Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
всего лишь сочиненной, умозрительной, от
доброго сердца, может быть, но талант требует жесткости, пожалел -
проиграешь.
- А по-моему, так не Ноздрев и не Алеша со старцем правда, а Гоголь и
Достоевский - сердце их, как ты говоришь, всего лишь доброе, сострадание к
людям, любовь... А как это ты отличаешь поражение от победы в искусстве?
- Да я про то вам и талдычу вот уже целый вечер! - закричал Феликс. -
Сострадание, невидимые миру слезы, любовь к падшим и милость! Злости мало
ко всей этой мерзости! Когда ощутишь такую злость - все вокруг
испепеляющую, тут не до сострадания! Талант - вот он единственный
критерий, вот что не подведет, в чем, если хочешь, спасение, если,
конечно, сам ему будешь верен, а не своему слезливому сердцу. А потому
талант надо беречь, поддерживать - вот где национальное достояние -
платить, прости за грубость, в современном обществе следует по таланту, а
не по труду, где нет и быть не может никаких критериев, где достаточно
элементарного, на что и обезьяна способна. Потому, кстати, никто в этой
стране ничего и не делает... По таланту! Чтоб эти дачи, шикарные дома
давали не лгунам-приспособленцам, а тем, кто истинно достоин пользоваться
достижениями цивилизации. Ну не нелепо ли, чтоб Цветаева от голода полезла
в петлю, Платонов с метлой подметал писательский двор, а эти наши, пусть
извинят меня дамы, сочинители в особняках жуировали жизнью? Вот за что я
борюсь, прости уж за громкое слово, вот в чем пафос, как ты изволил
выразиться. Спасать нужно русскую культуру, которая от непризнания
ударилась в варяги - хоть по еврейскому, хоть по какому вызову, хоть в
гастроли - лишь бы ноги отсюда унести. Там, - он махнул рукой в окно, -
для таланта уж непременно подберут соответствующую оправу, а здесь -
головой в навозную кучу.
- Вот оно что, - сказал Лев Ильич, - а я по простоте думал, ты истину
ищешь, а ты всего лишь хлопочешь о правильном перераспределении, вон где
тебе видится борьба за справедливость? Только предлагаешь другие критерии.
Мы вчера о том же самом беседовали с моим новым другом, - кивнул он Мите.
- Те прогнали миллионера Рябушинского, в построенный на его деньги дворец
запихнули голодного Горького - в этом была справедливость, а ты избираешь
новый вариант: бездарного Горького обратно на улицу, благо привык еще в
детстве, а туда пристроить гениальную Цветаеву и кормить пожирней, чтоб
про петлю думать забыла! Ну а уж поскольку та Цветаева до этой радости не
сподобилась дотянуть, кого-нибудь из нас грешных, кому ты талант
определишь - так что ли?
- Можно, конечно, любую мысль вывернуть, представить идиотской, - сказал
Вадик Козицкий. - Тем более, наш оратор, оперирует образами больше по
части желудка, но резон-то здесь есть, между прочим.
- Да уж какой еще резон - все наружу, - заметил Лев Ильич. - Очень
справедливое будет общество.
- Чем же ты еще будешь мерять справедливость, как не талантом, отмеренным
Богом? - спросил Феликс. - Кому больше дано, о том общество и должно
проявлять заботу - что ж тянуть с него за это, губить надо талант или
беречь его? В чем, по-твоему, высшая справедливость? Знаешь притчу о
таланте?
- Знаю... - сказал Лев Ильич. - То есть, при чем тут? Тогда, может, и не
знаю. Забыл.
- Вот они, нынешние христиане, - не упустил Митя. - И талмуд свой выучить
не удосужатся.
- Ну как же... - с готовностью откликнулся Феликс Борин. - Хозяин
отправился куда-то далеко, дал одному своему рабу один талант, другому
два, а третьему - пять. У которого пять, он их пустил в оборот - получил
десять, у кого два - еще два заработал, а первый решил сохранить свой
талант - закопал его в землю, а когда хозяин вернулся, он и предъявил его
в целости и сохранности... Так он зачем зарыл свой талант, как ты думаешь?
- По неразумению, - ответил Лев Ильич, - вместо того, чтоб в рост пустить,
он пожадничал и поленился - вот и пропало его дарование... Кстати, там
речь идет не о даровании, а о мере серебра - талант называлась.
- Какая мера - там одни иносказания! - А тебе, Левушка, купцом надо быть
или спекулянтом - в рост! Куда деваться с талантом, когда его в лучшем
случае никто не замечает - им попроще, чтоб сразу переварить... Надо ж, я,
и верно, заклинился на этом! - искренне огорчился Феликс. - Это, заметь, в
лучшем случае. А обычно за подлинный талант, собственное видение мира,
жизни, человека - за свой взгляд, одним словом, у нас непременно сгноят. А
если в рост будешь давать, размениваться, конечно, проживешь благополучно,
дачку выстроишь жене, но от твоего дарования одни рожки останутся. Да
убежден, это позднейшее добавление в Евангелии, компромиссное, апокриф,
там и быть не может, чтоб мораль оказалась такой хитрой - не в стилистике.
Господи, подумал Лев Ильич, что это, откуда такое сознание вывернутое,
помраченное, как же я жил здесь столько лет, почему только сейчас все это
мне открылось?!
- Подожди, Феликс, - сказал он, - что ты говоришь, какой апокриф, когда
все Евангелие стоит на этом, вот уже две тысячи лет, сознание в этом
укоренено, что ты все вверх ногами переворачиваешь? Я тебя хорошо знаю и
твои статьи люблю, и злость твою всегда считал очистительной, да и Вадик,
вроде бы легкомысленные фельетоны пишет, но и там этот скрытый гнев против
мерзости, которая лицемерно эксплуатирует нашу жизнь... Он, тот хозяин
евангельский, потому и приказал выбросить ленивого раба во тьму внешнюю -
где стон и скрежет зубовный, потому что талант, подаренный тебе Богом,
нельзя скрывать, он для людей, не для тебя одного и твоего ничтожного
благополучия. И это ведь не литература, не философия, не разговоры -
жизнь. Что ж ты, всерьез думаешь, что вся беда таланта, она в...
недостатке средств к существованию, в том, что его преследуют и зажимают?
- А в чем же? - спросил Митя, он уже ясно видел, что противник посрамлен,
лепечет что-то.
- Как в чем? - удивился Лев Ильич. - Что ж, и Пушкина, значит, царь
погубил через своего француза, и Платонова беда, что пришлось метлой
помахать, а не в "Березку" на своей машине ездить, и Мандельштам, когда б
не лагерь, расцвел, счастливые гимны сочинял бы о радости?.. Я не пойму...
Вы простите меня, я сегодня попал в один дом, выпил, мне... не понять - вы
смеетесь надо мной?
- Плачем, - сказал Иван. - Плачем над полной гибелью нашего идеала,
продавшегося мракобесию за ни за что.. Хоть бы платили, тогда б еще смысл
был.
- Быдло! - неожиданно выпалил Коля Лепендин. Все к нему обернулись и
замолчали.
- Ты что? - ошарашенно спросил Феликс.
- Пушкин, Мандельштам, судьба таланта! О чем вы тут толкуете? - спросил
Коля Лепендин, все так же он сидел, засунув руки в карманы штанов. - Кому
он нужен - талант? Уж не здесь ли в России?.. Я тут в метро третьего дня
ехал, вверх по эскалатору поднимался, в самый час вечерний - пик, глядел
на толпу. Быдло! Какой там Мандельштам, они и друг другу горло перегрызут
за кусок колбасы. Мотать отсюда надо, и все, что можно увезти - вывезти.
Хоть музей останется - сокровища Тутанхамона. А этим ничего не нужно.
Трусливые рабы... Мандельштам!.. Не знаю, не встречал. Зато про Вавилова,
еще кой про кого - для себя, например, знаю. Тут даже то, что завтра им
миллиарды даст - из кошки человека сделать - им это, если завтра, уже и не
нужно.
- Как из кошки? - испугался Лев Ильич.
Коля Лепендин первый раз повернулся и взглянул на него.
- Элементарно, путем направленного изменения наследственности.
- И это... теоретически возможно? - спросил Лев Ильич.
- Завтра, - сказал Коля. - Не сегодня, а завтра, если б здесь все было как
там, - он ткнул пальцем себе за спину. - Из кошки, а не из этого быдла,
эту вонючую природу я б и исправлять не стал, пусть для музея уродств
сохранится, - он замолчал так же неожиданно и резко.
И все замолчали.
У Льва Ильича пошли зеленые круги перед глазами - тут он и не знал, что
можно возразить: "Кто ж такая Верочка?"
- Значит, весь твой конфликт, - тихо начал он, обращаясь к Феликсу,
молчать он тоже не мог, - вся борьба, будем серьезно говорить, пафос,
страсть, гнев, нравственная платформа, на которой ты стоишь, с которой
произносишь свои речи, они все в том, чтоб у них забрать - и себе? Я не
пойму, ты ж мечешь свои громы и молнии против тех, кто, пользуясь, скажем,
ситуацией, низким уровнем, невежеством - обращает свою лживую демагогию в
деньги, так? А сам хотел бы получать те же деньги, но за обличение их в
этой мерзости? А чем тогда ты от них отличаешься?
- Что я, бесплатно должен работать? А сколько я б написал, когда б жил в
том особняке, за тем столом?
- В каком особняке? - похолодел Лев Ильич.
- У Рябушинского, про который упоминали, в доме-музее пролетарского
писателя... Ладно, ладно - шутка, а то сейчас, вижу, ухватишься...
- Да нельзя не ухватиться, - сказал Вадик Козицкий, - если наш уважаемый
друг полагает, что Мандельштаму лагерь пошел на пользу, он до того
договорился, что стыдно и в дом к нему будет ходить. Ты тут Феликса на
словах ловишь, а уж сам в тот особняк не метишь ли? Спасибо за комплимент,
но мне мои легкомысленные, как ты выразился, фельетоны пока что одни
неприятности принесли - вон книгу гробанули в издательстве. Да и Феликса
теперь, в наше благословенное время, которое способствует расцвету таланта
- правильно я тебя понял! - и вовсе не печатают. По отношению властей
предержащих к тому, что мы делаем, и можно определить истинную цену нашему
творчеству, и у кого какие цели, заодно выяснить. Смотри, дорогой Лев
Ильич, на опасную ты встал дорожку!..
- Да тут так все ясно, - сказал Митя, - что по мне и весь этот диспут
лишний. Не зря еще блаженной памяти вождь и учитель восстанавливал церкви.
- А при чем тут церкви? - спросил Феликс.
- Пусть вам товарищ сам доложит, какой он избрал путь - самый короткий,
между прочим, для необходимого контакта с этими, которые предержащие.
Лев Ильич затушил в пепельнице сигарету, встал и ссутулившись вышел из
комнаты. "Сколько еще раз я эдак буду отсюда выходить?" - подумалось ему.
Надя уже, видно, спала, дверь была закрыта, он свернул на кухню,
пододвинул табуретку и сел у окна. Перед глазами стоял Федя в своей
курточке, насупленный, усатый Костя, Кирилл Сергеич - там, в своей комнате
с попугаем, надо ж, и не рассмотрел толком диковинную птицу, и тот -
давний Кирюша у Федора Иваныча с книжкой в уголке - в комнатке с крестами,
заглядывавшими в окошко... "Думаете ли вы, что Я пришел дать мир земле? -
залетели ему в голову слова, которые он знал, читал, а никогда ведь и не
вспоминал. - Нет, говорю вам, но разделение, ибо отныне пятеро в одном
доме станут разделяться: трое против двух, и двое против трех, отец будет
против сына, и сын против отца, мать против дочери, и дочь против матери,
свекровь против невестки своей, и невестка против свекрови своей..."
- Разделение, - бормотал Лев Ильич, - разделение. Не мир, но разделение...
Он поднялся, распахнул форточку - душно ему было - невмоготу.
Стукнула входная дверь, видно, уходили.
Люба вошла на кухню - он угадал по шагам, не обернулся.
- Что с тобой, Лева? - тихо спросила она. - Ты был всегда такой мягкий,
добрый. Хорошие ребята, твои друзья, обычный разговор, славный... Что с
тобой? Совсем один останешься?
- Все, - скзал он, оборачиваясь и глядя ей в глаза. - Все, не могу я так
больше. Не хочу.
Она двинула табуретку к столу, села и тоже посмотрела на него.
"Как она все-таки постарела! - с внезапно пронзившей его жалостью подумал
Лев Ильич. - Неужели это уже не восстановить? А если все сначала,
по-другому, иначе?.." Нет, поздно уже, да и не было у него на это сил.
"Сил, или полегче чтоб захотелось?.. А вы попробуйте так-то, - обозлился
он, вспомнив их комнату-кабинет и всех, кто только что сидел там, -
попробуйте, коли легче!.."
- Тебе скверно, Лева? - все вглядывалась в него Люба. - Может, ты из-за
Вани ревнуешь?.. Так то давно прошло, а теперь и нет ничего.
Вот оно, подумал Лев Ильич, сейчас начнется объяснение на полночи, только
б не втянуться.
