Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
непохоже на то, что я видела, что здесь... Можно
поверить... Правда, папа? Это все вместе. Это как Люся Васильева, когда
мне говорила про рябину и плакала, я ей поверила, хотя и не поняла, а если
б она стала про это рассказывать на собрании, то все б только смеялись.
Может, и я бы засмеялась. И ты знаешь... - она все так же стояла перед
ним, заглядывая ему в глаза, - он мне не мог соврать. Так не врут. И я ему
поверила. Мне кажется, я когда-нибудь в себе... Бога услышу. И мне тогда
не нужно будет у тебя ничего спрашивать. Разве про это спрашивают?..
Такая удивительная мысль коснулась и прошла сквозь Льва Ильича. Он не
успел ее остановить, да и страшно ему показалось ее принять и додумать. Но
уж так все само за него происходило, словно берег его кто-то от самого
трудного из того, что вставало на его пути, все само за него делалось.
Только воздвигается перед ним препятствие, которое ему преодолеть не по
силам, так что-то его и перенесет, освобождает. За что ему так, а он еще
на тяжесть креста пожаловался?..
-...А как же Боря? - услышал он вдруг Надю. - Я должна рассказать о нем
Игорю, как ты считаешь, а, пап? Правда, у нас была не любовь - дружба, но
мне иногда казалось, мы всегда будем вместе. Правда, он ведь уехал,
оставил меня. А я б никогда от тебя... А ты не мог бы, а, папа, ты б не
уехал отсюда?..
Люба открыла им дверь, сразу прошла на кухню, Лев Ильич разделся, топтался
в коридоре, думая о том, что надо было прийти, конечно, пораньше, с утра,
а то она их прождала целый день. Надя кинулась за матерью.
- Мам, ты не ругай папу - это из-за меня, мне было так хорошо вчера, я
тебе расскажу, если ты захочешь. Я познакомилась...
- Я не хочу, - оборвала ее Люба, - мне не интересно с кем ты
познакомилась. Ты ела, обедала сегодня?.. Тогда не мешай, мне нужно
поговорить с твоим отцом.
- Мама! - крикнула Надя. - Но это правда, что я во всем виновата - я сама
пришла к нему и сама не хотела домой...
- Уходи, - сказала Люба, - уходи сейчас же. Слышишь?.. И закрой дверь.
Она поразила Льва Ильича, как только он сел против нее за стол, на кухне.
Она, видимо, плохо спала, на бледном лице лихорадочно блестели глаза, она
пыталась справиться с собой, успокоиться, у нее ничего не получалось, она
все время сама себя перебивала, потом вдруг стиснула ладонями лицо и
сказала, не разжимая рук.
- Я знаю, что никто кроме меня не виноват, потому что этот разговор должен
был состояться шестнадцать, ну десять лет назад. А теперь... теперь ты и
девчонку хочешь у меня забрать?..
Лев Ильич сделал было движение заговорить, но она прервала его.
- Ты думаешь, я не понимаю, зачем ты вынудил меня согласиться на то, чтоб
Иван все эти годы был тут, с нами, что мы все годы вели эту чудовищную и
мне непосильную жизнь? Я-то понимаю, а вот ты никогда не знал, почему я на
это согласилась...
Лев Ильич даже не знал, чего он больше испугался: того, что она скажет
сейчас правду - а она для него невозможна, или солжет - а ей сейчас, в
этом разговоре, никак нельзя лгать.
- Постой, Люба, не нужно, я.. говорил с Иваном. Мы с тобой не будем об
этом. Прошу тебя...
- Говорил? - остановилась на всем бегу Люба, краска медленно заливала ей
лицо, лоб. Что, когда он тебе мог сказать?
- Это все болезнь какая-то. Я прошу тебя...
- Мне нет дела до того, что он там тебе говорил. А если ты подумать обо
мне?.. Ты подумал обо мне - нет, ты подумал?..
Она теперь вдруг как-то пятнами начала бледнеть, и у Льва Ильича ухнуло
сердце: чего стоили все его высокие переживания, если ей сейчас так плохо
- просто тяжко, невыносимо больно, до этих пятен на лице?!..
- Ничего я не подумал, - твердо сказал он. - Мне было тяжело, но я
справился.
- Т-тебе было тяжело? - свистящим шепотом спросила Люба. - Т-тебе?.. А ты
знаешь, как мне, да не сейчас, когда тебе что-то сказал человек, которого
ты и ноги не стоишь, а все эти проклятые годы, из которых вся моя жизнь
сложилась и канула, как в сточную яму выброшенная, потому что я себя
потеряла? Ты знаешь, что такое потерять себя?.. Откуда тебе про это знать,
если ты только брал, приобретал, наращивал проценты, брал процент на
проценты - проклятый ростовщик, душевный жид, Шейлок из жалкого
двухкопеечного водевиля!..
- Люба!.. - отшатнулся Лев Ильич.
- Не нравится? Да если ты хоть на мгновенье догадался, а где уж было тебе
не догадаться, когда все эти годы, как паук вязал и вязал свою ничтожную
липкую паутину, в которой я задыхалась, если ты хоть на мгновенье
догадался о чем-то, как ты мог не разорвать, не освободить меня, не помочь
ему, нам - кто ты тогда?
- Я тебя не понимаю, Люба, - сказал Лев Ильич, чувствуя, как пот выступает
у него на лбу.
- Ты мог подумать, хоть на мгновенье! О, ты справился - как благородно с
твоей стороны! - Ты справился, проявился как мужчина. Справился? То есть
поверил, мог поверить, что женщина, которая спала с тобой столько лет,
которая отдала тебе все, что у нее было, и себя на том потеряла, что она
тебя обманывала в таком... Ты с этим справился?
- Да нет же, Люба, ты не слышишь меня. Я же тебе говорю...
- Что ты мне говоришь? Что б теперь ты не сказал, если хоть на одну сотую,
тысячную мгновенья могла промелькнуть у тебя такая подлая мысль...
- Но... Ведь Иван тоже человек и... близкий тебе человек. Зачем же ты с
ним...
- Затем, что он от всего отказался ради меня. Затем, что он мне все отдал,
а себе ничего не оставил. Затем, что он любит меня, а я только тебя... что
меня уже не было и не было бы совсем, кабы не он. Но с ним я могла быть
откровенной, не играть, как ты со мной, потому что он знал, что у него
ничего нет и никогда не будет, и ему ничего не надо было для себя.
- Поэтому ты его... обманула?
- Да, поэтому. Я обманула его, тебя, себя, я всех обманула и перед всеми
виновата. Успокоился? Я, а не ты!.. Я все не пойму, - оборвала она себя и
посмотрела на него с недоумением, - почему я тебя тогда перекрестила?
Вырвалось как-то... Да нет, если б я могла поверить в Бога, то знала б,
как меня накажут. Или это уже и есть наказание за мою потерянную жизнь,
которую я сама потеряла и загубила - сама, кто мне велел, кто? Да нет,
ладно, мне и без Бога достаточно наказания... А ты и здесь врешь, нет у
тебя Бога и не может быть. Мне передавали, какой ты безобразный скандал
учинил у этой... Эппель, не знаю уж, как ты к ней попал. Мне нет до этого
дела. Но это все вранье, ложь, поза - я никогда тебе не поверю...
- Тебе Надя сказала?
- Надя?.. Там была Надя?.. Слушай, Лев Ильич, я могу ведь мгновенно
отобрать у тебя дочь, мне стоит только солгать еще раз - а еще раз уже не
значит солгать. Ты это понимаешь? Я не сделала этого. Но я тебя
предупреждаю... Я еще могу это сделать.
Лев Ильич поднял руку, защищаясь.
- Я могу это сделать и обещаю тебе, что если ты попытаешься забрать у меня
дочь, я... сделаю это.
- Ты убьешь ее, - сказал он.
- У меня нет других средств. Не вынуждай меня.
- Она меня любит, я и не знал, как она меня любит.
- А что ты знал, что ты вообще знал про кого-то, кроме себя? Думаешь, я
хоть что-то забыла - да, уж конечно, не все, но помню, помню - и то, какие
у тебя бывали лживые глаза, когда все на дни рожденья чьи-то таскался, и
как, когда мою работу - мой перевод, над которым билась чуть ли не три
года, зарубили, совсем отказали, три года кошке под хвост - ты и спросить
меня про это забыл! А десятилетие нашей с тобой счастливой встречи? Забыл?
Ну как же, помнишь - и свое письмо с восклицательными знаками, и цветы
посреди зимы. А ведь больше ничего не запомнил - куда тебе! Большое
торжество, шикарный ресторан - все как у людей. А девочку, манекенщицу за
соседним столом помнишь, как она нашему счастью умилялась, плакала? Ты
думаешь, я не видела, как ты записывал ее телефон, тут же обо всем и
договорились, прямо за тем нашим юбилейным столом... Что ты про кого-то
другого мог знать - ты и себя никогда не знал, иначе б захлебнулся в своей
пакости. Не знаю, как там и в кого ты теперь веришь, ходишь к священнику,
что-то ему про себя рассказываешь - он бы со мной поговорил, у меня есть
что про тебя рассказать. Может, ты меня с ним сведешь? Или у вас так не
положено?
- Зачем ты это все говоришь?
- А затем, что я только-только опомнилась, все припомнив, только сейчас
поняла, сколько сил и времени, да уж наверное и таланта - что, скажешь, и
таланта во мне никакого не было? Сколько я бросила в то, что ничего такого
не стоило. Ты никогда не был мужчиной, а всегда только мальчиком -
капризным, избалованным еврейским щенком, которого нужно было оберегать,
защищать, отдавать себя для твоего самоутверждения и обманывать для тебя
самого. А ты и на это соглашался, на мой обман. Но это был мой обман, ты и
за это не отвечал.
- О чем ты говоришь, Люба?
- Не о том, о чем ты думаешь. Да, я тебе изменяла - но как это всегда было
ужасно! Потому что я не тебе - себе изменяла, потому что я не могла и не
сумела ни разу убежать от себя - ничего не могла поделать с тем, что
любила тебя всегда и во всем - и как мальчика, и как то, что сама слепила,
и как свое оправдание, как свою надежду на то, что однажды проснусь - и ты
окажешься тем, кем тебя когда-то увидела. Увидела, поверила и, как
последняя сентиментальная дура, через всю жизнь протащила эту надежду и
веру.
- Господи, Люба, какое это страшное непоправимое недоразумение, но ведь и
я...
- Что и ты? Сейчас ты меня не обманешь, у меня уже нет ничего, что могло
бы ждать обмана, пусть правды - у меня ничего нет, ты все забрал. Кто я
такая, зачем?
"Господи, как я любил эту женщину! - думал Лев Ильич. - Но может... да не
может, конечно же, она во всем права, потому что главным у меня всегда
была не любовь, которая всего надеется и переносит, а ревность, слепая,
жалкая, забывшая обо всем." И он вспомнил, что и лагерь, когда про него,
случалось, думал - а кто у нас о лагере не думает? - так не того боялся,
что он там, а что она останется без него здесь - одна, без его глаза и
никакой возможности не будет хоть что-то узнать и представить. И он так
ясно ощутил тот липкий ужас запертой, брякнувшей замком двери, из которой,
он знал уж, не выберешься, хоть голову себе об нее разбей. Не ужас лишения
свободы, а страх, что не сможет быть возле нее и про нее все знать. "И все
это я тащу сюда, в новую жизнь?" - с отчаянием думал он.
- А Иван? - спросил Лев Ильич. - Ивана ты любишь?
- Какое тебе дело до этого? Зачем тебе так беспокоиться? Я сказала, что
сама во всем виновата, а ты ни за что не отвечаешь - как уж напоследок не
утереть тебе слезы!
- Люба, но этого не может быть! Это все чепуха какая-то, глупость, это
какой-то страшный сон, может, мы проснемся - и все не так?
- Что сон, от чего проснемся? Что не так, когда все так! Да я тебя лучше
знаю, тебе и в этом, последнем надо помочь - за тебя сделать. Казалось бы,
придумал, нашел себе игрушку, играй в нее! Но ты и здесь хочешь, чтоб я
все сделала за тебя, потому что и игрушка у тебя фальшивая и игра лживая...
Лев Ильич опустил голову; это уж слишком было.
- Сделаю, не хнычь. И декламация твоя не нужна. Оставь меня в покое - с
самой собой. Может, я еще жива, опомнюсь, может, чего-то во мне
собственного осталось, чего ты не успел истратить? Прошу тебя, ради Бога,
в которого ты поверил, оставь меня в покое, у меня нет больше сил помогать
тебе. Отпусти меня, Лев Ильич!..
Он вскочил, протянул к ней руки, но она справилась с собой и блеснула ему
навстречу, обожгла его злобой.
- Сиди. Я ухожу сейчас. Ночуй, коли охота. А я, может, сегодня и не
вернусь. А то тебя совсем, гляжу, загнали - по углам ночуешь. Давай еще
разок за тебя все сделаю. Я ухожу - не ты. А ты - в полном порядке. И
совесть будет чистая. Для тебя это самое главное?
5
Лев Ильич сидел в "тихой комнате", привалившись к спинке продавленного
дивана, и бессмысленно смотрел в мутное стекло на освещенную сейчас
солнцем обшарпанную стену. Он не знал, сколько он так сидит. Он ни о чем
не думал, как в похмелье вертелись какие-то обрывки мыслей, разговоров,
фразы, он все пытался сосредоточиться и хоть одну из них сказать себе до
конца: то почему-то не было глагола - "сказуемого", усмехнулся Лев Ильич,
то "подлежащего". "А ну-ка, - напрягся, попробовал сосредоточиться Лев
Ильич, - составлю-ка я фразу, а то ведь это кончится плачевно... Плачевно
или смешно?"
Он и всю ночь так просидел, только не здесь, а на кухне, в своем бывшем
доме. Люба ушла, не заглянув к нему - хлопнула дверью. Они с Надей попили
чаю, не разговаривали, Надя шмыгала носом, плакала, ушла спать. Какое-то
странное безразличие охватило его, он не только не мог, он и не хотел ни о
чем думать - подумать, значит что-то решить, а на это у него сил не было.
Как есть, пусть так и будет. А что думать, чего решать. Все решилось опять
без него, за него. "Комнату надо где-то снять... - лениво, безразлично
подумал было он. - Так не сейчас же ночью, вон телефон, позвонить куда?.."
К кому? - усмехнулся Лев Ильич, и вспомнив самого близкого своего товарища
- Сашу, на которого он так надеялся, оставляя все про запас, на самый
последний случай - да и перестал думать. Вот тогда и завертелись все эти
нескончаемые разговоры, фразы, в которых не было глагола, и оттого они
казались коротенькими, пустыми, страшными своей недосказанностью... Один
только раз за эту ночь он сказал себе все до конца, увидел себя целостно,
но это, пожалуй, похуже было - уж Бог с ним, с глаголом. Он тоже, так вот,
сидел тогда на кухне. На этой самой - они только переехали, а с ними мать
Любы, его теща. Помирала она, лежала уже третий месяц в Надиной комнате.
Да уж повидал Лев Ильич к тому времени, как люди умирают, пришлось, и мама
тоже... Но здесь происходило что-то невероятное: это уже и не плоть была,
не усталое и измученное болезнью безвольное тело, к которому всегда, все
равно испытываешь жалость, пусть она - эта плоть - кричит, проклинает,
бунтует, но она борется, живет, пусть она не в силах принять то, что ей
предстоит, но в этом отрицании тайны, к которой она вот-вот прикоснется,
чтобы быть ею поглощенной, всегда трагедия, а стало быть, и собственное
соучастие, и твоя смерть... Здесь не было плоти и не было трагедии.
Какие-то тряпки вздымались буграми под одеялом, и смерть была не как
тайна, а как омерзительная, распадающаяся и бессмысленная мертвечина,
мертвая вода, застоявшаяся, пошедшая плесенью. Ничего не было, кроме
завистливой злобы к тем, кто остается, кто ходит, кто подает ей воду,
лекарства, судно, а значит, у него есть силы, здоровые руки и ноги, чистое
дыхание - есть все, что у нее уже забрали... Он сидел в ту ночь так же вот
один, Люба, три ночи до того не спавшая, свалилась и теперь спала, а она
дергала его каждые пять-десять минут: вода была то слишком теплая, то
холодная, то она просила не воду, а чай, а когда он приносил чаю, она,
глядя на него косящими от ненависти глазами и с трудом ворочая языком,
плевалась, говорила, что просила воды, а он нарочно, на зло, как всегда,
как во всем, что бы она у него ни просила, делает не так... "Да ладно вам,
- сказал Лев Ильич, а потом думал, что это не он был, а ее злоба,
рождавшая ту же самую злобу и в нем, - да ладно уж, чай ли, вода, хоть и
вовсе не пейте, чего уж теперь..." Он даже удивился, что у нее нашлось
столько сил, глаза зажглись яростью и тряпичные бугры под одеялом
зашевелились, как судорогой их свело. "Проклятое говно! - крикнула она. -
Ничтожество! она никогда тебя не любила, она и спать с тобой не могла. Она
ходила ко мне с мужиками, они смеялись над тобой... Она плясала перед
ними..." У нее пена выступила на губах. Лев Ильич с ужасом и омерзением
кинулся из комнаты, свалил стул и в дверях налетел на Любу, проснувшуюся
от грохота. Вот тогда она и увидела его глаза, которые не могла потом
забыть и все ему поминала. Да уж, наверно, нехорошие были глаза, коль и он
те, глаза своей тещи, забыть не мог - все, что она ему только что
выплеснула, сошлось у нее в тех - ее глазах. Да ладно у нее, а вот в нем
как это сошлось, не зря, наверно, Люба их запомнила - все, что было в нем,
поднялось, вот она правда о человеке, не та, когда он любуется своими
добродетелями...
Он задремал за столом под утро, опомнившись, когда у Нади затрещал
будильник, нашел свою старую бритву в умывальнике, побрился - хорошая
новая бритва лежала в портфеле, валявшемся под вешалкой, но он почему-то
не мог, не хотел ее доставать. Зажарил Наде яичницу, и они вместе вышли.
Он проводил ее до школы, держа всю дорогу за воротник, как в детстве,
когда так вот таскал в детский сад и все шутил, что хотя б скорей она
вышла замуж - муж бы ее водил в детский сад. Но сейчас скорей он сам
держался за нее.
А утро было хорошее, ясное, и Надя за ночь успокоилась, сказала ему
прощаясь:
- Пап, ну ничего ведь такого ужасного нет. У меня, то есть, и ты, и мама.
Так что ты за меня не огорчайся... - и улыбнулась широко и счастливо. - И
у меня теперь Игорь есть!
- Конечно, - в тон ей сказал Лев Ильич, - пусть-ка он тебя в школу
провожает...
Дверь в "тихую комнату" раскрылась, всунулась "сова" - Ксения Федоровна.
- Сидишь? - она вошла бочком и присела на краешек стула. - Ты чего так все
сидишь, я давеча заглядывала, а ты и не слыхал.
- Задумался.
- Тебе чаю согреть?
Лев Ильич удивленно посмотрел на нее: какая-то новая нота послышалась ему
в ней.
- Лев Ильич, батюшка, прости меня старую...
- Ты чего, Ксения Федоровна, что случилось?
- Взяла грех на душу, злоба во мне накипела. Все порядок, вишь, соблюдаю.
- Ну и хорошо. Тебе за это деньги платят. За порядок.
- Какие деньги - помирать скоро... Ты какую все книжку тогда читал?
- Книжку? - не понял Лев Ильич. - Какую книжку?.. А! Евангелие. У тебя
нету?
- Прости меня старую, - она вытерла кончиком платка глаза с по-старушечьи
покрасневшими веками. - Это я на тебя сказала.
- Ксения Федоровна, я что-то и понять не могу. Ты чего убиваешься?
- Я думала, ты в церкву так, для насмешки ходишь. И девку сбиваешь: в
церкву, а потом ее поишь.
Лев Ильич непонимающе глядел на нее.
- Да Крону я, прости Господи, все про тебя пересказала - и что в церкви
лоб крестил, и что в машинном бюро девку вином потчевал.
- И про Таню сказала - что она в церкви?
- Про Таню? А чего такого, она, знать, крещеная, у нее свои бабьи дела, а
тебе, думаю, зачем... Вам смех один...
- Сказала, и ладно. Ты не со зла про меня так подумала.
- Со зла, батюшка, у меня обида есть.
- Да ладно, Ксения Федоровна, какие секреты, когда в церкви. Не печалься.
Да и не со зла это - ты за церковь обиделась.
- Ты про меня не подумай...
- Зачем мне думать? У тебя Свидетель есть, верно?
- Христос свидетель, - Ксения Федоровна пожевала губами, глядя куда-то в
сторону.
- Не расстраивайся, сказала-не сказала, подумаешь...
- Сынок у меня...
- Да знаю, Ксения Федоровна. Сколько ему осталось?
- Два годочка - много...
- Много. Да ведь прошло больше. Чего он пишет?
- Не в том дело, что много, а все толку никакого.
- Ну там видно будет, вернется, станет работать. Он не женатый у тебя?
- Какой женатый! Кабы женат... Да ну, хоть и женатый... Не в в том дело,
что он по пьяному своему зверству натешился с той девкой - она тоже
хороша. Они все такие. Толку никакого не будет.
- А какой толк, Ксения Федоровна? - все не понимал Лев Ильич.
- Ты говоришь, вернется, работать станет. Он и раньше у меня работал. Не
большой начальник, а каменщик - на стройке, себе как бы хозяин.
- Ну и хорошо, всегда работу найдет - строитель...
- Все без толку...
- Что, пьет, что ли? Так может, поумней станет, а так - кто теперь не пьет.
- Не про то я, батюшка, забочусь. Кто, верно, не пьет, кто не работает. А
мне-то много ли надо? Мне и пенсии хватает, я и работать пошла, чтоб дома
не сидеть, да ему посылки, а так мне и моего хватит. Я вон на тебя
согрешила, что смеяться приходил, или про меня, про дуру описать,