Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Загребельный Павел. Я, Богдан -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -
для казака дороже всего! С этими словами они бросили в воду золото и серебро, какое у кого было, и снова взялись за мушкеты. Потоцкий отправил против них две ватаги. Сам король прибежал смотреть на это редкостное зрелище. Казаки обнялись, прочли молитву и кинулись на врагов. Каждый из них умер, не иначе как убив несколько врагов и промолвив поощрительное слово к своим товарищам. Все они пали подобно спартанцам царя Леонида. Остался только один, он вскочил в лодку и начал отбиваться косой. Четырнадцать пуль попало в него - он жил и оборонялся! Король велел сказать казаку, что он восхищен его отвагой и дарует ему жизнь. - Я отказываюсь от жизни! - ответил тот. - Хочу умереть, как настоящий казак. Один мазур с Цехановского уезда забрел в воду по шею, ударил казака косой, а потом добил копьем. Может, и к лучшему, что никто так и не узнал имени этого казака. Никто не присвоит себе его память, и происхождение от него не принадлежит никому в отдельности, - оно принадлежит всему народу. Может, это и был народ наш несчастный и мужественный. В томе шестом "Театра Европы", изданном во Франкфурте-на-Майне Матвеем Мерианом, Иоганн Георг Шледер, рассказывая о геройской смерти нового Геркулеса, безымянного казака, который в одиночку бился против озверевших толп, называет его "московитом". Так смыкаются в этом герое два побратавшихся народа. А я ничем не смог предотвратить берестечский разгром. Посылал универсалы из Паволочи, казаки собирались ко мне тоненькими струйками, с литовской линии не снял никого, потому что Радзивилл неожиданно двинулся на Чернигов, разбил Небабу, потом пошел на Киев, куда впустили его без сопротивления митрополит Косов и архимандрит Тризна, и уже придворный живописец Радзивилла Вестерфельд рисовал наш древний град, а лучше бы он нарисовал мой гнев и отчаяние. Из-под Берестечка прибежал сотник из шляхтичей Адам Хмелецкий, сразу же кинулся ко мне. - Все пропало, гетман! - А табор где? - закричал я. - Уже черти взяли табор. Бежали мы из табора. - Как? - Молодцы биться не захотели. - А хоругви где? - И хоругви пропали. - А пушки? - И пушки. - А шкатулы с червонными? - Про то не ведаю. Вскоре прибыли полковники - Джелалий, Богун, Пушкарь, Гладкий. Один привел полтораста, другой двести, лишь Пушкарь имел с собою шестьсот своих полтавцев. Горько будут петь про Берестечко: Кину пером, лину орлом, конем поверну, А до свого отамана таки прибуду. - Чолом, пане наш гетьмане, чолом, батьку наш! Вже нашого товариства багацько не маш!.. - Больше войска нет? - спросил я у них. - Нет, пане гетман, - сказал Филон. - Где же оно? - Все в распорошку пошли, - ответил Богун. - Или же погибли. Смерть забрала самых мужественных, - добавил Пушкарь. А во мне умерла молодость. Навеки. Вместе с ними. И с Матроной. Не видел их смертей, но от этого они не были легче. Что могло теперь спасти меня? Гетмана - новое войско и новые надежды. А человека во мне? - А де ж твоУ, Хмельниченьку, воронiУ конi? - У гетьмана Потоцького стоять на припонi. - А де ж твоУ, Хмельниченьку, кованiУ вози? - У мiстечку Берестечку, заточенi в лози. Снова я оказался вне времени, будто умер на самом деле. Только Украина не хотела умирать, народ поднимался огненным морем, и когда Потоцкий двинулся из-под Берестечка на казацкую землю для окончательной победы, то нашел только разгром и смерть для своего войска. Но все это случилось словно бы само собой, без гетмана, без меня. Я все еще страдал, никак не мог забыть свою боль. Матрона спит где-то вечным сном и моя любовь обливается кровью под ее неподвижным сердцем. Чем она стала? Дождем, росой, птичьим пением, ветром? Жаль говорить! Я уже знал наверняка, что люди бывают только людьми, пока живы, и, пока живы, могут становиться разве лишь зверями, а мертвые - только мертвые, и больше ничего. И отец Федор, выбравшийся из берестечского пекла, постарев на тысячу лет, не мог развеять моей печали никакими словами. "Кое начало положу окаянному рыданию... Кое начало..." - Отпел за упокой души Филипка нашего, - промолвил отец Федор. - Не знаю теперь, как и племяннице моей Ганне об этом сказать. Братья ее Василь и Иван, хвала господу, живы. - Братья и скажут. - Вряд ли они на хутор заедут. Ведь созываешь уже казачество на Маслов Став, чтобы собиралось для новой забавы... - Потоцкий и Вишневецкий волками кинулись следом за нами, что же я должен делать? Тужить о грехах, вздыхать об искушениях, печалиться о падении? Отец Федор ответил мне словами из старинных книг: - Будь унижен головою, высок духом. А у меня не от слов его, а от самого появления, от того, что он невредимым вышел из самого пекла, встал передо мною и напомнил все лучшие минуты жизни моей, родилось что-то неведомое, почти безумие нашло на меня, я даже закрыл глаза, и долго так сидел, и похож был на тех, у кого глаза существуют не для того чтобы смотреть, а для того чтобы плакать. Внезапно вспомнился мне хутор Золотаренков, отстроенный и обновленный, вспомнилось, как зимой, выехав из Чигирина, примерно через неделю ночевали мы с отцом Федором на хуторе, как стелила мне постель ласковая, теплая женщина, ходила возле меня на опасном расстоянии, будто хотела задеть меня, не задевая, но я был в таком печальном настроении, что долго не замечал Ганны, не узнавал в ней той почти девушки с пасеки, той золотоногой русалки и лесовички, которая промелькнула летней ночью видением, сном и миражом. Когда же взглянул на Ганну, удивился и испугался, потому что была будто Матрона, только чуточку ниже и полнее. - Голова у тебя не болит, Ганна? - спросил у нее. - Почему бы должна была болеть? Разве что за Филипком моим, которого все берешь и берешь на войну, а спать не с кем! - Разве мало казаков? - А что мне казаки, когда имею своего Филипку? - Гетман у тебя в постели. - В постели, да не со мною, потому что я жена верная и еще бога не забыла. - Сама ведь говоришь: блуждает твой казак. - Все равно - мужняя жена. Хотя и чует мое сердце: не вернется он больше. Забрал ты его, гетман, уже навеки. - Кто побеждает - живет. - Забрал, - повторила она. Ласковая, но твердая. Не подольщалась, не ластилась, не искушала, не вползала змеей, а мудро беседовала, будто Самийло мой. - Повезешь меня на хутор, отче, - неожиданно молвил я своему духовнику. - На хутор? - не сразу понял отец Федор. - А-а, на хутор. Тяжко, сын мой, ох тяжко. - Повезешь. И когда я очутился на хуторе и увидел, как открывается дверь на крыльцо и женские руки появляются в проеме, мне показалось, что все возвращается: Субботов, Матрона, моя возвышенность. Слепая память. Каждую женщину мог бы возненавидеть только за то, что не может стать Матроной. А перед этой встал на колени. - Ганна, будь моей женой. Пусть это будет моим искуплением перед павшими, стремлением моим заменить собою тех, которые перешли в вечность. Какая же суетная замена! Что есть человек, когда речь идет о человечестве? Но что человечество без человека? Настанет ли время, когда человек и человечество будут едины и не смогут существовать друг без друга? В особенности человечество без отдельного человека. Когда все малые сии станут великими? Мы сыграли свою свадьбу в Корсуни. Нам пели "Многая лета" и "Радуйся". Я говорил радостно и охотно. Мы заверяем, мы заверяем... Уверенность на этом свете дает только смерть. Все остальное - коварство и обман. Какие остались от меня ласковые слова, трогательные обращения, какие четыре добродетели и семь грехов были в моем теле - или же было блаженство? Жаль говорить! Антифоны напевают, чтобы оттенить мелодию, а не для того чтобы забивать ее, заглушать. Я не терял своей мелодии и не потерял. "37" В тот день, когда я выезжал из Чигирина, направляясь навстречу своему поражению под Берестечком, в Москве царь Алексей Михайлович созвал земский собор, чтобы спросить иереев церкви, бояр и дворян, купцов и всяких чинов людей, как быть с Украиной, ибо, как писал в своей грамоте к собору царь, "Запорожской гетман Богдан Хмельницкий бьет челом государю, чтоб государь пожаловал их, велел его, гетмана, со всем Войском Запорожским принять под свою высокую руку". Не ведали казаки ничего об этом соборе, его постановления не дошли до меня, затерялись и для истории, сохранилось только постановление его духовной части - освященного собора: "Святая великая соборная церковь за великие королевские неправды и за нарушение вечного докончания может нодати разрешение тебе... и Запорожского етмана с черкасы мочно принять со утверждением". Мне не сказано и никому не сказано. Историки не напишут ничего об этом соборе, будто его и не было. А как бы выросла душа народа украинского, если бы знали мы уже тогда, что примут нас в семью нашу вечную и великую! Что мог царь? Горько жаловался в собственноручном письме князю Трубецкому: "А у нас отнюдь не единодушие, наипаче двоедушие, как есть облака: иногда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явятся; иногда зноем и яростию и ненастьем всяким злохитренным и обычаем московским явятся, иногда злым отчаянием и погибель прорицают; иногда тихостию и бедностию лица своего отходят, лукавым сердцем... Бог свидетель, каково становится от двоедушия того, отнюдь упования нет". Царь был молод, а я стар - ну и что же? Разве не все едино - вокруг лукавые царедворцы, прислужники трона, нахлебники и завистники, советчики и радетели, помощники и подпомощники с согнутыми хребтами и змеиными жалами, грубость и корыстолюбие, которые прикрываются государственными потребностями, а на самом деле преданность только своему клану, своей ненасытности. Так и получилось, что шесть лет тяжких, когда переживали мы войну, огонь, смерть, голод, учиняли те, кто окружал царя, промедление преступное и позорное и каждый раз находили всякие увертки для оправданий. То они думали о вечном докончании с Речью Посполитой, напоминая царю, как еще недавно топтались в Кремле самозванцы. То посматривали за море на Свею, потому что там после сдержанной королевы Кристины станет Карл-Густав, похожий на зубатую жабу, который пленит сердца своих вояк словами: "С помощью железа, которого нам природа не пожалела, можем обеспечиться золотом". То были озабочены моими сношениями с Портой, готовые верить панским поклепам, будто Хмельницкий уже обасурманился. То досаждала им моя приязнь с ханом. То преследовали подозрениями каждый приезд послов семиградских и молдавских. Не помогло и то, что Выговский тайком от меня за соболя пересылал боярам все письма иноземных властелинов и дьяки делали с них списки слово в слово. Удивительно, как порой и тяжелейшее преступление впоследствии может быть оправдано историей. Гетманский архив сгорел, разлетелся пеплом, а в посольском приказе, благодаря предательству моего писаря генерального, навеки сохранились списки тех писем, которые оправдывают гетмана Хмельницкого. Султан писал тогда мне: "Гордость властелинов народа, Мессия, избранный из могущественных среди назареев, гетман Войска Запорожского Богдане Хмельницкий, да закончатся дни твои счастливо. Получив высочайшее сие письмо, дабы ты знал, что писание ваше, написанное к нам через одного из выдающихся ваших людей в подтверждение вашего уважения и искренности, при помощи аллаха и главы пророков Магомета дошло до блаженного порога и крепких ворот наших. Послание это было переведено по османскому обычаю и принесено могучими нашими визирями и советчиками на ступени нашего трона. Наше высочайшее и мироохватывающее знание проникло в содержание его, и все вами поданное к сведению вошло в сознание нашего духа". Султан обещал в случае необходимости войско (хотя и не свое, а ханское или молдавское и бея очаковского), и то за то лишь, чтобы казаки не нападали на его владения ни морем, ни полем. Было ли донесено сие до царских ушей или же и дальше пугали Алексея Михайловича обасурманиванием Хмельницкого? Немало подивились дьяки посольского приказа Иванов и Михайло Воложенинов, когда принимали моего посла Силуяна Мужиловского, которого я отправил еще из Киева вместе с иерусалимским патриархом Паисием. Дьяки сказали Мужиловскому, чтобы он им, царского величества приказным людям, рассказал, по каким делам он прислан к царскому величеству, имеет ли грамоты к царскому величеству или же только словесный приказ от гетмана Хмельницкого и Войска Запорожского, и о чем ему приказано говорить. Мужиловский, твердо памятуя о моей казацкой науке, ответил, что все скажет самому царю, а опричь-де царского величества никому другому этих речей объявить ему немочно. Не помогли никакие уговоры и расспросы, что, мол, послы всегда все объявляют царского величества ближним и их приказным людям, а того никогда не бывает, чтобы самим послам царскому величеству какие дела объявлять. Однако Мужиловский все-таки добился своего и был дважды принят царем. Скольких с тех пор послов московских принимал я в Переяславе, в Чигирине, в Белой Церкви, скольких отправлял своих послов в Москву, и пробивались они своим казацким упрямством до самого царского уха, но во второе царское ухо бояре торочили всякие предостережения, и святое наше дело никак не доходило до счастливого завершения. Разъединить народы можно и за один день, а соединить, воссоединить не сможешь потом и за века целые! Исторический деятель беззащитен перед потомками, потому он и исторический. Его будут проклинать и позорить - и это еще не самое страшное, ибо кого же не позорят на этом грешном свете? Но самое тяжкое и невыносимое - это пустая хвала. Глупая, примитивная, незаслуженная. Те, которые хвалят, хотят низвести меня до самих себя. Никчемные люди хотели, чтобы я тоже стал никчемным. Одномерные существа хотели низвести меня до одномерности. Не зная ни страха, ни риска, ни ужаса, ни восторга сами, хотели, чтобы я тоже был с ними. Только стоять и махать булавою? А не хотели бы вы, чтобы я разбивал этой булавой головы и чтобы на меня брызгал мозг убитых моею рукою? Я вел беспощадную, жестокую войну, потом что так нужно было для будущего