Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
дожидались, а с
Танечкой кокетничали - зачем вам белые мыши так уж сдались?
- Да оставьте вы меня, Лев Ильич, в покое, что это с вами?.. Я вчера
нарочно зеркало разбил.
- Как зеркало? - вздрогнул Лев Ильич.
- А так. Решил доказать себе самому бессмысленность языческих суеверий.
- Доказали? - тихонько спросила Таня.
- Чушь какая-то! - расхохотался Лев Ильич, но тут же оборвал смех, такая
неловкость, боль и печаль его охватили - он-то молчал бы!
- Почему же чушь? - уже всерьез обиделся Федя. - Я так полагаю, что в
принципе следует не только декларировать, но и на себе проверять.
- А зеркала не жалко? - улыбнулась Таня.
- Как обидно бывает, - поднял на нее глаза Федя, - стоит человеку сказать
что-нибудь искреннее, ну то, что не принято обычно говорить, потому что
люди стесняются своих чувств, про себя таят, так уж обязательно тебя за
это обсмеют. Даже странно, будто ложь и лицемерие для человека куда ближе
и привычней. Неужели так оно и есть, ну не в обычной жизни, тут понятно,
но и в природе человека?
- Не знаю про природу, - сказал Лев Ильич, - но в жизни так именно и есть.
Да и в природе человека. Это только Руссо и марксизм утверждают, что
человек создание совершенное, а мол, условия все у него плохие. В чем бы
тогда был смысл грехопадения, если б человеческая природа не сокрушилась?
Федя встрепенулся, как боевой конь.
- Ага! Значит в принципе, в принципе - человек совершенен, ну если б не
было... грехопадения?
"Где он слышал это словечко 'в принципе'?.. Володя!" - вспомнил Лев Ильич.
Да, конечно Володя - заядлый сионист! А ведь похожи, вот они молодые, не
нам чета...
- В принципе, - сказал он, - человек создан по образу и подобию Божьему.
Так что сомнения в его совершенстве быть не может. Это в принципе. Но нам
с вами приходится довольствоваться тем, что есть, тем более, сами мы уж
так далеки от того подобия. В связи с этим я и думаю, что едва ли способен
разговаривать с человеком, которого вы столь превосходно аттестуете.
- Почему? Я ему рассказал про вас и что с вами познакомлю...
- Скажите, Федя, ну что я смогу рассказать хорошему, доброму, как вы
говорите, мужественному человеку о Христе? О том, абсолютно ли материя
материальна - так он сам в этом сомневается? приведу доказательства бытия
Божия? Он их не хуже моего знает. У каждого только свой путь. Как
рассказать о том, что я чувствую сердцем, как это перевести в слова, когда
каждое мое слово ложь? Вы только что очень хорошо сказали: стоит
произнести искреннее признание, как непременно обсмеют. Вот мы и лжем на
каждом шагу, это уж точно стало нашей природой. Да что за примерами
ходить, я вот, здесь, сейчас, сколько раз солгал? Два, три? И то, что
узнал вас сразу, а сам позабыл про вас, и то, что о Тане беспокоился, а
сам за деньгами прибежал - деньги мне нужны позарез. А зачем? Зачем они
мне, когда уже вечер, поздно, а завтра у нас зарплата? Затем, что я и
сейчас лгу, хотя знаю точно, что сделаю сегодня то, что не только нельзя
делать, но чего я и не хочу... Да и тут солгал, вот-вот - в каждом слове!
Что не хочу, солгал, - не хотел бы, не бежал сюда сломя голову...
- Лев Ильич, милый, ну что с вами? - Таня прижала руки к груди. - Ну какие
деньги, вы о чем?
- О чем?..
А действительно "о чем" он? О чем он все это время думал, когда шел с
отцом Кириллом по бульварам, когда потрясенно слушал его на скамейке,
когда луну над собой увидел и путь под ней, которым ему теперь предстояло
идти?.. Неужто он слушать-то слушал, но в нем все это время тот голос
звучал: "Значит, придешь?.."
- Знаете что, - сказал он, - у меня сегодня так вышло, я ничего с утра не
ел - чашку кофе выпил в одном хорошем месте, не к ночи будь помянуто.
Может, мы что-нибудь такое сообразим?
- Давайте чай, у меня баранки есть! - обрадовалась Таня.
- Да ну, какой чай-баранки! Вы сидите, я мигом... Дверь не буду
закрывать!.. - крикнул он уже из коридора.
Он только не понимал, почему он оттягивает, если уж знал, твердо знал, с
того самого мгновения, как услышал ее голос в трубке, да нет - какой там
голос! - он раньше знал, и даже не когда Маша давала ему телефон, а как
только Игорь сказал, что кто-то его разыскивает. Вот с того самого момента
он все знал, как это с ним будет... "Из трусости, из лицемерия перед самим
собой - потому и тянул?.."
Портфель он забыл в редакции, по дороге у него все валилось из рук, он
открыл дверь ногой: Таня уже убрала машинку, чайник стоял на столе,
стаканы, баранки... Он вывалил на стол две банки рыбных консервов,
копченую треску, яблоки, хлеб, вытащил из кармана бутылку водки.
- А это для тебя, - и он положил перед Таней кулек с трюфелями. - Страшное
дело, как проголодался.
Они выдвинули столик на середину комнаты, сидели под яркой лампой, Лев
Ильич давно не был таким возбужденным, почему-то все время острил, сам же
над своими остротами смеялся, так что Федя несколько раз на него удивленно
взглядывал.
- Сидим? - поднял стаканы Лев Ильич. - Я хочу странный тост произнести,
серьезный. Не за женщину, сидящую среди нас, хотя это б и следовало - не
только в традиции, но и по делу. Эх, Федя, рассказать бы вам, что мне
открылось в Тане, какая душа из этих современных глаз глядит, ежели туда
посмотреть. Да не так, как мы женщине в глаза смотрим, а как на человека
положено глядеть - как мы на икону смотрим, потому как ведь человек есть
храм Божий... Только где уж нам вынести такой подвиг? Это однажды, если и
удастся за всю жизнь, то и будешь потом - да не гордиться, а раскаиваться
в той собственной высоте. Человек редко гордится своей высотой... То есть,
я несколько зарапортовался, какая она высота, если ты ею гордишься - это
уж непременно низость? Я про другое, в том и низость человека - сделает он
что-нибудь человеческое и тут же пожалеет: зачем, дескать, лучше б я
скотиной остался... Они оба непонимающе смотрели на него.
- Я о другом хотел вам сказать, - перебил он себя. - Помните, Федя,
разговор у отца Кирилла, который вы затеяли? А я помню, так что не то чтоб
я все позабыл. Я вас хорошо запомнил, вечный, проклятый, карамазовский
вопрос, на чем русские мальчики себя потеряли, а теперь, через сто лет, на
нем снова себя нашли. Как бы, однако, снова не потерять? Это какой-то круг
получается нелепый: сначала вопрос, чистота и горение, потом подвиг и
жертвенность, потом награда за чистоту, потом эту награду на рынок,
проценты с нее, самому незаметно, а она уж не чистота вовсе, а пакость,
кровью пропитанная, а чужая кровь непременно со своей смешается, такая
идет мясорубка - и не вспомнишь, с чего началось! По лагерям не найдешь
могилки - и все там вместе - и чистота, и спекуляция, и марадеры, и
насильники. И это в каждом - и то, и другое, и третье... И что, скажут,
может на этой земле - не паханной, только кровью политой, - вырасти? А
выросло! И вот снова мальчики - те же самые вопросы задают себе... -
теперь он недоуменно посмотрел на них.
- Лев Ильич, давайте мы за вас выпьем, - сказала вдруг Тана. - Я вижу, вам
плохо, вы какой-то потерянный. А вы очень хороший человек...
Лев Ильич как споткнулся на всем бегу, замолк и к себе прислушался -
тихонько так в нем что-то позвякивало.
- Что ты, Танюш, какой уж я там человек. Раз у нас такая разноголосица, а
я никак ничего выразить не могу, все сбиваюсь, мы просто за Федю выпьем. Я
очень рад, что вы познакомились и что со мной согласились выпить. За вас,
Федя, чтоб вам найти путь из того круга. У меня едва ли получится -
поздно, - и он с жадностью проглотил водку.
Оба они были явно смущены его горячностью, но тоже выпили.
- Вы меня странно трактуете, - сказал Федя. - Как-то социально, хоть и
размыто. Вы бы об этом с Марком поговорили, хотя бы для затравки. То есть,
то что я тогда о себе конкретно говорил, вы перевели в общий план -
исторический, что ли? А я совсем о другом тогда думал. С бабушкой-то как?
Вот какой я вопрос тогда ставил перед отцом Кириллом: как мне бабушкины
страдания понять? И много над его словами думал. И знаете, что получается?
На этот вопрос не нужно отвечать, потому что, если ответить, то и
христианства нет никакого, если, конечно, христианство воспринимать
всерьез, не как умственную гимнастику или ощущение после сытного обеда...
"Ну, - спросил себя Лев Ильич, - кто из нас мальчик, а кто патриарх? Как
бы мне так в его нежном возрасте..."
- Может быть, я и заблуждаюсь, - продолжал Федя, - потому что я это сам,
абстрактно понимаю, а в церковь идти у меня все духу нет, но я понял, что
здесь не может быть благополучия не только в жизни - его ж христианство
отрицает, но и в душе не может быть никакого комфорта. Все равно кругом
страдания - их не отнимешь, их надо на себя брать. И так вот идти через
эти страдания, а веру они все равно не отрицают, и не способны отрицать,
только раскрывают ее глубже. Карамазовский знаменитый вопрос - он скорее
атеистический, чем религиозный, он потому так оглушительно прогремел сто
лет назад, что Достоевский услышал его в воздухе - в самом начале
чудовищной грозы атеизма, а в наше время она уж, верно, пролилась кровавым
градом. Потому я и хочу, чтоб вы поговорили с Марком, я ему это никак не
могу объяснить, он считает, что нужно освободить человека от страданий, а
ведь это невозможно? Вы согласны со мной?
Лев Ильич почему-то рассердился - позавидовал, что ли? Ну что он,
мальчишка, может тут понять! Как это при таком румянце, когда он - Лев
Ильич, уже и зубы все съел, но почему ему все достается такой кровью, а
этому желторотому само идет в руки? Вон и Таня, пожалуйста, краснеет,
бледнеет... Если б еще сразу этот разговор, когда он умилился, увидев их
вдвоем, а теперь он все в себе разворошил, пока в магазин бегал, да и
водка его развязала - вернуться в то счастливое состояние окрыленности
было не по силам, хотя и нравился ему парень, поразил даже.
- Через чужие страдания, конечно, почему б не шагать, - сказал он, - а вот
в себя их - это уж не поэзия ли? Красиво говорите, Федя, но я, простите,
не девушка. Это как же вы чужие страдания возьмете на себя, ну ее, скажем,
замуж, что ли, предложите? А ну как потом, когда азарт пройдет,
страданием-то и попрекнете? Это все когда за столом - не дорого стоит, тут
надо жизнью право заработать.
- Что-то немного все вы заработали, я ваше поколение имею в виду, -
разозлился Федя. - Десятки стреляете. Я не про деньги, разумеется, в
принципе. По мне лучше право юности, оно пусть, бывает конечно, потом и
слабоватым окажется, но чистым, а можно через всю жизнь понести ту высоту.
Все лучше, чем сомнительное право житейской мудрости, на лжи замешанное,
которое почему-то называют опытом, а потом сами расписываются в своей
несостоятельности, плачутся на седину, сожалеют.
- Крепко, - сказал Лев Ильич, - наверно поделом, хотя мог бы с вами и
поспорить - что лучше и дороже. Но тут рассуждения никого не убедят, пока
сам лоб не расшибешь, - ему стыдно стало: хорош, ничего не скажешь,
собственно, как он говорит, несостоятельность на других срывать, последнее
это дело. - Я лучше с другого конца к вам подъеду, - он налил водку себе,
а потом Феде и Тане. - Я так и не смог сформулировать свой тост, верно вы
сказали, сам себя пожалел, а чего жалеть, когда правда? Не в страдании тут
дело, а что скотина в каждом из нас живет, что уж там возвращать
карамазовский билет, нам его и без того завернут, нас не спросят. Какая
самонадеянность - билет возвращаю! - а мне разве дали билет, что я им так
вольно распоряжаюсь? Вот что заработать бы надо - деньжонок на билет. А
так, если в юности уже убежден, что мне за мои высокие побуждения тот
билет положен - избранничество, что ли? Ты эту убежденность кровью оплати,
да не чужими страданиями, своими собственными...
- Так я ж не про это...
- Про это, да не с того боку. В человеке тайна есть, никакая, конечно, не
материльная, а тайна, которой я названия не знаю. Но есть, на себе
проверил. Та самая, из-за которой я все время лгу, да не другим, это
пустяки, конечно, это распущенность, о чем тут говорить - выгони лгуна за
порог или пожалей, как Таня, вот и все дела. А себе - вот почему себе
человек лжет? И уж так он все понимает, а лжет - и не раз, не два, и все
ему разъяснено, знает, что плохо будет, а все равно соврет, причем самым
подлым образом. Дьявол это, что ли... У Тани слезы стояли в глазах, но Лев
Ильич не остановился: ничего, полезно, пусть задумается, а то еще вон
разок обожжется на этом умнике... "А ты что, ее остановить, что ли,
хочешь, предостеречь?.."
- Такая вот история про тайну, может и не объясняющая ничего, но уж о ней
несомненно свидетельствующая. Да не старая, не из какого-нибудь
семнадцатого века, а наша, современная. Был такой человек, жил во Франции:
огромной учености, таланта, обаяния, прямой праведности. Один из
крупнейших современных католических богословов. Целую школу основал.
Трижды монах: потому как католический священник, монах, член ордена Иисуса
и иезуит. Кардинал К. Ему дали кардинальскую шапку гонорис кауза, нарушены
были даже какие-то правила в силу его особенного благочестия и заслуг. Или
как-то там, уж не знаю. Он, и став кардиналом, не изменил образ жизни:
никакой кафедры не занял, молился, работал, жил один. Замечательный
человек, блестящий писатель. И вот сенсационное сообщение о его смерти -
он уже глубокий старик, желтая и красная пресса безумствуют: кардинал К.
завершил свой жизненный путь где-то на чердаке, или в монсарде по-ихнему,
- в постели проститутки.
- Господи, что ж он с собой сделал, зачем? - вскричала Таня.
- Ага! - подхватил Лев Ильич. - Вот она, православная реакция! Дай, Таня,
я тебе ручку поцелую... Но и я спрашиваю, зачем? В том-то и дело -
зачем?.. Может, конечно, вранье, желтая клевета, хотя Ватикан не опроверг
сообщения. Но если вообразить, что правда? Что ж он всю жизнь про это
думал, вынашивал, об этом страдал - и когда молился, и когда сочинял свое
богословие, и когда служил в храме? А может и не знал, что в нем эта мысль
живет, тихонько зреет, прорастает? А может, дьявол его еще на чем-то
поймал?.. Вот где тайна жизни, недоступная никаким рассуждениям. А вы
говорите - через чужие страдания, их на себя брать... Человек так способен
вдруг повернуться, что и во сне не приснится.
- Я никак за вашей мыслью не услежу, - с недоумением сказал Федя. - Что ж,
выходит, христианство - это всего лишь такое, ну не оправдание, так
объяснение всякой пакостью, живущей в нас?..
Лев Ильич не успел ему ответить, отворилась дверь, всунулась старушонка в
платочке, с желтым лицом, узкие щелочки глаз шарили по комнате.
- Дверь внизу нараспашку, а тут вон оно что... - сказала она, поджав губы.
- Ксения Федоровна, присоединяйтесь, вас-то нам и не хватало ! - крикнул
Лев Ильич.
- Мне-то к вам словно бы незачем. Я на своем посту. А вот Таня-то зачем?
- А я ей свой материал диктую, - сказал Лев Ильич, - уморил бедняжку,
затеяли перекусить.
- Вижу, чего ты затеял, я за тобой давно наблюдаю, - она остро глянула на
стол сквозь свои щелочки, за которые редакционный курьер - веселый,
заполошный малый, прозвал ее "совой", и прикрыла дверь.
- Ой! Лев Ильич, будут неприятности, - охнула Таня. - Она завтра же Крону
доложит, а он и так на вас...
- Ну и пес с ним, с Кроном, - сказал Лев Ильич, - чего ж я, на свои или на
твои деньги не имею права...
Ему так спокойно, уверенно - просто все вдруг стало, какое-то освобождение
он почувствовал и почему-то вспомнил Ивана, когда тот стоял против него,
упершись в стол, и глядел в глаза, сняв с себя камень, который таскал
шестнадцать лет. То позвякивание, что он ощутил в себе, налилось звоном -
это кремнистая дорога позванивала под ногами или, может быть, это звезды
звенели, что высыпали - освещали ему путь? И такую он уверенность
почувствовал в той немыслимой тяжести, что ему предстояла... Он увидел
себя бредущим этой дорогой со всем, что в нем было, что он теперь с такой
беспощадной ясностью называл в себе. Но он не ужаснулся, он понял
неизбежность именно такого пути.
Он встал и посмотрел на них радостно и счастливо, он должен был им все это
сказать, поделиться, ему слишком хорошо стало.
- Оно совсем не в том, Федя, христианство, оно не в объяснении, и уж
конечно, не в оправдании пакости человека. А в том, что человек выходит в
свой путь с невыразимым грузом грехов и слабостей. Он их раньше не знал и
не видел, не понимал в себе, а здесь, под этими звездами, на этой
неисповедимой дороге - все обнажается. Это и есть мой крест, как я его
понимаю - чудовищный груз, накопленный чуть не за полвека, да еще и до
меня. Я бы и не мог переродиться мгновенно, это долгий путь, в котором,
коль выдержу, буду сбрасывать и сбрасывать со своих плеч всю эту мерзость.
И оставленная, брошенная на обочине, она станет свидетельством
подлинности, несомненности этого пути, свидетельством для одних и, уж
конечно, соблазном для других. Но только так и должно быть: кто верит -
поймет, а кто не верит - все равно не поймет. Ты только сам верь и тогда
увидишь, что каждое испытание на благо. И не собьешься. И ничего не надо
бояться - иди себе, и от радости не отказывайся...
- Какой вы неожиданный человек, - сказал Федя. - Мне уж совсем трудно вас
понять.
14
Ему открыла дверь высокая женщина в алой кофте, жгучая брюнетка с
намазанными яркими губами и большими, как бусины на ее обнаженной груди,
чуть навыкате, темными, мерцающими в полутьме коридора глазами. Конечно,
он где-то видел ее, но вспомнить не мог, вроде бы не был знаком, но где-то
непременно встречались ему и эти глаза, и губы, и бусы на высокой груди -
уж как не запомнить. Звонко затявкала собачонка - длинноухий спаниель,
белый, в рыжих пятнах, с весело дрожавшим обрубком хвоста.
- А вы Лев Ильич, - сказала женщина. - А я вас знаю. Марфа, нельзя! Не
съешь мужчину...
- А вы... - начал Лев Ильич и замолчал, попался.
- Слышишь, Веруш, какие пошли мужчины? Приходит в дом к женщине, когда
добрые люди давно спят, а имя ее позабыл, а то и не спрашивал - подумаешь,
имя! - им разве имя от нас нужно? - Она легко повернулась, подняла руку,
от чего широкий рукав кофты упал прямо до плеча, и щелкнула выключателем.
Коридор наполнился мягким светом, вспыхнули бусы, глаза и серьги в
маленьких розовых ушах женщины, иконы, занимавшие весь простенок меж
дверьми от пола до потолка - отлично отреставрированные, как в музее,
ослепительно красивые, подле них небрежно брошенные на инкрустированный
перламутром столик меховое пальто, шапки... В дверях комнаты стояла Вера -
худенькая рядом с этой женщиной, в джинсах, черном свитере под горло,
бледное скуластое лицо, гладко зачесанные волосы, открытый ясный лоб,
грустные глаза, морщинка меж светлых бровей косо рассекла переносицу - Лев
Ильич прежде не видел эту морщинку. Он смотрел на нее словно впервые, она
была совсем не такой, какую он думал сейчас встретить, к которой бежал вот
уже с самого утра, придумывая себе новые и новые препятствия по дороге. Он
тут же подумал, что, может быть, она кажется другой, потому что и дом, в
который он попал, оказался совсем не тем, и встреча их виделась ему не
такой, и что он, в сущности, ничего про нее не знает, что его знание этой
женщины, так перевернувшей его жизнь за эти десять дней, было скорей
узнаванием себя, что сначала в своем эгоизме, а потом в трусости, он не
сделал и попытки понять ее, потому что и рассказ ее о себе стал для него
всего лишь еще одним подтверждением знаменательности и неслучайности их
встречи, свидетельством даже некой провиденциальной ее важности для него,
ибо открыл ему нечто чрезвычайное в его понимании себя и жизни, которая
вокруг него совершалась. Она была и в этом своем рассказе только
необходимой деталью картины, без нее лишившейся бы конкретности, это
сделало всю историю жгуче-реальной и пронзительной. Но не могло быть, чтоб
все, с чем он сталкивался, происходило лишь для него, наверно, и он что-то
значил для нее, чего-то и она ждала