетку в сыпучем песке, из сосновых зарослей чуть не под конские копыта выскакивали на дорогу напуганные тетерева и удивленно квохтали на такое неожиданное нашествие; наконец оказались мы на плотно забитой людом и обставленной возами местечковой площади, с другой стороны, будто нас ожидали, прибыли на двухколесном экипаже два солидных пана - пан судья Кордуба и пан возный Коструба, жолнеры, протолкавшись сквозь толпу, поставили поодаль от нас обреченного - невысокого смуглого человека, в полотняных штанах и полотняной длинной сорочке, с взлохмаченными волосами, рыжими, будто обмазанными глиной. Пан судья и пан возный раскланялись со мной и казаками, после чего пан Коструба, проклиная все на свете, но, заметив, что должен выполнить свой уряд, - шляхтич без уряда что пес без хвоста, - начал вычитывать из длинного листа преступления этого невзрачного человека, и толпа молча слушала, то ли веря, то ли, может, и не очень, так как речь шла, наверное, не столько о провинности неизвестного им человека, сколько о самом зрелище. Появился и палач, безухий цыган, в красной сорочке и синих шароварах, босой, с равнодушно-жестокими глазами. Он пригнал пару серых волов, наладил кол, длинный, шесть или восемь аршин, хорошо выструганный с острым железным шпилем на конце, длиной в два аршина. Пока не было палача с волами, обреченный стоял неподвижно, будто столб, но теперь посматривал мрачно перед собой и сказал тихо, но с ударением: - Священника. - Богомольный збуй! - обрадовался пан Коструба и подал знак рукой себе за спину. Оттуда сразу выступил старенький батюшка в рыжеватой поношенной ряске, старый и изможденный, вытертый какой-то, как и вся его одежда. Приблизившись к приговоренному, он протянул ему большой крест, натянув цепочку, на которой крест висел у него на груди, но обреченный выбросил вперед руки и сердито выкрикнул: - Икону! Божью матерь! Или должен умирать здесь, как собака? Священник растерялся: иконы с собой не принес, а в церковь идти было далеко. - Панство думает, что ему так уж необходимо поцеловать икону? - спросил возный. - Этот драб хочет продлить себе жизнь! Разве я не знаю этих фармушек-финтифлюшек? - Пусть принесут икону, - болезненно поморщившись, промолвил пан Низдиковский. - Но ведь на это же уйдет уйма времени! - воскликнул удивленный возный. - Пусть принесут! - твердо повторил шляхтич. Мы стояли и ждали. Обреченный снова стоял неподвижно. Казалось, умер. Но ожил, как только батюшка подал ему икону. Кивнул своей лохматой головой - то ли поклонился, то ли хотел поцеловать. Потом снова замер. Священник осенил его крестом и отступил. И уже теперь отступила от потемневшего хлопа жизнь. Отдав волов погонщику, который должен был, судя по всему, быть помощником палача, майстора, сбоку подошел к осужденному, умело сбил его с ног одним ударом, стянул за спиной его руки так, что посинели пальцы, затем начал привязывать к его ногам две ременных постромки, вторые концы которых были прикреплены к ярму на волах. Погонщик по знаку палача прикрикнул на волов, они пошли медленным, равнодушным шагом, помахивая хвостами и жуя жвачку, палач прислонил свободный конец кола к низенькому столбику и придерживал, чтобы кол не соскользнул, а острый его шпиль начал входить в тело несчастного. Железо пронизывало внутренности обреченного так быстро, что не успевала выступить даже кровь, все казалось ненастоящим, какой-то игрой или дурным сном, тем более что обреченный человек, переборов муку смертную, еще нашел в себе силы по-молодецки крикнуть почти бодро: - Криво кол идет, майстор! Следи лучше! Набивать на кол нужно было так, чтобы не повредить жизненных органов и направлять шпиль не в сердце, а чтобы вышел он спиной на пол-аршина. Тогда кол с набитым на него человеком поднимали, закапывали свободным концом покрепче в землю - и несчастный сидел на шпиле до тех пор, пока не засохнет и высушится, как вяленая рыба, так что когда ветер повеет, то тело его вертелось и тарахтели косточки. Наверное, этот безухий майстор не был слишком опытным в своем деле: повел кол слишком криво, о чем ему снова хотел сказать обреченный, но на этот раз слова у него слились в какой-то хрип или клекот: "Кр-р-р..." Когда же палач с помощником подняли покаранного и установили кол в заготовленную яму, и начали поскорее утрамбовывать землю вокруг него, несчастный человек на железном острие завыл от боли и страдания. Выл низко, утробно, по-волчьи, так, что молодые казаки затыкали уши, а Иванец подскочил ко мне и зашептал: "Пан старшой, дозвольте укорочу ему муку! Дозвольте, пан старшой!" Я промолчал, лишь пожал плечами, а Демко, тоже шепотом, промолвил, обращаясь к своему спутнику: "Не вмешивался бы ты в божьи дела", - но тот уже выхватил пистоль, подскочил к человеку на колу и прострелил ему грудь. Все покрылось моим королевским письмом. Пан Низдиковский распрямил плечи и заявил, что у него камень спал с души, ведь он привык рубиться с врагом в поле, а не вот так истязать пусть даже и величайшего преступника. Пан судья сказал, что он только судья, а над ним закон, пан возный снова повторил о своем "псе без хвоста", священник неторопливо перекрестился, отпуская грехи всем виновным и невиновным. Так и закончилось это неурочное присутствие, только Демко скрежетал зубами на Иванца и шпынял его до самого Кракова, обещая отплатить ему не таким еще "развлечением". Я молча посмеивался, зная, какая это пустая похвальба у Демка, Иванец же огрызался добродушно, удивляясь, что никто достойно не оценил его добровольную и бескорыстную старательность. Не мог он понять, какую тяжкую услугу оказал всем нам, добавляя к тому, что видели по дороге, еще и это страшное зрелище. А я думал тогда: никогда не забывай о встречах со страданием и смертью, забудь все, но только не это. "6" Пока добирались до Кракова, израненными были души не только у казаков пожилых, немало переживших за годы своей трудной жизни, но и у молодых. Еще не осмеливались сказать мне в глаза, потому подбивали Демка и Иванца, а уж те, спеша друг перед другом, уговаривали меня: - Пан сотник, а что, если вот так пробиться к королю и все пропустить через его уши? - Говорят, он за русский народ. - Короли всегда за народ, да паны мешают! - Сказать ему о всех гонениях и насильствах. - Хотя бы о том, что видели собственными глазами. В ответ на это я кивал головой, поддакивая. Кто бы упустил такой случай, если бы оказался перед королем? Была какая-то надежда, что король в самом деле допустит меня хотя бы поцеловать руку (и уж тогда я сумею сказать ему кое-что!), ведь и на похороны королевы я с полусотней своих казаков ехал якобы по приглашению самого Владислава. Он был благосклонен ко мне, мог иметь даже сантимент, вспоминая о годичном служении ему (тогда еще королевичу) во время его путешествия по Европе. Но только когда же это было! Двадцать лет назад! Все уже подернуто маревом даже для меня, а для монаршей памяти? Гей-гей... Краков был переполнен людом и еще больше - слухами. Говорили и не о королеве (она же мертва) и ее похоронах, а все больше о короле, потому как нечасто бывал в древней столице польских королей и был обижен, кажется, на краковского воеводу, который во время элекции не поддерживал Владислава. Гнев на воеводу обернулся холодным отношением к краковянам, и хотя во время коронации Владислав вроде бы и простил их, но теперь снова вспомнил свою обиду и, прибыв на похороны, не стал въезжать в город, а остановился в Лобзове. Делегация краковских мещан вынуждена была приветствовать короля в Лобзове, но, пока райца (советник) трудился со своей речью, Владислав незаметно надел перчатку на свою правую руку, так что когда райца приблизился и встал на колено, чтобы поцеловать королевскую руку, то увидел, что должен целовать перчатку. Райца вынужден был встать с коленей, чтобы через миг, снова застыть на коленях перед властелином, но снова перед ним была рука, спрятанная под мертвой кожей. До предела растерянный, посланец гордых краковян вторично встал с коленей и упорно опустился в третий раз, имея намерение поцеловать закрытую королевскую руку, но именно тогда Владислав, мстительно улыбнувшись, снял перчатку и протянул райце свою пухлую руку для поцелуя. Еще труднее пришлось воеводе краковскому Станиславу Любомирскому. Он был болен и вынужден был добираться в Краков из своего замка в лектике. Не застал в городе короля, кинулся в Лобзов, но Владислав не хотел его принимать. Когда же наконец принял, то довольно резко выразил ему свою неблагосклонность за то, что тот якобы противился его элекции. Любомирский каялся и клялся в верности до тех пор, пока не был прощен. Король, судя по всему, был печальным, больным и гневным. Никого не хотел видеть, принимал только своих канцлеров Оссолинского и Радзивилла, с ласковой грустью выслушал приветствие примаса Польши Мацея Любенского, который тоже прибыл на похороны и посетил Владислава в Лобзове, но больше никого к королю не допускали в те дни. Куда уж там простому казаку! Была надежда, что допустит пред светлые очи казацкую депутацию хотя бы гетман Конецпольский, который тоже прибыл вместе с другими вельможами на похороны, но знал ли он о нашем тут присутствии, а если бы и знал, то лишний раз не захотел бы, наверное, лицезреть своевольного Хмеля и его товарищество. Так пришел день погребения. Процессию открывали две тысячи пеших. Земли и воеводства, княжества и вольные города, шляхта неимущая, ходачковая, и мещане, купцы и ремесленники, воины из пограничной стражи и просто хлопство, все в трауре, в темном, даже в глазах темнеет и мир окрестный меркнет от такого зрелища. И в этом мрачном кондукте, похоронной процессии, от несколькомиллионного народа украинско-русского лишь горсточка казаков, потому как и народа такого не существует для панства, а есть только казаки, а земля разделена на воеводства Киевское, Черниговское, Брацлавское, Волынское, Русское, и так от воеводств и выступали в процессии опечаленные усатые шляхтичи, а нас затолкали куда-то к хлопству и чуть ли не к цыганам, хотя и идем мы довольно солидно и чинно: в синих шароварах и жупанах, в черных легких киреях, оселедцы свисают с круглых наших голов, будто сабли, сами же сабли скрыты внизу под киреей, так что мы расталкиваем вокруг себя процессию, а там, оказывается, уже посвободнее. За нами тянулись длинными шеренгами отцы духовные всех законов. Четырнадцать золотых тиар украшали процессию сверканием высших капелланских достоинств. Краковская академия шла перед музыкантами, которые траурными мелодиями углубляли общую печаль. Слуги везли на кресле недужного воеводу краковского Станислава Любомирского - хозяина земли, где навеки почиет тело Цецилии Ренаты. За Любомирским воевода бжесский литовский Теофил Тризна, воевода поморский Герард Денгоф и воевода Русский Якуб Собесский несли инсигнии шведские, а воевода познанский Кшиштоф Опалинский и воевода сандомирский Кшиштоф Оссолинский - инсигнии польские. Корону покойной королевы шведской и польской Цецилии Ренаты нес каштелян краковский, гетман коронный Станислав Конецпольский. Шестерик коней, покрытых до самых ног черным сукном, тянул печальный повоз, на котором лежало тело покойной, укутанное со всех сторон драгоценной золотой тканью. Повоз сопровождали придворные со свечами в руках. Короля, одетого в пышные черные кружева, несли в раззолоченной лектике, увитой черным брабантским кружевом. Он все время плакал, не скрывая, а в особенности тогда, когда появился его пятилетний сын королевич Зигмунд Казимир, которого вынес на руках из дома великого канцлера на улице Канонической воевода бельский Кшиштоф Конецпольский. Справа от короля шел его брат королевич Кароль как посол императора Фердинанда, а слева - посол князя баварского Максимилиана Виттельсбаха. Королевича Зигмунда тоже сопровождали послы князя бранденбургского Фридриха-Вильгельма и князя нойбургского (этим князем, собственно, был сам король Владислав, поэтому послом от самого себя уполномочил выст

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору