Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
и
распрямляется мой народ!
Народ! Слово ударило мне в самое сердце, и я вскочил, забыв об
усталости, об отдыхе, готовый ехать дальше, мчаться, догонять волю и долю.
Тишина, такая милая моей утомленной душе, уже не радовала. В этой тишине и
темноте должен был бы появиться Самийло, но он не появлялся, и это был для
меня сигнал о том, что зря теряю время. Только что радовался этой тихой
пасеке, где нет ни горя, ни беды, ни славы и хвалы и где душа отдыхает от
суеты и мелочности, а теперь должен был убедиться, что и тут нет покоя моему
сердцу, и уже рвался куда-то, нетерпеливо рвался, сердился, все мне здесь
было немилым и чужим, будничным и надоевшим. Я встал, поправил одежду, надел
оружие, обошел хатку с угла, оказался на утренней поляне, посмотрел вокруг.
Сонные пни с пчелами, сонные кусты калиновые, сонные деревья, только небо
оживает под утренней зарей да пофыркивают по ту сторону поляны стреноженные
кони. А между этими конями и криницей, спрятанной под кустом калины, с
пустыми ведрами на коромысле проплывает тонкая девичья фигура, не идет, а
словно бы летит над травою, над тропинкою, и я, зачарованный этим видением,
иду туда, тороплюсь, забыв о гетманском сане, хочу помочь зачерпнуть воды из
криницы или попросить пить. Девушка уже наклонилась над срубом. Будничность
не угнетает ее, она отлетает от этих тонких смугловатых рук и от этих босых
ног, золотящихся под зарей, и душа над криницей кажется мне чище всех небес.
- Здравствуй, голубушка, - промолвил я тихо. - Ты, наверное, Ганна?
Она сверкнула на меня большими глазами, не отрываясь от ведра.
Открытость взора. Не стеснялась своего тела, не знала его, не знала греха
природы, наклонялась над криницей и одновременно распрямлялась, будто трава
под росою, тянулась к небу и к утренней заре. Каков же тот казак Пилипко,
которому досталось такое диво? Где он и кто?
- Батьку гетмане, почему вы не отдыхаете? - спросила испуганно, и голос
напомнил мне Матронкин пугливый голос, а глаза смотрели серо из-под темных
бровей, тоже как Матронкины.
- Надо ехать, дитя мое, - сказал я почти растроганно, а может и
растерянно.
- А завтрак? Я ведь кулеш вам сварить хотела?
- Сваришь когда-нибудь, если будем живы.
Она взглянула на меня с испугом: о чьей смерти вспоминаю? А у меня от
этого взгляда перевернулась вся душа. Мотря встала передо мной, и моя
старость, и мое нетерпение, и короткое время, отведенное мне, и святейшая
любовь моя, освященная разлуками, и дороги крутые, а в каждой из дорог -
свой завет и свое завещание.
Око вечности.
Выплыл из росы голый до пояса Тимош, не продирая глаз, потянулся рукой
туда, где шла с ведрами Ганна, норовил ухватить ее за бедро, она отпрянула,
попятилась назад, чтобы избежать слепой руки, я прикрикнул на сына:
- Не дури! Собирайся в дорогу!
- Хоть позавтракать бы, гетман?
- Разве не ужинал?
На мой голос прибежали казаки, держались на почтительном расстоянии,
терлись-мялись, чуяли грех за собой, соблазнившись, наверное, крепкими
медами на пасеке, ведь и то сказать: угощал сам сын гетманский!
- Седлать коней! - велел я им.
Отец Федор, наверное, и не спал - спали за него эти казаки молодые,
имевшие сердца темные, а разум нетронутый, будто у младенцев, думать тоже не
имел потребности - разве же не думал за всех сущих теперь гетман великий, -
потому-то, как и все священники, он был занят одним - молился, так и
промолился всю ночь, пока я мучился своим, а теперь нам обоим не оставалось
ничего другого, как соединить воедино свою бессонницу и везти ее дальше,
будто несчастье.
- Еще и время пчелы не настало, а ты уже в дорогу, сын мой? - спросил
отец Федор. - Может, отложить отъезд?
- Все можно отложить, отче, кроме нашей смерти.
Мы уехали с пасеки, оставляя позади себя и грусть, и молодую кручину,
которые тревожили мою распахнутую душу, из-под дубов и калины я еще раз
кинул взгляд назад, увидел Ганну, провожавшую нас, плавала по траве босыми
ногами, смуглыми, кшталтными, как драгоценности, и почему-то казалось мне,
будто и небо над нами подобрело от этой доброй души на пасеке.
- Куда теперь? - вяло спросил Тимош.
- Черкассы! - сказал я.
- А потом и Чигирин?
- Потом Чигирин.
- А там что - послы со всех земель сбежались уже? За гетманом гонятся?
- Послы еще не гонятся за мною, я гонюсь за послами, - терпеливо
объяснил я Тимошу.
Был как все дети - бунтующие и послушные, горделивые и смешные,
хвастливые и достойные сожаления. Тимош злился на меня за то, что вырвал я
его из шатра ханского мурзы, где они заливались горилкой, и за то, что не
дал порезвиться на пасеке, и за то, что случилось без него в Чигирине. Но я
не очень принимал во внимание его душевное настроение - у меня было
достаточно своих забот. Ночью на пасеке казалось, будто сбросил с плеч все
хлопоты, - теперь навалились они еще немилосерднее, гнули меня к земле,
вгоняли в землю. Кто я? Гетман с двумя выигранными битвами? Но ведь выиграть
битву - одно, а отвоевать всю землю и освободить народ - что-то совсем
другое. Никто этого еще не делал, и никто не знает, как делать. Я начинал с
ничего, с несколькими побратимами, потом в моих руках было маленькое войско,
теперь оно разрослось так, что не удержишь ни в каких руках, и я распустил
его, будто гигантский веер, по всей Украине, безгранично и безудержно, а при
потребности должен был снова собрать его, свернуть этот веер, сделать
сручной палкой, карающей силой, саблей не ущербной, не выщербленной.
Кто мог пособить мне в этом, кто мог посоветовать и помочь? Вопросы без
ответа. Пал на меня выбор, а оправдать этот выбор я должен был сам, мучаясь,
страдая, в муках и неистовости. Самоказнь, но не раскаяние! Тяжко мне было,
а еще тяжче тем, кто меня окружал, но что я мог поделать? Сам не спал - и
никому не давал спать, сам не отдыхал - и никому не было отдыха, сам не ел -
и все возле меня были голодны. Таковы неудобства близости к власти. И все
равно люди тянутся к этой власти, летят к ней, как мотыльки на огонь, не
боятся обжечь крылья или и вовсе сгореть: мол, выгоду можно получить даже из
пепла.
Какая суета!
Гнали целый день без передышки и без еды. Отец Федор покорно ехал за
мною, казаки терпеливо молчали, Тимош ворчал, чтобы хоть коней попасти, но я
только посмеивался над его неудачными домогательствами, ведь какой же казак
не знает, что коня днем кормить не следует, достаточно для него и ночной
пастьбы, а люди и вовсе могут без ничего - разве казак с одним сухарем не в
состоянии перемерить всю Украину?
Лишь когда стемнело, разрешил я свернуть на какой-то огонек,
теплившийся где-то на лугу, будто красное око ночи.
Это был догорающий костер, возле которого сидели старый пастух с
маленьким подпаском и ели из котелка кулеш. В темноте за ними слышались
вздохи расположенной для отдыха скотины, жар дышал на нас теплом, мы отдали
казакам коней, подошли с отцом Федором и Тимошем к пастухам.
- Хлеб да соль, - промолвил я приветливо.
- Ем, да свой! - ответил старый пастух, подвигаясь, но так, что места
могло хватить лишь одному.
- Перед тобой великий гетман! - крикнул ему Тимош.
- Потому я и подвинулся, - объяснил пастух.
- Должен бы встать перед батьком Хмелем! - не мог успокоиться мой сын.
- Разве он поп? - удивился пастух, но тут же заметил отца Федора и
потянул у себя из-за спины свитку, чтобы прикрыть босые ноги. - А ну-ка,
Гнаток, - обратился он к подпаску, - дай место еще и для батюшки. Да и ложку
свою отдай отцу. Присаживайтесь к нашей каше. Она хотя и постная, зато дыма
в ней достаточно. Или гетманы не едят пшенной каши?
- А что же они едят, добрый человече? - садясь возле пастуха, спросил
я.
- Да разве я знаю? Пундыки-мундыки какие-то или что там! Слыхивал я,
будто ты, гетман, уже и королевских и ханских яств отведал, - так как же
теперь к кулешу возвращаться?
- Забыл еще ты про султанские "пундыки", человече, - напомнил я. - На
галерах вяленой сыромятью по казацким ребрам - вон как вкусно было! Но возле
твоих рогатых разве услышишь обо всем!
- А и в самом деле - что тут услышишь? Разве что чамбул татарский,
бывало, с топотом пролетит, так я из своей гаковницы хотя и ударю, а глядишь
- воликов уже и поменьшало. Или паны да подпанки появятся ниоткуда - давай
волы, бездельник! Казаки прошли - и они воликов себе тащат... А ты, Гнате,
знай паси. То, что досталось тяжким трудом, пан пропускает через глотку
вмиг, а казак - еще быстрее. Как в той песне поется: "Четыре вола пасу я..."
А для кого бы, спросить? Один вол для пана, другой вол для хана, третий для
гетмана, а один для кумпана. Себе же и не достается ничего. Смех и горе! Я -
Гнат, сын у меня Гнат, внук Гнат, все Гнаты, чтобы скотину гонять, гоняем,
гоняем, а оно и ничего. Как же это оно так? Может, хоть ты скажешь, гетман?
- Что же я тебе - гетман над людьми или над волами?
- И над волами, и над волами, гетман великий! Зовешься ты как?
- Не слыхал, как и гетман твой зовется? Хмельницкого не слыхал?
- Хмель - это ведь для присказки людской, а имя от бога.
- Вот и зовусь: Богдан.
Тогда, подгребая жар голой рукой, волопас неожиданно процитировал мне
кусок вирша про Потоцкого:
Глянь, обернися, стань, задивися,
Котрий маСш много.
Же ровний будешь тому, в которого
НемаС нiчого.
- Так это же не обо мне, а о Потоцком, которого я разбил под Корсунем,
- сказал я Гнату.
- Кто же о том знает - о ком это? Кому кажется - о том и вяжется.
- Откуда знаешь этот вирш? На битвенных шляхах родился, там бы и должен
был себе ходить.
- А где теперь шляхи битвенные? Считай, по всей земле нашей. А я - на
перекрестках. Сказал же: идут воликов тащить все и отовсюду. А кто идет -
несет с собой и слово, и мысль, и песню, и проклятья. Человек ведь кто? Он
не птичка волопасик, которая знай себе прыгает да хвостом трясет. Человек
имеет свое мнение. Вот ты прибился, гетман, на мой жар, то и послушаешь,
может, что молвлю тебе.
- Чтобы кулеш твой не был даровым или как?
- Может, и так. Хотя кулеш - это вроде бы и не от людей, а от бога, как
и твое имя. Ибо что в нем? Вода - течет, да не вытекает. Пшено из проса,
которое растет в нашей земле испокон веков. Огонь и дым - все это от богов
наших извечных.
- И гетман от бога, - подал голос отец Федор. - На добро для народа
всего.
- То-то и оно: добродетельство, - повернул ко мне свое худое высушенное
ветрами лицо пастух. - Это же и ты, Хмель, хотел сделать добро для народа
всего, а вышло как: переполовинил этот народ, и вот один живой, а другой
лежит мертвый, а среди живых все как было раньше: один имеет все, другой как
не имел ничего, так и не имеет. Выигрываешь битвы, а надо выигрывать долю.
- Как же это сделать? - спросил я.
- Ты гетман - тебе и знать. А мое дело - пасти волов. У каждого свое
наследство. Вот эти кизяки кулеш сварили, тепло на целую ночь берегут.
Добрый огонь. А бывает искра злая: и поле сожжет и сама погибнет.
- Мало тут видишь! - дерзко крикнул Тимош. - Хвосты воловьи, да и те
все старые!
Волопас поправил жар теперь уже босой ногой. Не боялся огня, так уж
слова никакие его не донимали.
- У старых волов и молодые пахать учатся, - ответил неторопливо. - А
мне что же тут видеть? То орда, бывало, крутит-вертит здесь, то панство
скачет во всю прыть, теперь вот казаки сабельками посверкивают. И небо вон
поблескивает...
В самом деле, когда глаза наши привыкли к мягкому жару, стали видны
далекие взблески повсеместные - не то зарницы, не то пожары, - и тени
зловещие пролетали в пространстве, и тоска надвигалась со всех сторон.
- Засуха начинается, - сказал пастух. - Погорит все: и травы и хлеба. А
потом настанет время саранчи. Зима негодящая была, не выморозило яичек,
которые саранча закапывает в землю, теперь вылупится эта стерва и двинет
тучами, чем ты их остановишь?
Тимош больше не вырывался со своей глупой дерзостью. Отец Федор не
находил в своих старых книгах слов утешения. Я тоже молчал тяжело. О ты,
неопытный чудотворец! Не отвратишь ни засухи, ни саранчи, ни голода, ни
несчастий, не выручишь, не поможешь.
- Пришлю тебе универсал гетманский, чтобы не трогали твоих волов, - не
зная, что говорить волопасу, пообещал я.
- Зачем же их пасти, если никто не будет брать? - засмеялся тот. -
Каждый что-то дает на этом свете. Ты, гетман, высокие обеты, а я уж хоть
волов. На то и живем...
В эту ночь почувствовал я, как это неосмотрительно - отрываться от
войска, уединяться, убегать от взбудораженного тобою же света, будто
схимник. Схимники укрощали плоть, жили одним духом, в его неуловимой
субстанции хотели добыть вечность, я же все больше приходил к убеждению, что
человек - это и тело, и дух. Мне когда-то утончали дух отцы иезуиты, я
оттачивал свой разум, верил в дух, питался им, и, может, благодаря этому
достиг нынешних высот, но на этих высотах и открылось мне: что дух без тела?
Может, именно потому и зарятся прежде всего на тело все диктаторы, тираны,
деспоты, все палачи и душители человеческой свободы? Мучают, калечат,
убивают, уничтожают. Никто никогда не спасает, не выращивает, не
восстанавливает и не возрождает, а только употребляют для своих нужд, для
власти и суеты готовое, данное от бога.
Так понял я в ту ночь, что невозможно мне без этих людей с их
преходящностью, с недолговечностью телесной, без этих крепкотелых, простых,
доверчивых, как дети, и верных, как дети.
Потому-то должен был торопиться к своему покинутому войску. Буду и
впредь спать в холодных постелях, где ночь и роса, буду увенчан не столько
славою, сколько собственным желанием того мгновения, когда встанет вокруг
меня шумный табор и ноздри задрожат от дымов, а уши наполнятся голосами
людскими.
Мы совершали переходы по две и по четыре мили сразу. От урочища
Колодежа, называемого Наливайковой Криницей, доскакали до Косоватой, где
ночевали у сотника Корсунского полка. От Косоватой до Стеблева было четыре
мили, однако мы успели еще и пообедать в Стеблеве, чтобы заночевать в
Корсуни. Из Корсуни поехали на Сахновку, потом на Березковцы, где заночевали
у корсунского полковника Топыги, и дальше на Млеев, Орловец, Баклей,
Староконстантинов и на Тясьмин, основанный старым Конецпольским будто для
того, чтобы появился соперник у Чигирина. Эй, пане ясновельможный, не
удалось тебе соперничество! Хотя и название взял от речки, и пруд запрудил
на целых две мили, чтобы и саму речку утопить, а местечко как было, так и
осталось, не затмить ему Чигирина, как этому пруду не тягаться с речкой
Тясьмин, а всем Конецпольским - с Хмельницким, с гетманом, за которым -
народ весь!
От местечка Тясьмина проехали мы три больших мили по пустырю до
Жаботина, но ночевать там не стали, а заночевали в Медведовке, от которой
уже я хотел сразу добраться до Черкасс, где стояло войско.
На полмили от Медведовки растянулись длинные мосты на болотах рядом с
руслом Тясьмина, как от Субботова до Чигирина. Ехал я этими мостами, и
казалось - вот уже буду в Чигирине, вот увижу, услышу, вот... назойливые
мысли, назойливая страсть. А где была моя доля?
Я свернул в Черкассы. Пять миль еще нужно было преодолеть, но что нам
были эти мили, когда позади оставлены угнетение, упадок, горе и несчастье
целых столетий!
Мы въезжали в Черкассы без предупреждения и без уведомлений, но кто-то
уже ждал меня, кто-то приготовил встречу, достойную гетмана, слава сияла
огнями, гремела пушками, разносилась громкими восторженными голосами.
Слава была со мною. А доля?
"24"
В Черкассах ждал меня Выговский с вестями значительными и
незначительными, которые я должен был привести в порядок, выкладывал пан
Иван все это добро с таким видом, будто сам и собирал и снаряжал вести,
умело выставлял наперед более важные, отодвигая несущественное и всякую
мелочь. Милая весть, когда кличут есть, как писано было на ложках казацких.
Вести для гетмана собирались не все милые, да и не так-то и легкие, ибо в
руках моих были теперь жизни и смерти людские, нужно было приютить вдову,
накормить сироту, обучить неученого и задурить голову врагу.
- Пан Кисель снова подал голос, - мимоходом заметил Выговский.
- Еще откуда-то спроваживает тонкие шелка, чтобы окутать в них всех
чертей-дьяволов да подсунуть доверчивым казацким душам.
- Если бы! Списался уже с московскими пограничными воеводами и
подговаривал, чтобы ударили на татар.
- Ага. На татар? Отколоть их от казачества, а нас оставить голыми перед
панским войском? Но уж поздно, пан сенатор! Кошке - игрушки, мышке - слезки!
- Наверное, воеводы еще не ведают ни про Желтые Воды, ни про Корсунь, -
осторожно промолвил пан Иван, - некоторые приметы указывают...
Я прервал его осторожную речь:
- Какие уж там приметы, когда весь народ поднялся от края до края! Уже
Варшава и Стамбул знают о наших победах, сам составлял письма из-под Белой
Церкви ко всем знатным властелинам, о чем же теперь молвишь?
Но Выговский умел быть занудным до невыносимости, когда имел в руках
то, чего не имел ты, - вести.
- Прехватили казаки за Киевом одного стародубца Климова Григория, -
бесцветным голосом сообщил он, - пробивался он к пану Киселю. Послан
севскими воеводами Леонтьевым и Кобыльским с письмом князя Трубецкого о том,
что его войско готово выступить против татар.
- Где этот стародубец? - шепотом спросил я.
- Казаки препроводили сюда. Гнались за нами от Белой Церкви. Уже в
Мошнах сказано мне о нем.
- А письмо?
- Отобрано. Теперь в гетманской канцелярии.
- Почему же молчишь?
- Уведомляю пана гетмана...
- Уведомляешь? Дуришь мне голову чепухой, а о самом главном молчишь!
Завтра же поставить стародубца предо мною! Присмотрите за ним как следует, и
чтобы все было чинно и благородно, как для посла. Снарядить его назад к
воеводе. Теперь уже нашим посланцем. С листом к самому царю московскому!
- Царю? Мы ведь писали из-под Белой Церкви, - напомнил Выговский.
- Послали, а дошло ли? Да и что послали? Составлял ты, писарь, для всех
одинаково, и всюду видна была твоя писарская душа. А тут требуется письмо, в
котором билась бы душа целого народа!
На казацкой раде после Корсуня велено мне было проситься под руку
великого государя Алексея Михайловича, всея Руси самодержца, объединившись с
братьями нашими единокровными, а из-под королевской руки вырваться.
- Не был я зван на эту раду, гетман.
- Не был зван! А должен бы знать, хоть и не зван. Ну да ладно уж. Не
стану обременять твою душу сим письмом. И никого не стану обременять, да и
кто это сможет! Сам составлю, в эту же ночь!
Я не смежил век до утра. Какой там сон и кто бы спал на моем месте!
Позади стояли величайшие битвы, еще слышал стоны раненых и видел кровь,
которая течет реками, но уже не оглядывался на эти битвы, не содрогалась
душа моя от смертей, и не радовалось сердце невиданными победами, - думалось
о другом. Народу нужны не выигранные битвы, не утешение славой и волей, не
сытость и спокойствие на некоторое время - ему нужно будущее. И