народа! И всегда так было надо, даже тогда, когда вынужден был порой отдавать поспешные веления. Ночью тайком приходил я к убитым, винился перед ними, просил: - Простите меня, многогрешного, я не мог иначе! Жаль говорить! Всегда кто-то должен искупать даже те провинности, которых не существует. Tempori serviendo - в зависимости от обстоятельств. Мои выигранные битвы помогали мне утвердить народ, но пугали царских бояр, и те посылали пограничным воеводам веление не пускать ни одного казака в свои земли, чтобы не проникло туда воровство и ворохобничество (мятежи). Когда же проиграл битву под Берестечком, снова всполошилось боярство, теперь уже от возросшей силы королевской: как же отнимать у короля казачество, когда он собрал такую силу. Целые годы тратились на тяжкое промедление, и кто бы все это мог вытерпеть, перенести? Я вытерпел и перенес. Можно было бы составить хронику обмена письмами, обмена послами, назвать имена, перечислить события. Рассказать, как Мужиловский с патриархом Паисием на царских санях ехали в Кремль, и вся Москва вышла им навстречу. Как Вешняк, когда его под Москвой встретил дьяк из приказа и попытался было ехать с правой стороны, сказал, что он посол и не поедет дальше, если бы даже довелось стоять век целый на снегу и на морозе, потому что послу негоже держаться стороны левой. Согласился ехать дальше только тогда, когда позвали еще одного дьяка и они встали с двух сторон. Как Грицько Гуляницкий предал меня после посольства в Москву, куда я посылал его, переметнулся к панам, выдал им все, что держал я в строжайшей тайне. Как Тетеря выпрашивал для себя царские грамоты на имения, а потом, боясь моего гнева и ярости казаков, закопал эти грамоты в землю, где они так и сгнили необнаруженные. Как Выговский нашел проходимца Анкудинова, выдававшего себя за сына царя Шуйского (хотя у того никогда не было сыновей), раздражал им Москву, выторговывал у бояр благосклонность к себе, а дело наше снова из-за этого на целый год пошло в пролонгацию. Говорил я тогда царскому посланнику: "Как государь нам эту милость покажет, примет нас в соединение и помощь даст, тогда все нипочем! Даже если бы таких воров десять было, не смогут они государю ничего сделать, и не будет причин государю их остерегаться. Не только таким ворам будет он страшен, но и самым великим царям". Как после Берестечка должен был я снова собирать свою силу, доказывать ее, разбив Калиновского под Батогом, а потом уже и самого короля замкнув в голодном обозе под Жванцем так, что шляхта одни лишь уши оттуда вынесла. Как потерял я сына Тимоша и не мог утешиться и тем, что уже бог забрал к тому времени самых лютых моих врагов Вишневецкого, Потоцкого и величайшего недруга народа нашего пана Киселя. Разве можно перечнем событий заменить крик сердец народов целых, их голос могучий, которому звучать целые века? Был я нетерпелив и неистов, как и мой народ, но должен был терпеть. Надо было дожить, добороться, добиться, достичь. Берестечко - хоть и разгром, но не умерло сердце. Как будет потом писать отечественный наш летописец: "Как бы ни убыло ничего под Берестечком, так их зараз многоплодная зродила казацкая матка". И Москва не отступилась в годину нашего горя. Царь уже в июле послал приграничным воеводам такую грамоту: "Ведомо нам учинилось, что поляки черкас побили, и черкасские таборы рушились, и черкасы все пошли розно. А которые черкасы учнут приходить на царское имя с женами и с детьми от гонения поляков, а ты, воевода, тех черкас велел бы принимать и велел им идти на Коротояк, и на Воронеж, и в Козлов, и велел с ними до тех мест посылать провожатых людей добрых, чтоб их допровадить со всеми их животы бережно. А ково с ним провожатых учнешь посылать, и ты б им приказал накрепко, чтоб они от тех черкас не корыстовались и животов их, едучи дорогою, не разтеряли. А будет кто чем покорыстуеца, а мы на тех людей за один алтын велим доправить по рублю, да сверх того велим тем людям учинить наказанье безо всякие пощады". Пан Кисель своим лисьим нюхом сразу же почуял в этом экскодусе на Донец, Удай, Коломак, Харьков начало нашего вечного союза и с тревогой писал королю: "Сама чернь так раздражена, что готова быть подвластной кому угодно, лишь бы только не нам, панам своим прирожденным, - хотя бы и поганству, а тем более тем, где один народ и одна вера (единая gens, единая religio). Поэтому я всегда больше боялся этой лиги московской, чем татарской". А царь Алексей Михайлович еще тогда, когда только всячески взвешивалось, как осуществить великий акт воссоединения народов наших, принимая в Золотой палате моего посла Федора Вешня

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору