Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
е по большому стакану, выпил, сразу еще налил, отхлебнул и снова стал
пить с жадностью, пока в голове не зашумело. Он заставил себя допить до
конца.
- Надо ж так, - Лев Ильич наконец поставил стакан на стол. - Я как открыл
сегодня глаза - вас увидел. И целый день вы передо мной. Какой черт нас
связал веревочкой?
- Поверили, стало быть?
- Как? - не понял Лев Ильич. - Во что поверил?
- То вы все про Бога выспрашивали - абстракция это для вас, разумеется, а
уж когда про черта вспомнили - значит дело пошло всерьез.
- Это в какого - пакостного, тьфу! - с рогами, с копытами?
- Пустяки какие, - отмахнулся Костя, - это что, тут по-страшней бывает.
- А это представление - ну, только что было, - не то еще, значит?
- Опять пустяки - бабьи шалости, одна литература, к тому ж невысокого
разбора. Сами и виноваты.
- Неуж похлеще видывали?
- Да вы про что?
- Все про того же, - который с рогами-копытами.
- Приходил, - тихо сказал Костя. - Только не такой, как вы думаете, - он
глядел прямо в глаза Льву Ильичу, что-то такое страшное пролетело меж
ними, бесформенная черная пустота открылась Льву Ильичу на мгновение,
пахнуло холодом, сыростью. У него руки вспотели.
А ведь и правда, подумал Лев Ильич, что ж он не защитил ее, не прекратил
безобразие, мерзость эту - он же муж, хозяин дома, отомстить, значит,
хотел? Она ведь потому и гуляла, что была дома, что он был рядом, всегда
знала, что он поймет, что бы не случилось, поймет, а тут... Нет, это не
литература, не шалость...
- Понял, - усмехнулся Костя, - оно и есть начало премудрости - страх
Господень.
У Льва Ильича дрожали руки, никак не мог зажечь спичку.
- Так вот они, господа русские интеллигенты и проявляются, - говорил
Костя. - Сначала натворят, сделают мелкую пакость, а потом начинают
страдать, а уж страдание неимоверное, будто произошло что-то, и правда,
космическое. Иной раз, действительно, приходит в голову, Бог придумал
Россию, чтоб человек однажды и навсегда такую гадость увидел - уж не
позабудет! - до чего никакое животное не дойдет - и не от темперамента, не
от чувств, эмоций, а от душевного извращения.
- Бедная Россия, - сказал Лев Ильич, он начал в себя приходить, ему теперь
жарко стало, - евреи ее ненавидят, русские презирают, христиане считают
дьявольским наваждением - страшным уроком человечеству...
- Что ж, в этом высшая справедливость. Не человеческая, конечно, когда
считают, что за подвиг тут же тебе и награда положена, причем в точном
соответствии с потерями, как в дурацких физических законах. Высшая,
провиденциальная, которую человек, может, когда-то и научится понимать. А
национальное - это все то же самое мирское, поверхностное, душевное, в
лучшем случае - но никак не высшее. А потому от него нужно отрешиться,
навсегда отказаться - выбросить, это всего лишь к земле тянет.
- Этого я никак не пойму, - печально сказал Лев Ильич, - да и как понять,
что то слово... что не Бог со мной говорит, а Он иной раз ко мне так вот и
обращается, я слышал... - он сам смутился такой откровенности. - Что ж и
это меня к земле тянет?
- Он же с вами не по-русски говорит, - засмеялся Костя, - не по-еврейски.
- А как же? - удивился Лев Ильич. - Я сегодня слышал, ну может, не
по-русски - по-церковно-славянски...
- Почему тогда вы услышали, а Митя или этот ваш Иван - они ничего не
поняли? Как же так - не задумывались?
- Магнитофон ревел, - сказал Лев Ильич, - они и не расслышали. Мне он тоже
все другие голоса заглушил. Бог, видно, не может перекричать такую
технику. Или не хочет?.. - И он представил себе машину, такси, летящую
сейчас по ночному шоссе, мокрый снег из-под колес, рев самолетов за окном
ресторана, мокрые пьяные губы в Митиной бороде, широкую спину Ивана...
"Отомстил, значит, подумал Лев Ильич, кому только отомстил?.." Не было у
него сейчас сил что-то делать, кидаться следом и что потеряно навсегда,
пытаться разыскать - сгорело в нем все давно. И опять холодом пахнуло, как
из старого погреба, где одна сырость и мыши.
- ...Разные вещи, - услышал он Костю. - Одно дело география, а другое
биография, вернее судьба. Или, скажем, так: земля и небо. Так вот,
отечество - это земля, а истина - небо. Что ж тут может быть общего?
- Хоть бы день этот когда-то кончился, - подумал вслух Лев Ильич, а про
себя сказал: "Поздно мне, ой, поздно, нет уж сил разобраться во всем этом."
И тут звонок брякнул, он встал и его развернуло о косяк: "А я просто
пьян!" - обрадовался Лев Ильич.
Надя бросилась к нему, спрятала мокрое лицо на груди, горько-горько так
заплакала.
- Все, папочка, никогда больше, все-все теперь, я понимаю - все!..
- Давайте расходиться, Костя, - сказал Лев Ильич, - извините меня.
Он укрыл Надю одеялом и долго еще сидел возле нее, пока она не утихла,
только всхлипывала. Потом поцеловал, потушил свет и плотно прикрыл дверь в
ее комнату.
4
Ему снилось, что он в провинциальном зоопарке: такие несчастные, жалкие
звери, все спят - их и не расшевелишь, и почему-то вместе - или это
молодняк? Хотя какой молодняк: старые волки, грязные, с облезлой шерстью -
или это собаки? мерзкие кошки, такие шныряют по помойкам, - а уж не
тигрята ли, раз их посадили в клетку? А рядом лежал лев - груда желтой
шерсти - грязной, потертой, траченой уже молью, грива закрывала голову -
как старый, выброшенный диван с поломанным валиком. А может, это вовсе и
не зоопарк, а правда, помойка, что видна из их окна? И никого - людей нет,
пустой зоопарк. От этого и страшно было так Льву Ильичу... И тут он увидел
толпу: возле одной клетки стояли плотно, молча, как на похоронах. Лев
Ильич подошел, но за спинами не разглядеть, а их не раздвинуть, как
каменные. Он все-таки начал протискиваться. Пропускали его неохотно - он
был им чужим, и неловко, словно правда забрел на чужие похороны и
любопытствует. Но молчали мрачно, и даже не презрение почувствовал Лев
Ильич, а будто нет его, как на пустое место на него глядели - не видели,
да и как им глядеть, не поймешь, что за люди - безликие, глаз нет, только
черные, каменные спины. Он еще протиснулся - и различил клетку. "Пустая
она, что ли?" - подумал Лев Ильич. Но тут увидел: в углу на задних
лапах-ногах стояла обезьяна, держалась руками за прутья. Тоже неподвижно
стояла, как и толпа, и молча глядела на всех. "А что она, говорить, что
ль, должна?" - удивился сам себе Лев Ильич. Только обычно они двигаются,
прыгают или ходят с такой странной неуклюжей ловкостью... И вдруг он
понял, почему на нее так смотрят, выставились - она ж похожа... На кого
только, никак он не мог вспомнить. Он стал еще настойчивей протискиваться,
человек перед ним обернулся: красные губы в черной бороде раздвинулись, и
он засмеялся - громко так, звонко, и вся толпа засмеялась, оборотившись на
Льва Ильича, показывали пальцами то на него, то на обезьяну и хохотали.
Звон стоял в ушах от их хохота, он хотел зажать уши, а руки не
поднимаются, стиснули его. И обезьяна зашевелилась, руки к ушам подняла,
закрыла их, повторяя жест, который Льву Ильичу не удалось сделать. И тут
он узнал ее! "Лев Ильич! - услышал он знакомый голос, он все это время
ждал его, надеялся, что услышит, и в зоопарк пошел, как чувствовал, что
там встретятся. И обезьяна в клетке кинулась на голос - из угла к другой
решетке. "Да это ж я! - вырвалось было у Льва Ильича, но он не смог
крикнуть. - Нет, я здесь, это обязьяна, она просто похожа на меня, а я
здесь, здесь!.." Но рта он раскрыть не мог, и так стыдно стало Льву
Ильичу, что там в клетке он голый, что все смотрят на него, и она, значит,
смотрит, видит... "Вы спите, что ль, Лев Ильич?.." - все громче и громче
звенел в ушах голос.
Он, наконец, собрался с силами, рванулся и отбросил одеяло. В комнате было
темно, сквозь штору едва проникал свет, видно, рано еще, а телефон звонил
и звонил, наверно, давно.
Он прошлепал по комнате, взял трубку и услышал, как тот самый голос,
который он только что слышал в зоопарке, спросил его: "Я вас разбудила,
Лев Ильич, извините меня, я боялась, вы уйдете... А мне очень, очень
хотелось бы вас где-то..."
- Нет, нет, Верочка! - кричал Лев Ильич и сжимал трубку. Он даже не
удивился, просто обрадовался. - Я не сплю, я очень рад вам, мне тоже
необходимо вас повидать!..
Они договорились встретиться днем, сегодня он мог и не сидеть в редакции,
так только надо было зайти.
Люба не приезжала: может, и правда провожают Валерия, подумал Лев Ильич, а
потом прямо на работу? Но куда ж она в том самом платье? Хотя ей ведь не с
утра, еще заедет домой, переоденется... "А мне-то что, какое мое дело..."
Он оделся и пошел было из комнаты - тяжко ему тут стало: все как вчера
ночью разбросано, шкаф открыт, он подошел к столу, выдвинул ящик, достал
свою рукопись - начатую работу, полистал. Тут тоже немного было радости:
год, как он ее сел писать, а она все так и была "начатой", да и что, о чем
- сам толком не знал... На столе бутылка из-под коньяка, грязные стаканы,
галстук Ивана в пятнах от вина, - будто и не сон этот зоопарк, так оно и
было. Он бросил рукопись обратно, задвинул ящик и пошел прочь.
Побрился, выпил холодного чая, оставил Наде записку - пусть спит, куда ей
сегодня в школу, взял пальто и тихонько вышел. На площадке оделся, вызвал
лифт - он не мог бы сейчас пройти мимо квартиры Валерия.
И на улице все та же пакость...
Жуть какая, вспомнился ему сон, да и скверная эта история, не к добру.
Идти ему, собственно, некуда было: в редакцию рано, до двенадцати там и
делать нечего, а куда еще? Во как жизнь повернулась, размышлял Лев Ильич,
шагая по улице, полвека прожил в этом городе, миллион знакомых, друзья,
родня, а как дошел до стенки - и податься некуда.
"А почему до стенки?" - подумал он. Что нового вчера случилось, такого,
чего не было три дня до этого или месяц? Дом всегда был... раньше, то
есть, вот от этого и пляши. Был дом, куда он все складывал - радости,
печали, заботы, свои доморощенные открытия... Нет, не так, перебил он
себя, это все литература третьесортная, это все слова пустые. И он
вспомнил, из какого странного материала сооружался его дом, а стало быть,
вся жизнь, вчера обернувшаяся такой гнусностью, рассыпавшаяся. И верно,
странный это был материал...
А что случилось, снова остановил он себя. Что такого уж нового,
невиданного произошло, что можно бы считать концом, а значит и началом
новой жизни? Другое дело, если к этому прицепиться, счесть поводом,
забрать свой чемоданчик... "Какой еще чемоданчик?.." А такой: все эти
годы, сказанное, передуманное, невысказанное, свои слезы, никому не
видные, обиды, подарки, которые никто не заметил - попробуй, запихни их! -
да еще много чего в тот чемоданчик... Опять же не то, снова во всем этом
была литература и порочный круг, из которого не выпрыгнешь... Я же нашел
уже вчера то, что показалось главным, от чего надо плясать, коль верно
хочешь добраться до истины? То неимоверно трудное, что себе и не скажешь,
а решишься, определишь для себя выбор, сделаешь первый шаг, соберешь все
силы для следующего - вот второй-то особенно нужен. Первый - это еще так,
нечто неосознанное - ненужное или случайное, нога сама пошла, а голова не
подумала, может и сердце еще не дрогнуло, а дрогнуло - так ты и не
услышал, не понял. А вот второй шаг - он уже поступок, принятое решение,
за него придется отвечать. Сделаешь этот второй шаг и там - далеко-далеко,
в конце пути - увидишь, да нет, не свет еще, а узкую полоску, как бывает в
поле, когда солнце закатилось, небо все затянуто тучами, идешь по пыльной
дороге, дождем еще не прибитой, сейчас, думаешь, тучи опустятся, гром
грянет, торопишься, страшно, пусто на душе, выбираешь, путаешься - куда
бежать: к лесочку, к ближней деревне или в овраг прятаться? И вдруг там -
далеко-далеко, где сошлось небо с землей, блеснет что-то, а потом
обозначится узкая алая полоска. И на душе сразу полегчает, отпустит,
становится светлее: вон куда надо - дождь, гром, овраг ли, лесочек - все
равно, так вот и быть должно...