- Может, у тебя есть кто? - спросила она, не дождавшись ответа.
- Нет, - сказал Лев Ильич, - я не ревную. И нет никого. Сгорело у меня
все. Все, что было, сгорело. А может я устал - я сам не знаю. Только так
вот жить, - он махнул рукой туда, где была комната-кабинет, - больше не
могу. А может, и это не так. Но вот теперь - не могу... Я и тебе не
помощник, только мешаю... Я завтра уеду, в командировку, - сказал он
неожиданно для себя. - Может надолго. Не знаю еще. Я прямо сейчас и пойду
- поезд утром, рано, чтоб не проспать. Посижу на вокзале...
Он вскочил, все-таки дело было: пошел, взял портфель, он не раскрывал его
со вчера - провалялся под вешалкой, да и теперь не стал раскрывать.
Вернулся на кухню. Опять сел. Люба не двинулась с места.
- Выходит, все - посмеялись семнадцать лет, покуралесили, начнем новый
шалашик сооружать. Только ловко устроились, Лев Ильич, вы-то, вон как,
отоспитесь - какая там усталость, откуда бы? В самый сок вошли. А мне,
помнишь, как вчера определили - в богадельню!.. А не просчитаетесь - кто
сопли станет утирать, или думаешь, прошел твой насморк за семнадцать лет,
а как ветерком обдует?..
Только молчать, повторял про себя Лев Ильич, только бы рта не раскрыть!..
- А я-то, дура, нянчилась, пусть, мол, мальчик еврейский, тихий, погуляет,
сил наберется, мудрости, от твоей мерзкой ревности тебя ж и берегла, а
сколько через это упустила? И кого упустила! Вот и будет чем заняться на
старости лет - упущенные возможности подсчитывать... Вера Лепендина
поумней - какого красавца загодя бросила. Верно, чем ждать, пока вы об
нашего брата ноги начнете вытирать...
Лев Ильич поднял голову, посмотрел на нее, хотел спросить, но удержался.
- Да что там, мало вытирал, что ли? Думаешь, я не знаю - всего, может, и
не знаю, мне и того, что известно, за глаза довольно. И дружки твои
приходили, как возле меня начинали крутиться - выбалтывали. И сама
слышала, как ни хитер, ни аккуратен - воду пускал, телефон утаскивал в
кухню - не хотела, а слышала. И сегодня, дура последняя: ребят позвала,
самых твоих близких друзей, пусть, думаю, придут, чтоб все в колею вошло,
разговоритесь...
- Разговорились, - сказал Лев Ильич, - от того и сил больше нет.
- Перестань, мне только вранья твоего не нужно! Принципиальность эту ты
оставь девочкам, когда будешь им головы морочить. Они хоть делом заняты -
и Феликс, и Вадик, у них право есть о принципиальности говорить, через это
без куска хлеба остались. Да и Митя - не знаю, за что ты на него взъелся -
уж не приревновал ли, как все семнадцать лет к каждому, с кем словом
перемолвлюсь?..
Лев Ильич поморщился и взялся за портфель.
- Он тоже не тебе чета - тюрьма за ним каждый день ходит - и не
литературная, а самая что ни на есть Лефортовская. А ты... - у Любы глаза
загорелись.
"Господи, вот повезло, что один чай сегодня пили!.." - мелькнуло у Льва
Ильича.
- Я никогда твоих глаз не забуду, как мать моя помирала - сама помру, а не
забуду. Так и знай, с тем и строй свой новый шалашик...
Лев Ильич встал и пошел из кухни. Оделся. Люба вышла за ним.
- Бог с тобой, - сказала она уже спокойно, - большой вырос мальчик.
Думала, правда, орлом станет, спасибо все-таки не коршуном - так, петушок
с поистраченным гребешком... Бог с тобой, - она вдруг взглянула на него
светло и перекрестила его. - Ступай.
Лев Ильич остановился, взявшись за замок, но дверь уже открылась, он
шагнул на лестницу.
8
Он и не помнил ничего из той ночи, сколько потом ни вспоминал, и не мог бы
никогда восстановить, где он ходил да зачем, по каким улицам - куда ноги
несли. В подъезде раз себя увидел, сидящим на лестнице, наверху хлопнули
дверью - вот он и поднялся, пошел прочь, а что за подъезд - дверь, что ли,
была открыта, или еще почему его туда закинуло? Потом на вокзале был, а на
каком - убей не знал, возле касс потоптался, на расписание глядел, не
видя, ни одного города не запомнил, а так бы можно было восстановить, что
за место. С кем-то даже в разговор вступил, да, на вокзале это и было, с
проезжим, объяснял, как отсюда попасть в Центральные бани, а откуда
"отсюда"? - не помнил. Вот уже потом, надо бы под утро, обнаружил себя на
скамейке - на бульваре. Вот с этого момента он себя и осознал: трамваи шли
с двух сторон, погромыхивали, он подмерз, но уже знал, зачем здесь сидит и
чего дожидается, на часы поглядывал...
