Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
брату! Если играть в войну, такой замечательный гвоздик может
быть у нас самым храбрым солдатом или даже офицером.
Отец слышит мое бормотанье, оборачивается и спрашивает, что я делаю.
Узнав, что я собираю игрушки к приезду брата, он хвалит меня - ласково и
щедро, как умеет хвалить только отец.
После этого я и в самом деле чувствую себя "хорошим мальчиком" и уже
ничего не жалею для брата. Я готов отдать ему все свои игрушки - даже
граненое цветное стеклышко, даже тяжелую, широкую подкову, которую нашел за
воротами.
Признаться, я очень редко бывал "хорошим мальчиком". То ввязывался на
дворе в драку, то уходил без спросу в гости, то разбивал абажур от лампы или
банку с вареньем. В раннем детстве я не ходил, а только бегал - да так
стремительно, что все хрупкие, бьющиеся вещи как будто сами подворачивались
мне под руки и под ноги. Был у меня на совести еще один грех: часто,
потихоньку от матери, я убегал обедать к рабочим, которые угощали меня серой
квашеной капустой и солониной "с душком", заготовленной на зиму хозяевами.
Впрочем, наведывался я к ним не только ради этого лакомого и запретного
угощения. Мне нравилось бывать среди взрослых мужчин, которые на досуге
спокойно крутили цигарки, изредка перекидываясь двумя-тремя не всегда мне
понятными словами. Помню одного из них - огромного, чернобородого, с густыми
сросшимися бровями и серебряной серьгой в ухе. Он мне "показывал Москву" -
сажал к себе на ладонь и поднимал чуть ли не до самого потолка. Говорил этот
великан хриплым басом, заглушая все другие голоса, и каждое его словцо
вызывало взрыв дружного хохота.
Я был слишком мал, чтобы разобрать, о чем шла речь, но хохотал вместе
со всеми.
С такой же готовностью делил я с ними и обед. Они похваливали меня,
говорили, что я "енарал Бородин - на всю губернию один", а я уплетал
солонину, виновато поглядывая на дверь, - не застигнет ли меня на месте
преступления кто-нибудь из моих домашних.
Почему-то я думал в то время, что человеческая душа находится где-то в
животе и похожа на маленькую муфту. Сначала душа у всех золотая, а потом
понемногу чернеет от грехов.
И я был глубоко убежден, что у старшего моего брата нет на душе ни
единого пятнышка, а моя душа-муфта давно уж черным-черна от всего, что я
натворил на своем веку...
Впрочем, тогда я еще редко отчитывался перед своей совестью.
-----
Как ни напрягаешь память, добраться до истоков жизни, до раннего
детства почти невозможно.
Два-три эпизода, отдельные минуты, выхваченные из мрака, - вот и все,
что остается от прожитых нами первых лет.
Отчего же мы так плохо помним свои младенческие годы? Оттого ли, что
они были очень давно и заслонены последующими десятилетиями? Но ведь обычно
память прочнее удерживает впечатления далекого прошлого, чем отпечатки наших
недавних, но уже поздних дней.
А может быть, мы не помним своих первых лет просто потому, что были в
эти годы слишком глупы, ничего не видели, не замечали, не понимали?
Нет, всякий, кому приходилось наблюдать ребят двух-трех лет, - я уж и
не говорю о четырехлетних, - знает, как они приметливы, сообразительны,
догадливы, сколько у них сложных чувств и переживаний.
В сущности, в первые годы детства человек проходит самый трудный из
своих университетов. Школьники изучают языки несколько лет, но редко
овладевают хотя бы одним из них ко времени окончания школы. А ребенок
усваивает всю речевую премудрость - по крайней мере, настолько, чтобы
довольно бегло и правильно говорить, - к двум годам. Он изучает язык без
посредства другого - знакомого - языка, а наряду с этим приобретает
множество самых важных и существенных сведений о мире: узнает на опыте, что
такое острое и что такое горячее, твердое и мягкое, высокое и низкое. Но
всего, что входит в сознание ребенка за эти первые годы, не перечислишь.
Жизнь его полна открытий. Самые заурядные случаи и происшествия повседневной
жизни кажутся ему событиями огромной важности.
Так почему же все-таки эти события, глубоко поразившие
двухлетнего-трехлетнего человека, только редко и случайно удерживаются в его
памяти?
Я думаю, это происходит оттого, что ребенок отдается всем своим
впечатлениям и переживаниям непосредственно, без оглядки, то есть без той
сложной системы зеркал, которая возникает у него в сознании в более позднем
возрасте. Не видя себя со стороны, целиком поглощенный потоком событий и
впечатлений, он не запоминает себя, как "не помнит себя" человек в состоянии
запальчивости или головокружительного увлечения.
-----
Вот почему, должно быть, мое воронежское детство оставило у меня в
памяти только очень немногое, только самое яркое и необычное: первую в жизни
музыку, первую разлуку с братом, первый пожар, окрасивший багровым заревом
завешенное на ночь окно.
Помню первого увиденного мною в жизни вора, молодого конторщика,
который попался на заводе в какой-то мелкой краже. Его не арестовали, не
отдали под суд, а только уличили и с позором прогнали с завода. Никогда не
забуду, с каким интересом смотрел я издали на этого стриженого, рябоватого
молодого человека, который, нахохлившись, сидел у стола в ожидании попутной
лошади. В нем не было ничего особенного, но каким загадочным и
необыкновенным сделало его в моих глазах страшное слово "вор"... Вор! Мне
казалось, что только у воров бывают такие помятые парусиновые штаны и
куртки, такие крупные рябины на щеках, такие красные подбритые затылки.
Еще более ясно и четко припоминаю гостивших у нас на заводе хозяйских
племянников - двух больших мальчиков в круглых шапочках с лентами, в белых
блузах с откидными матросскими воротниками и якорями на рукавах. Впрочем,
большими эти мальчики казались только мне и брату, а на самом деле старшему
из них было, по словам моей матери, не больше одиннадцати - двенадцати лет,
младшему - лет девять.
В одном из дальних закоулков заводского двора мы строили с ними
настоящий завод, чтобы варить настоящее мыло. Раздобыли у рабочих все, что
для этого требуется: несколько больших кусков белого, но не слишком свежего
бараньего сала, от запаха которого у меня подступала к горлу тошнота, банку
едкого щелока, немножко силиката. Оставалось только устроить топку и вмазать
над ней в глину старый, ржавый котелок, который мы нашли на дворе среди
груды железного хлама.
Гордые тем, что эти нарядные городские мальчики, несмотря на разницу
лет, играют с нами, как с равными, мы трудились, не жалея сил.
А так как приезжие ребята боялись испачкать свои новенькие матроски, то
всю черную грязную работу они поручили мне с братом. Мы укладывали кирпичи,
месили глину. Сначала нам это очень нравилось, но скоро мы оба устали и
проголодались.
Вытирая рукавом лоб, брат робко и тихо сказал мальчикам, что дома у нас
сейчас завтракают... Но старший из них, рыжий, с веснушками на носу,
возмутился. "Подумаешь - завтракают!.. Да как же это можно бросать дело на
середине? Если так, то уж лучше было бы и не начинать совсем!"
Когда топка была наконец готова, мальчики велели нам набрать щепок и
хворосту и попробовать развести огонь. Но сколько мы ни старались, как ни
дули в топку, присев перед ней на корточки, огонь не разгорался. Рыжий
послал моего брата на завод за керосином, а мне велел раздобыть еще
растопки.
За собой он оставил только самое приятное дело: зажигать спички,
которых у него было более чем достаточно - целых два коробка!
Наконец из топки клубами повалил черный дым, щепки и хворост затрещали.
Мы думали, что уж теперь-то мальчики отпустят нас домой. Но рыжий
только руками замахал.
- Вон чего выдумали! Пока огонь горит, самое время варить мыло.
Маленькие вы, что ли? Такого простого дела не понимаете? А еще заводские!..
Нам стало совестно, и мы снова взялись за работу. Вывалили из мешка в
котел сало, вылили из жестянки щелок и присели отдохнуть. Рабочие-то ведь
тоже отдыхают. Цигарки сворачивают, курят...
- Помешивать, помешивать надо, а то пригорит! - не переставая подгонял
нас рыжий.
Но тут огонь опять погас. Пришлось снова дуть, подкладывать растопку,
поливать щепки керосином.
Я поглядел на брата и ужаснулся. Он был весь - с головы до ног - в
глине и копоти. Даже на ресницах у него была глина. За версту от него несло
керосином и отвратительным до тошноты, протухшим бараньим салом.
Верно, я тоже был хорош в эту минуту, но себя я не видел и только
чувствовал, что от усталости у меня подгибаются коленки, а от дыма болят и
слезятся глаза.
У нас уже не было никакой охоты варить мыло, - так осточертела нам эта
игра. Но все-таки мы продолжали работать без передышки и даже больше не
заговаривали о том, что нас ждут дома к завтраку. Да уж какой там завтрак!
Мы пропустили и обед. Наверно, домашние беспокоятся о нас, ищут на заводе и
по всему двору.
Где-то вдали прогрохотал гром. Приближалась гроза, а мы все еще
возились с топкой.
Не то чтобы мы очень боялись приезжих мальчишек в матросских
костюмчиках. Силой они не могли бы удержать нас на работе. Но обоих нас как
бы приковали к месту слова рыжего о том, что нельзя же бросать работу на
середине, что если так, то уж лучше было бы и не начинать.
Я едва удерживался от слез. У брата тоже кривился рот. Но плакать на
глазах у этих больших мальчиков было бы слишком позорно.
И все же мы дали волю слезам, когда нас наконец разыскала мама. Мы
бросились к ней с громким ревом, но она в ужасе отшатнулась от нас.
- Что это вы делали? - спросила она.
- Завод строили, а потом варили...
- Варили?.. Что варили?
- Мы-ы-ыло!
- Но как можно было так измазаться? Ведь вот мальчики тоже играли с
вами, а почти совсем не выпачкались...
Ни я, ни брат ничего не ответили маме. Мы плакали навзрыд не то от
обиды, не то от радости, что наконец-то нас освободили из плена.
Мне шел в это время пятый год, брату седьмой, но нам на всю жизнь
запомнился день, когда мы варили мыло.
А еще - где-то в самой глубине памяти - осталась у меня первая дальняя
поездка на лошадях.
Гулкие, размеренные удары копыт по длинному-длинному деревянному мосту.
Мама говорит, что под нами река Дон.
"Дон, дон", - звонко стучат копыта. Мы едем гостить в деревню. Въезжаем
на крестьянский двор, когда тонкий серп месяца уже высоко стоит в светлом
вечереющем небе. Смутно помню запах сена, горьковатого дыма и кислого хлеба.
Сонного меня снимают с телеги, треплют, целуют и поят топленым молоком с
коричневой пенкой из широкой глиняной крынки, шершавой снаружи и блестящей
внутри...
СТАРЫЙ ДОМ В СТАРОМ ГОРОДЕ
Не знаю, что побудило отца покинуть завод братьев Михайловых и Воронеж.
Но только помню, что с тех пор началась у нас полоса неудач и непрерывных
скитаний.
Почти полгода после отъезда нашего из Воронежа прожили мы у дедушки и
бабушки в городе Витебске. Приехали мы туда вчетвером: мама, я, брат и
маленькая сестренка, только что научившаяся говорить и ходить. Отца с нами
не было - он странствовал где-то в поисках работы.
Я был слишком мал, чтобы по-настоящему заметить разницу между
Воронежем, где я родился и провел первые свои годы, и этим еще незнакомым
городом, в котором жили мамины родители. Но все-таки с первых же дней я
почувствовал, что все здесь какое-то другое, особенное: больше старых домов,
много узких, кривых, горбатых улиц и совсем тесных переулков. Кое-где
высятся старинные башни и церкви. В каждом закоулке ютятся жалкие лавчонки и
убогие, полутемные мастерские жестяников, лудильщиков, портных, сапожников,
шорников. И всюду слышится торопливая и в то же время певучая еврейская
речь, которой на воронежских улицах мы почти никогда не слыхали.
