Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
чувствовал, что в словах бабушки есть что-то обидное для нашего папы. Почему
она говорит, что он мало думает о нас? Ведь мама часто получает от него
очень толстые письма, в которых он заботливо и нежно расспрашивает о каждом
из нас - о брате, обо мне и даже о нашей сестренке, хотя что интересного
можно рассказать о ней, когда она еще такая маленькая!
Обычно эти досадные разговоры прерывал дедушка. Он был не охотник до
споров и ссор, не хотел перечить бабушке и поэтому, желая утешить маму,
только ласково трепал ее но щеке, как маленькую, и примирительно повторял:
- Ну, ну, душенька... Все будет хорошо... Все будет хорошо!
Но тянулись неделя за неделей, месяц за месяцем, а папа так и не
приезжал за нами, не вызывал нас к себе и, должно быть, все еще строил свои
воздушные замки, - уж не знаю, сколько он их там успел настроить. Наверно,
целую тысячу!
Видно было, что нам долго еще придется прожить в Витебске. И вот
дедушка, бабушка и мама решили, что больше нельзя терять время зря и пора
усадить моего старшего брата за книги. Еще до приезда в Витебск он умел
довольно бегло читать и отчетливо выводил буквы. Давать ему уроки вызвалась
теперь наша тетушка-гимназистка. Это было для нее совсем нетрудно: ученик
относился к делу, пожалуй, с большей серьезностью и усердием, чем его
молодая и веселая учительница, которая сразу же прерывала урок, если к ней
приходили подруги, или кончала его раньше времени, чтобы примерить новое
платье.
Так как во время уроков я постоянно вертелся около стола и не на шутку
мешал занятиям, тетушка решила усадить за букварь и меня. И тут вдруг
обнаружилось, что я не только знаю буквы, но даже довольно порядочно читаю
по складам. Не помню сам, когда и как я этому научился. Младшие братья и
сестры часто незаметно для себя и других перенимают у старших начала
школьной премудрости.
Когда наши занятия понемножку наладились, дедушка осторожно предложил
добавить к ним еще один предмет - древнееврейский язык. Мама опасалась, что
нам это будет не по силам, но дед успокоил ее, пообещав найти такого
учителя, который будет с нами терпелив, ласков и не станет задавать на урок
слишком много.
И в самом деле, новый учитель оказался добрее даже нашей
учительницы-тетки. Та могла, рассердившись, стукнуть своим маленьким
кулачком по столу или, блеснув серыми, потемневшими от минутного гнева
глазами, сдвинуть над переносицей темные пушистые брови.
А этот, видно, и совсем не умел сердиться. Через день приходил он к нам
на урок, худой, узкоплечий, с черной курчаво-клочковатой бородкой. Он долго
вытирал у входа ноги в побелевших от долгой службы башмаках, ставил в угол
палку с загнутой в виде большого крюка ручкой и, покашливая в кулак, шел
вслед за нами в комнаты.
Бабушка, которая ценила в жизни успех и удачу, относилась к нему
довольно небрежно. Зато дед встречал его приветливо и уважительно, подробно
расспрашивал о здоровье и предлагал закусить с дороги. Но учитель всегда
решительно и даже как-то испуганно отказывался, повторяя при этом! что он
только что сытно позавтракал.
И правда, мы с братом не раз видели, как завтракает наш учитель. Прежде
чем войти в дом, он усаживался на лавочке возле наших ворот и, развязав
красный в крупную горошину платок, доставал оттуда ломоть черного хлеба,
одну-две луковицы, иногда огурец и всегда горсточку соли в чистой тряпочке.
Не знаю почему, мне было очень грустно смотреть, как он сидит один у
наших ворот и, высоко подняв свои костлявые плечи, задумчиво жует хлеб с
луком.
В порыве внезапной нежности я встречал его на самом пороге, рассказывал
ему все наши новости и даже пытался, хоть и безуспешно, повесить на крюк его
старое и почему-то очень тяжелое пальто.
Он ласково гладил меня по голове, и мы шли учиться. Но должен
сознаться, что, несмотря на всю свою нежность к нему, уроков я никогда не
учил и даже не пытался придумать сколько-нибудь убедительное оправдание для
своей лени.
Я попросту рассказывал ему, что готовить уроки мне было некогда:
сначала надо было завтракать, потом гулять, потом обедать, потом к бабушке
пришли гости и мы все пили чай с вареньем, а потом нас позвали ужинать, а
после ужина послали спать...
Слегка прикрыв глаза веками и посмеиваясь в бороду, он терпеливо
выслушивал меня и говорил:
- Ну, хорошо, хорошо. Давай будем готовить уроки вместе, пока тебя
опять не позвали пить чай с вареньем. Ну, прочитай это слово. Верно! А это?
Хорошо! Ну, а теперь оба слова вместе... Совсем даже хорошо. Умница!
И он щедро ставил мне пятерку, а то и пятерку с плюсом.
На прощанье учитель задавал к следующему разу новый урок, должно быть,
уже и не надеясь, что я что-нибудь приготовлю.
И он был прав.
Я не слишком отчетливо запомнил то, что мы с ним проходили, хотя учился
у него на круглые пятерки. Зато сам он запечатлелся в моей памяти
неизгладимо - весь целиком, со всей своей бедностью, терпением и добротой.
Даже странная фамилия его запомнилась мне на всю жизнь. Тысячи фамилий
успел я с той поры узнать и позабыть, а эту помню.
Звали его Халамейзер.
-----
И вот наконец мы дождались приезда отца. Так и не устроившись
по-настоящему, он забрал нас с собой, и мы начали кочевать вместе.
Переезжали из города в город, прожили год с чем-то в Покрове, Владимирской
губернии, около года в Бахмуте - ныне Артемовске - и, наконец, снова
обосновались в Воронежской губернии, в городе Острогожске, в пригородной
слободе, которая называлась Майданом, на заводе Афанасия Ивановича
Рязанцева.
Как ни различны были великорусские и украинские города, в которых
довелось побывать нашей семье, - окраины этих городов, предместья,
пригороды, слободки, где ютилась мастеровщина, были всюду почти одинаковы.
Те же широкие, немощеные улицы, густая белая пыль в летние месяцы,
непролазная грязь осенью, сугробы до самых окон зимою.
И квартиры наши в любом из таких пригородов были похожи одна на другую:
просторные, полупустые, с некрашеными полами и голыми стенами.
Впрочем, мы, ребята, мало обращали внимания на квартиру, где нам
приходилось жить. Целые дни мы проводили на дворе, а в комнаты возвращались
только к вечеру, когда уже закрывали ставни и зажигали свет.
Почти все детство мое прошло при свете керосиновой лампы - маленькой
жестяной, которую обычно вешали на стенку, или большой фарфоровой, сидевшей
в бронзовом гнезде, подвешенном цепями к потолку. Лампы чуть слышно
мурлыкали. А за окном мигали тусклые фонари. На окраинных улицах их ставили
так далеко один от другого, что пешеход, возвращавшийся поздней ночью домой,
мог свалиться по дороге от фонаря к фонарю в канаву или стать жертвой
ночного грабителя. Фонарям у нас не везло. Мальчишки немилосердно били
стекла, а взрослые парни состязались в силе и удали, выворачивая фонарные
столбы с комлем из земли. Где-то в столицах уже успели завести, как
рассказывали приезжие, газовое и даже электрическое освещение, а в деревнях
еще можно было увидеть и лучину.
Это были времена на стыке минувшего и нынешнего века. Прошлое еще жило
полной жизнью и как будто не собиралось уступать место новому. Не только
старики, но и пожилые люди помнили ту пору, когда они были "господскими". На
скамейке у ворот богадельни сидели севастопольские ветераны, увешанные
серебряными и бронзовыми медалями, а по городу ходили, постукивая
деревяшками, участники боев под Шипкой и Плевной.
Но понемногу, год от году, все гуще становилась паутина железных дорог.
Узкие стальные полосы, проходя через леса, болота и степи, сшивали,
связывали между собой дальние края и города. От этого менялось представление
о пространстве и времени.
Правда, в наших краях железная дорога все еще казалась новинкой. Поезд
называли тогда машиной, как теперь называют автомобиль, и о нем пели
частушки:
Д'эх, машина-пассажирка,
Куда милку утащила?
Утащила верст за двести.
Мое сердце не на месте.
Эх, машина с красным флаком.
Как прощались, милой плакал...
Много разговоров было в то время о крушениях на железной дороге, и
жители наших мест с опаской доверяли свою судьбу поездам. Недаром на
станциях, расположенных обычно вдали от городов, люди провожали отъезжающих,
как провожают солдат на войну, - с плачем, с причитаниями.
Самые усовершенствованные новейшие электровозы никого теперь не
удивляют. А как поражали нас, тогдашних ребят, впервые увиденные нами
паровозы - черные, закопченные, с высокой трубой и огромными колесами. Они
вылетали из-за поворота дороги, как сущие дьяволы, сея искры, оглушая людей
пронзительным шипением пара из-под колес, бодро и мерно размахивая шатунами.
А вагоны - зеленые, желтые, синие, - постукивая на ходу, манили нас в
неизвестные края бессчетными окнами, из которых глядели незнакомые и такие
разные, не похожие один на другого, проезжие люди.
Не только поезд, но даже и случайно найденный проездной билет сохранял
для нас, мальчишек, все обаяние железной дороги, ее мощи, скорости,
деловитости, ее строгого уклада. Зеленые! желтые, синие билеты, плотные и
аккуратно обрубленные, напоминали нам своей формой и цветом вагоны -
третьего, второго и первого класса. Мы знали, что билеты эти уже
использованы и не имеют никакой силы, но цифры, пробитые в них
кондукторскими щипцами, только увеличивали для нас их ценность. Бережно
хранили мы каждый билет, на котором черными, четкими буковками были
обозначены названия станций:
ОСТРОГОЖСК-ЛИСКИ
ВОРОНЕЖ-ГРАФСКАЯ
ХАРЬКОВ-МОСКВА
И почему-то все эти города казались нам куда интереснее и
привлекательнее нашего, хоть и наш уездный город представлялся мне чуть ли
не столицей по сравнению с пригородной слободой, где не было ни одного
двухэтажного дома, если не считать заводских построек.
А заводы в те времена были так неуютны и мрачны, что мне иной раз
бывало до боли жаль отца, когда в утренних сумерках он торопливо надевал
свое будничное, старое, порыжевшее пальто и отправлялся на работу - в копоть
и грязь, в жар и сырость, в лязг и грохот завода.
НА МАЙДАНЕ
Первое знакомство с новыми местами всегда было для нас, ребят,
праздником. Еще не отдохнув с дороги, мы живо обегали свои новые владения,
открывая то полуразрушенный Завод, который может служить нам крепостью, то
овраг в конце двора, то большой, кипящий своей сокровенной жизнью муравейник
за сараем.
Такую радость открытия испытали мы и на этот раз, приехав в
Острогожскую пригородную слободу.
У самого дома начинались луга и рощи. На большом и пустынном дворе было
несколько нежилых и запущенных служебных построек с шаткими лестницами и
перебитыми стеклами. Из окон верхних этажей с шумом вылетали птицы. Все это
было так интересно, так загадочно.
А в конце двора прямо на земле лежали полосатые зелено-черные арбузы и
длинные, желтые, покрытые сетчатым узором дыни.
В первый раз увидел я их не на прилавке и не на возу, а на земле.
Должно быть, здесь их так много, что девать некуда. Потому-то они и
разбросаны у нас по двору.
Я попробовал взять обеими руками самый крупный и тяжелый арбуз, но
оказалось, что он крепко держится за Землю.
- Мама! - крикнул я во все горло. - Смотри, арбузы валяются!
Но мама не обрадовалась.
- Не трогай, - сказала она, - это чужие!
- Да ведь двор-то теперь наш!
- Двор наш, а дыни и арбузы не наши.
В тот же день за воротами меня и брата окружила целая орава мальчишек,
которые сразу же принялись нас дразнить.
- Где вы живете? - спросил я одного из них.
- Где живете? У черта на болоте! - ответил косоглазый мальчишка и
показал мне язык. Другие засмеялись.
- А есть у вас альчики? - спросил косоглазый.
- Что такое альчики?
- Ну, лодыжки.
- А что такое лодыжки? Косоглазый рассердился и плюнул.
- Вот чумовой! Ну бабки!
- Нет, - сказал я. - Мы в бабки не играем.
- А хочешь кобца? - спросил другой мальчишка, широкоплечий и скуластый.
Мне было совестно признаться, что я и этого слова не знаю. Я подумал
немного, а потом сказал тихо и нерешительно:
- Хочу.
- Ну, коли хочешь, так получай!
И мальчишка проехался по моей голове суставом большого пальца.
Я закричал от боли. Брат вступился было за меня, но его схватили и для
острастки насыпали ему за шиворот несколько горстей земли.
После этого первого знакомства с улицей мы долго не выходили за ворота
без старших и водили знакомство только со взрослым парнем - слепым горбуном,
который жил по соседству с нами.
Горбун был степенный, серьезный и очень добрый малый. Буйная и озорная
молодежь соседних дворов не принимала его в компанию, да и сам он чуждался
своих ровесников и проводил целые дни совсем один.
Это был первый слепой, которого я встретил на своем веку.
Помню, после знакомства с ним я крепко-накрепко зажмурил глаза, чтобы
представить себе, как должны чувствовать себя слепые и что стоит перед их
невидящими глазами.
Долго держать глаза закрытыми я не мог - это было очень, очень страшно!
Но отчего же наш слепой так спокоен, добродушен и приветлив? Чему
улыбается он, сидя в ясную погоду на скамейке у своей хаты?
Об этом я часто думал в постели перед сном, перебирая в памяти все, что
прошло передо мной за день.
Дома у нас во всех комнатах тушили на ночь свет. Однако я никогда не
боялся темноты. В семье нашей я считался бесстрашным малым, удальцом. И если
порой мне в душу закрадывался страх, я никому об этом не говорил.
Но вот однажды мне случилось проснуться в самую глухую пору осенней
безлунной ночи, когда, как говорится, "хоть глаз выколи". Тут я сразу
вспомнил слепого и с невольным страхом подумал: "А что, если я тоже ослеп?"
Сердце у меня похолодело.
Повернувшись лицом в сторону, где было окно, я стал пристально и
напряженно вглядываться, надеясь увидеть в щели между ставнями хоть слабый
просвет или, по крайней мере, не такую уж черную тьму. Нет, куда бы я ни
поворачивался, всюду стояла та же густая чернота, в которой глаза
становились бессильными и ненужными.
Что же делать? Ждать рассвета? Но когда еще он наступит! Стенные часы в
соседней комнате только что мягко и глухо пробили один раз. Либо это час
ночи, либо половина какого-то другого часа. Может быть, ночь только
начинается? У меня не было ни малейшего представления, в котором часу я
заснул и сколько времени проспал... Нет, невозможно ждать так долго!
Ах, как было бы хорошо, если бы удалось разыскать спички, хоть
одну-единственную спичку и коробок! Все было бы так просто: чиркнул раз - и
узнал бы, ослеп я или нет. Но пройти на кухню, не разбудив кого-нибудь из
нашей большой семьи, было невозможно. Да и найдешь ли коробок спичек в
полной тьме!
И все же я решился. Тихо ступая босыми ногами и стараясь ничего не
задеть по пути, направился я к двери. Но там, где была дверь, оказалась
глухая стена. Значит, я заблудился в своей же комнате? Я уже готов был
вернуться в постель и как-нибудь потерпеть до утра, но и кровать не так-то
просто было найти. Долго блуждал я по комнате, вытянув руки вперед, пока
наконец не наткнулся на большой сундук, на котором спал старший брат.
- Что это? Кто это? - забормотал он спросонья.
- Это я, я!
Услышав мой тревожный шепот, брат спросил - тоже шепотом:
- Что ты бродишь? Почему не спишь?
Я сказал, что хочу пить, но не выдержал и тут же решил открыть ему
страшную правду. Может быть, от этого мне станет хоть немножечко легче.
- Понимаешь, я, кажется, ослеп... Ничего не вижу!
- Совсем ничего?
- Ни-че-го!
- Ну, так знаешь, мы оба с тобой ослепли! Я тоже ничего не вижу.
И брат засмеялся.
Мне сделалось стыдно. Я сказал, что пошутил, и, найдя свою постель,
юркнул с головой под одеяло.
От этого не стало ни светлей, ни темней, но зато тише, теплее, уютнее.
Счастливый тем, что беда миновала, я скоро уснул.
-----
Днем никакие страхи не тревожили меня.
Каждое утро открывало передо мной необъятный день, в котором можно было
найти место для чего угодно. Хочешь - носись по двору, пока ноги носят,
хочешь - заберись на стропила под самую крышу заброшенного заводского
строения и, сидя верхом на балке, распевай во все горло:
Ой, на гори
Та женцй жнуть,
Ой, на гори
Та женцй жнуть,
А по-пид горою
Яром-долиною
Козаки йдуть,
Козаки йдуть!
Голос твой гулко отдается во всех углах пустого здания, ему вторит эхо,
и тебе кажется, что твою песню подхватывает целый полк, который на рысях
движется за тобой, за своим храбрым командиром.
А то можно спуститься в глубокий овраг, искать клады, рыть пещеры.
Чего-чего не успеешь до обеда, если только тебя не пошлют в лавочку или
в пекарню.
А впрочем, бегать в пекарню, зажав в кулаке гривенник, - тоже дело не
скучное.
Пекарня у нас турецкая. Черноусый, белозубый пекарь, ловко перебросив с
руки на руку огромный каравай с коричневым глянцевитым верхом, кроил его на
прилавке широким, острым, как бритва, ножом, похожим на разбойничий.
Весело подмигнув своим карим - в мохнатых ресницах - глазом, он щедро
прикидывал к весу лишнюю осьмушку и легким, почти незаметным движением
скатывал мне на руки полкаравая с довеском.
И вот уже я иду назад, прижимая к животу теплую, мягкую краюху ситного,
и с наслаждением жую пухлый довесок, полученный мною в знак дружбы от
черноусого турка.
Но все эти радости разом исчезали, как только нас принималась трепать
лихорадка. Нам и в голову не приходило, что зеленые луговины и рощицы, в
которых терялись улицы нашей окраины, веяли болотистым дыханием малярии.
Чуть ли не через день метались мы в жару и в ознобе на своих кроватках,
а мать терпеливо переходила от одной постели к другой, укрывая нас чем
придется - шалями, платками, пальтишками.
- Нет, надо поскорее бежать отсюда, надо перебраться в город, ведь на
детях лица нет! - без конца повторяла мать, подавая ужин усталому после
заводского дня отцу.
- Скоро, скоро! - отвечал отец, не отрывая глаз от объемистой - должно
быть, скучной - книги без картинок, а только с буквами и цифрами.
- Да ты не слушаешь меня, - с горечью говорила мать. - "Скоро, скоро!"
- а мы все на том же месте.
Отец смущенно и растерянно снимал очки и смотрел на мать кроткими,
какими-то безоружными глазами.
- Ну потерпите еще немного, - говорил он, будто обращаясь сразу ко всей
семье. - Еще полгода, ну, самое большее - год, и все у нас пойдет
по-другому. Я тут кое-что начал - совершенно новое... И если только дело
удастся, - Это будет...
Отец не успевал договорить.
Безнадежно махну