О чем он думал? Не помнил этого Лев Ильич, вертелось в голове: обрывки
какие-то, разговоры, лица, о чем-то он все сокрушался, будто перед концом
- или началом? - бабки подбивал, подсчитывал. Неладно выходило, он и бежал
дальше, потому и додумать ничего не мог, или может, мог да не хотел, не
решался? А вон тут, на бульваре, на этой скамейке, к спинке ее
привалившись, он и начал было в себя приходить, опоминаться.
Любина лица в дверях он не мог позабыть, и то, что она осталась там, у
него возникла было мысль - так, мелькнула, вернуться, но не мог без
содрогания вспомнить свою комнату-кабинет и себя в ней, выслушивающего
вчерашние речи. "Выслушивающего? От кого?.." А может, там только он и был,
что уж такого сказано, чего сам он никогда не говорил, а не говорил, так
думал?..
Он с себя, как паутину снимал, липкое что-то счищал, и уже решимость в нем
зрела, он и не называл ее, спугнуть боялся, или так, от смущения перед
собой, но как доберется до нее, норовил в сторону свернуть. И все равно,
знал, твердо уже знал, что есть она у него, вот потому и радость, надежда
светили ему. Но это он уже здесь, на бульваре, стал осознавать, когда
опоминался.
Он даже вздремнул было, может, на минуту всего забылся. Такое небо ему
привиделось сиреневое - предгрозовое, что ли? - а больше ничего, страшно
стало, будто он и не на земле, летит - раз ничего и нет, кроме неба. А оно
все темнело, темнело и быстро так, фиолетовым становилось, какая-то совсем
уж темень на него наползала - и померкло все. Он открыл глаза - светать
начинало. Народ пошел мимо, а он все чаще на часы посматривал.
Было восемь часов, когда он встал. Рано, конечно, но ничего, пока дойдет,
да и трудовые люди - не бездельники.
Он зашагал совсем решительно, будто договорился - ждали его, прошел
переулок, свернул во двор, прямо к зеленому окошку, в подъезд, мимо двери
на первом этаже - и не посмотрел, стал подниматься по лестнице. Вот и
звонок.
Он только дух перевел, нажал кнопку, услышал мелодичный звон и даже за
ручку взялся: он домой, домой пришел, теперь он знал, что домой, потому и
можно так вот, ни свет ни заря, безо всякого предупреждения, ему всегда,
все равно будут рады, в каком бы виде ни явился...
Дверь открыла Дуся и не удивилась:
- Вот хорошо-то, пораньше!.. Кирюша! - крикнула она, обернувшись. -
Смотри, какой гость к тебе!
В коридоре было темно, Кирилл Сергеич вышел, не узнал сразу, а разглядев,
не то чтоб обрадовался, а как само собой разумеющееся воспринял.
- Вот и отлично, - сказал он, - пожалуйте ко мне.
Днем здесь все было иначе, ничего таинственного, или он привык за вчера?
Славно, уютно, только раскрытый чемодан с пакетами и свертками на
диванчике, будто не на месте, а так - хорошо, и без эдакой нарочитости, до
блеска чистоты, когда и неловко - не то входить, не то лучше остаться в
коридоре. Живут люди - и все под руками.
Попугай об прутья чистил нос, гремел и бормотал про себя. Лев Ильич
подошел к окну разглядеть - такой он яркий был, а на фоне серенького,
грязного двора - сердце радовалось. Как цветы внизу, у Маши, подумал он.
- Смотрите, - сказал Лев Ильич, - вчера он был такой скучный, я уж думал
больной или старый, а сегодня - хлопотун!
- А он всегда к вечеру устает, или неестественный свет на него наводит
печаль. Какой бы шум ни был в комнате - он все дремлет. А утром оживает...
- Кирилл Сергеич внимательно посмотрел на гостя. - Садитесь в кресло,
удобней, сейчас чайку попьем...
- Кирилл Сергеич, я к вам по делу пришел.
- Вот и хорошо. Да сади