Даже с лошадью старик извозчик, который вез нас с вокзала, разговаривал
по-еврейски, и, что удивило меня больше всего, она отлично понимала его,
хоть это была самая обыкновенная лошадь, сивая, с хвостом, завязанным в
узел.
Месяцы, прожитые у дедушки и бабушки, я припоминаю с трудом. Города и
городишки, где нам пришлось побывать после Витебска, почти совсем вытеснили
из моей памяти тихий дедушкин дом, который мы, ребята, с первого же дня
наполнили оглушительным шумом и суетой, как ни старалась мама урезонить и
утихомирить нас. Труднее всего было ей справиться со мной. Я так привык к
простору нашей воронежской полупустой квартиры, что и здесь, в этих
небольших, загроможденных тяжеловесной мебелью и старинными книгами
комнатах, пробовал разбежаться во всю прыть, налетая при этом на кресла,
этажерки и тумбочки или вскакивая со всего разгона на старый диван, который
покорно подбрасывал меня, хоть и стонал подо мной всеми своими дряхлыми
пружинами.
Моя бесшабашная удаль приводила маму в отчаянье - особенно по утрам,
когда дедушка молился или читал свои большие, толстые, в кожаных переплетах
книги, и в послеобеденные часы, когда старики ложились отдыхать. Потревожить
дедушку было не так уж страшно: за все время нашего пребывания в Витебске
никто из нас не слышал от него ни одного резкого, неласкового слова. А вот
сурового окрика нашей властной и вспыльчивой бабушки я не на шутку
побаивался. Она горячо любила своих внуков, но свободно и легко чувствовали
мы себя только тогда, когда она куда-нибудь уходила и в комнатах не слышно
было ее хозяйски-ворчливого говорка и позвякивания ключей, с которыми она
почти никогда не расставалась.
Наш приезд заставил потесниться всех обитателей старого дома, где
выросла наша мать. Братья и сестра, которые были старше ее, давно уже
покинули родительский кров и успели обзавестись собственными семьями.
Младшие же пока оставались дома. Их было трое: двое моих дядюшек, еще не
вышедших из юношеского возраста, и тетка, учившаяся в то время в гимназии.
Мы запросто называли их всех по именам, без добавления почтительного слова
"дядя" или "тетя". Да они и сами бы удивились, если бы кто-нибудь вздумал их
так величать.
Дядюшки мои готовились к каким-то экзаменам, но особенного рвения к
наукам не проявляли. Зато у старшего из них - красивого, сильного юноши с
голубыми глазами, мягким голосом и мягкими усиками - было множество
разнообразных способностей и увлечений: он мастерил замечательные шкатулки,
выпиливал рамки для портретов, играл на трубе и - что поражало меня больше
всего - умел никелировать самовары. На моих глазах красный медный самовар
становился зеркально-серебряным, и это казалось мне не меньшим чудом, чем
сказочное превращение лягушки в принцессу или частого гребешка в лесную
чащу.
Я считал своего дядюшку настоящим волшебником, но скоро убедился, что
бывают случаи, когда и ему не под силу сотворить чудо.
В дедушкином доме была одна комната, не слишком большая, которая
торжественно именовалась "гостиной". Она была тесно уставлена уже порядком
поблекшей и потертой плюшевой мебелью. Но главным ее украшением были два
совершенно одинаковых узких зеркала, почти доходивших до потолка.
Привязанные к железным крюкам в стене веревками, они были слегка наклонены
вперед, и от этого отраженная в них комната со всей мебелью как бы уходила
куда-то вверх. Мне это очень нравилось: опрокинутая в зеркало гостиная
казалась гораздо красивее и таинственнее.
Но скоро я придумал, как сделать, чтобы отражение стало еще интересней.
У каждого зеркала был подзеркальник - полочка из черного дерева вроде
столика - с выгнутыми резными подпорками, которые старый столяр, чинивший
дедушкину мебель, называл "кронштейнами".
Однажды, когда никого не было в комнате, я ухватился за эти подпорки
обеими руками и стал раскачивать зеркало, то прижимая его вплотную к стене,
то откидываясь вместе с ним на всю длину веревки.
Оказалось, что на зеркале можно отлично качаться, как на качелях. Да
нет, куда занятнее, чем на качелях! Вы раскачиваетесь все быстрее и быстрее,
а перед вашими глазами мелькают в зеркале самые разнообразные вещи: висячая
лампа со всеми своими блестящими подвесками, кресла, стол с лиловой плюшевой
скатертью, бисерная подушка на диване, портрет какого-то старика в раме под
стеклом на противоположной стене.
И вдруг все это понеслось куда-то кувырком. Я лечу вместе с зеркалом и
слышу, как оно грохается об пол и рассыпается вдребезги. Подзеркальник
тяжело стукается над самой моей головой. В сущности, этот узкий столик,
который мог размозжить мне голову, спас меня, мое лицо и глаза от града
осколков.
Прикрытый рамой разбитого зеркала, я тихо лежу, боясь пошевелиться, и
тут только понемногу начинаю соображать, что я натворил. Если бы я обрушил
на землю весь небесный свод с его светилами, я не чувствовал бы себя более
несчастным и виноватым.
Вбежавшие в комнату родные - мама, бабушка, дедушка - не сразу
обнаружили меня. Когда же они поняли, что я лежу среди груды осколков под
тяжелой рамой разбитого зеркала - и при этом лежу совершенно неподвижно,
молча, не плачу, не зову на помощь - они так и замерли от ужаса. Медленно и
осторожно приподняли раму и все втроем наклонились надо мной.
- Жив! - сказала мама и заплакала. Она подхватила меня на руки и
принялась ощупывать с ног до головы.
И тут оказалось, что я цел и невредим, если не считать нескольких
царапин от мелких осколков.
Все до того обрадовались, что не только не стали бранить меня, а
бросились обнимать, целовать, расспрашивать, не ушибся ли я и не очень ли
испугался.
Никому и в голову не пришло наказать меня за мое преступление. А мне,
пожалуй, было бы даже легче, если бы я за него как-нибудь поплатился. С
грустью смотрел я на осиротевшее второе зеркало, оставшееся таким одиноким в
своем простенке.
В глубине души я еще лелеял надежду, что мой дядя, который так ловко
превращает медные самовары в серебряные, как-нибудь соберет и склеит все
осколки, а потом ловко покроет их своим самоварным серебром.
Но оказалось, что даже и его ловкие руки тут ничего не могут поделать.
Правда, он смастерил из самых крупных осколков несколько маленьких зеркал в
рамках и без рамок, но все они вместе не могли заменить то большое, которое
я разбил.
Так и осталось навсегда в доме у дедушки и бабушки вместо двух парных
зеркал одно, как у инвалида остается одна рука или одна нога.
И, вероятно, заходя в свою маленькую гостиную и глядя на это уцелевшее
зеркало, старики не раз вспоминали шального, непоседливого внука.
-----
Несколько дней в доме только и было разговору, что о гибели зеркала и о
моем чудесном спасении. Потом об этом происшествии перестали говорить.
Однако с той поры не только я, но и мама и брат ясно почувствовали, что мы
слишком загостились у дедушки и бабушки. Прямо нам этого никто не говорил,
но бабушка все чаще и чаще заводила с мамой разговор о том, что наш папа не
умеет устраиваться, что он строит воздушные замки и мало думает о семье. Я
видел, что маму такие разговоры огорчают, и очень сердился на бабушку.
Мне было непонятно, какие такие воздушные замки строит папа, и очень
хотелось увидеть хотя бы один из этих воздушных замков. И все же я