"А что ж ты все-таки нашел вчера?" - спросил себя Лев Ильич, все мысль
бежала в сторону, или нарочно уходила, петляла, потому - скажешь сам себе,
откроешься - сразу и окажешься перед вторым шагом; а тут уж нужно или
решаться на него, или шагать в сторону, на обочину, прямо в привычную
грязь: поругаемся, выясним отношения, а там чей-то день рождения или так -
праздник-новоселье, а там работа, новая книжка журнала - роман переводной,
премьера модной пьесы, вернисаж, политическая сенсация... Как не обсудить,
не проклясть лишний раз под хорошую закуску, под рюмочку - глупость,
идиотизм, глядеть не умеющий дальше своего носа! А еще связь, интрижка -
незатейливая или шумная, чтоб приятели позавидовали - и покатится все,
покатится, и все так славно, весело: милые огорчения, омерзительные ссоры,
наслаждения тонкие или погрубей - для пищеварения, изысканные
умозаключения, ирония над всем на свете и над собой, - но при людях, для
разговора, сам с собой не останешься - времени нет, да и зачем с собой
разговаривать, врать себе самому, это трудно, усилие приходится делать,
лучше отмахнуться, бежать от себя, главное одному не остаться...
Лев Ильич и сейчас сунул руки в карманы, выгреб мелочь, подошел к
автомату: "Что уж мне, позвонить некому, правда, что ли, я остался совсем
один в этом городе?.. Ага, - остановил он себя, - испугался..." Он купил в
киоске сигарет, закурил и пошлепал дальше. Та обезьяна в клетке стояла
перед глазами, мерзко было Льву Ильичу. Вот он материал, из которого
строился дом: из вранья милого и каждодневного, такого привычного, что,
словно бы, и не вранье, а нормальная жизнь - лучше других жили - не
воровали, никого, кроме самих себя, не обманывали, много работали, пока не
стали профессионалами, не выбились из одного коммунала в другой - сколько
они менялись, пока не построили себе в долг человеческую квартиру, не
хуже, чем у людей, и как радовались, долги отдавали, ручки, вон, медные он
натаскал, привинчивал, какие-то старые люстры, что теперь вошли в моду...
Но и это все не то, уже с раздражением перебил он себя, давай-ка всерьез о
материале, который шел на постройку дома, - не из медных же ручек он
складывался и не из добрых поступков, порядочности?.. И он уже явственно,
так отчетливо увидел, что главное, из чего складывалась его жизнь все эти
долгие годы, что пролетели, как какая-то неделя - от понедельника до
воскресенья, в другом: как он жадно хватал жизнь, как все, что происходило
в доме, невидимым никому образом вращалось только вокруг него, - как он
добивался всего, что ему было нужно, - слабостью ли, силой, упорством,
хитрым расчетом, часто подсознательным, хотя и четко знал, что было надо;
как, получив, тут же забывал о благодарности - так, мол, и быть должно, и
еще обида копилась, что на это силы потрачены - само бы в руки шло, так
заведено, чужая доброта, как лимонад шла, не задумывался. Вон он, материал
какой, сказал себе Лев Ильич и ужаснулся: признания, они всегда были
лицемерными, даже когда искренне произносились - за них он тут же получал
награду, рассчитывал на нее, его доброта тут же вознаграждалась, так что,
вроде и не доброта, а отработанный трудодень... А сколько вынесено оттуда
- из дома, подлинного, что по-настоящему трудно и дорого - выброшено,
раздарено, кому и не вспомнишь, но уж непременно, кому это и не к чему -
так, для жалкого тщеславия, суеты или самой низкой жадности.
Да что, - заспешил он вдруг, как с горы сорвался, - разве домом тут
ограничишься - хотя и там еще столько всего было! - что я, об разводе, что
ль, хлопочу - ну разойдемся, ну нет, тут жизнь решается! Да и не жизнь,
что-то еще стучалось, слышал он, хоть и не мог себе сказать, все
проваливался, но чувствовал, знал, о чем-то еще, куда более важном, он
задумывался... Как ударило его, в жар бросило, он торопливо оглянулся - не
заметил бы кто? - куда там, кто увидит, обратит на него внимание: толпа
его обгоняла, текла навстречу - самое ходовое время, часов восемь было, он
никогда и не выходил так рано, хотя вставать привык, дочку всегда провожал
в школу, варил ей манную кашу, пока она, уже в восьмом, что ли, классе
однажды не взмолилась: "Ну не могу я, папочка, я вставать из-за этой каши
боюсь!.." Ну ладно, он ей яичницу жарил этот последний год.
Вот, кстати, Наденька, подумал Лев Ильич, а она как же? Ну с ней как раз
все было, словно бы, спокойно, росла себе девочка, любила его, он ее любил
как мог, а если недодал чего - какие у них счеты, когда любовь безо всяких
видов - здесь все просто, и думать нечего. Маму вспомнил Лев Ильич, вон
где беда его неизбывная, неутолимая никогда вина, а тоже ведь, скажешь,
любовь, что все наперед простила. Но разве прощение ему сейчас нужно было,
он-то не мог, никогда не сможет себе простить, он и думать про это не
решался... А тут вспомнил: тихую улыбку, вечную заботу, такую ровность,
все сразу понимающую за него, такое непостижимое ему свойство сразу в
любой ситуации не за себя - за него считать, будто у нее и нет ничего
своего - да и не было. Так и с отцом когда жила, и с ним - чтоб ни
случилось, чего б ни подумал - все у нее тут же находилось в любое время,
он и понять не мог, откуда бралась такая сила в маленькой хрупкой женщине,
умение радоваться любой его малости и сразу ее - эту радость, ему же и
отдавать обратно. А ведь это были крохи, он их сметал со стола за
ненадобностью, кусок, что пожирнее, себе, небось, накладывал, а так
ошметки, что уж совсем не нужны. И вот ведь как выходило, все равно он
считался хорошим сыном, заботливым, любящим, но сам всегда знал, а
особенно как ее нестало, четко так представлял цену этим своим "заботам",
любви, жадной только до своего... "А вдруг и она это понимала?" - так
страшно стало Льву Ильичу от этой мысли. Конечно, знала, видела, не могла
не знать, да что ей до этого, что ль, было - ей и вправду, никогда ничего
не было нужно, она и крошки им сметенные все равно ему ж и возвращала. Вот
в чем здесь дело... "Но, может, ей так лучше..." - шепнул ему кто-то, -
чего зря хлопотать, когда б все равно вернула, жесты, показуха, зачем они
ей, так на роду и было написано - ей отдавать, а ему брать. Ну да, сказал
он себе, ты про нее, и верно, не хлопочи, с ней тоже все в порядке там
будет, ты о себе подумай - из какого материала свою жизнь сооружал, вот
что вспомни...
А вот так и сооружал: одна доброта, что еще бы на две его жизни достало -
и не исчерпал бы, та, другая еще доброта, что однажды да враз кончилась -
вся вышла, там тоже своя правда, на какую он уж и прав никаких не имел. А
сколько еще нахватал - много было надо: крышу покрыть-покрасить, печку
переложить - дымит, крыльцо развалилось, венцы подгнили - да тут без конца
забот, в одном месте залатаешь, с другого конца горит, вот и брал, благо
давали. И он вспомнил женщин - не так, словно, и много было, как, другой
раз, веселого приятеля послушаешь; а коль долги начал отдавать - жизни не
хватит. И хорошо, если весело, или так, чтоб смысла никакого - только
самому муторно, заранее все определено, просто, а вот, когда что-то
загорится, когда ставка на это какая ни есть, но поставлена, а ему лишь бы
поскорей уйти да по избитой, привычной колее двинуться дальше, когда
непролитые слезы увидишь, а не увидишь - и так поймешь, а все равно ведь
не останешься - часы тикают на руке, когда телефон тут же откликается,
словно там рука все время и лежит на трубке, а ты не звонишь - так, под
настроение, когда перед тобой на коленки становятся - и такое бывало! - а
у тебя уж только злость, про то, мол, разговора не было, стало быть, и
прав...
"Все, что ли?.." - отчаяние билось в душе Льва Ильича. Ишь ты, закрылся
воспоминаниями, что поэффектней, отгородился, уж не прихвастнуть ли
хочешь? а может самая малость, вот то, что забыл, отмахнулся, она, быть
может, и будет потяжелей того, что в глаза бьет?.. И он подумал о своей
тетке, старой-одинокой, у которой так давно не был, - жива, мол, раз никто
не с