Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
я смотрит, а я на него боюсь... И не потому
боюсь, что страшно - вроде я сначала не испугалась: улица, народу много,
но мне стыдно, неловко на него смотреть! Я-то знаю, что я - ну, это во
сне, конечно, что я красивая, а он - урод. Так вот мы стоим, а я все в
сторону гляжу - стыдно. И тут вдруг смотрю, ни улицы нет, ни города -
поле, и мы вдвоем на дороге - и никого. Он вроде улыбнулся, зубы у него
желтые, большущие, и говорит: "Выходи за меня замуж". А мне опять не
страшно, а стыдно - я не хочу за него замуж, а неловко сказать, вроде я им
брезгую. Я говорю: мне еще учиться, школу кончать. А он говорит: "Это
ничего, потом догонишь". Я тогда говорю, чтоб его не обидеть: "Ну я
подумаю", поворачиваюсь идти, а ноги не подымаются. И тут слышу, а он как
захохочет мне в спину, я оборачиваюсь снова, а он смеется - не потому что
ему весело, а надо мной. И тут снова улица, народ - и все надо мной
смеются. И я как бы со стороны себя вижу, вроде бы и я и не я - вышла из
себя. И вот, смотрю, такая я красивая, в новой юбке - папа с Игорем
видели, я сама ее сшила, яркая, короткая - меня в школу на вечер в ней не
пустили, такая я нарядная, а он - урод. Но все надо мной смеются! Тогда я
громко так говорю: у нас, говорю, равноправие, за кого хочу - за того
пойду. А все еще больше смеются, и я вижу, я, правда, жалкая, смешная, еще
зачем-то речь произнесла, руками размахиваю, но мне не жалко себя, а над
собой смешно - какая-то я, ну, как бы сказать - ничтожная. Вроде бы,
сейчас пойду и поскользнусь, растянусь - носом в лужу...
"Господи, думал Лев Ильич, ну как она на меня похожа - даже и сны, а я еще
усомнился... Что с ней дальше-то будет, такой..."
- Ну и что, - улыбнулась Маша, - не растянулась?
- Проснулась я, и тут только испугалась.
- Как ты хорошо рассказывала... - сказал Игорь. - Это так редко, чтоб
человек мог над собой смеяться... Я вот тут как-то спорил с одной... с
одним товарищем о том, что такое юмор, ирония. Долго ругались. А что тут
спорить, сказала она мне, главное, чтоб было смешно. А я не пойму - как
главное, для чего? А все, мол, равно, как в цирке: споткнется клоун, носом
в барьер - смешно. Да, если в цирке, отвечаю, а если на улице человек
упадет? Смешно, говорит. Да, конечно, как не смешно, если упадет, тут же
встанет и сам, первый, над своей неловкостью засмеется - смешно. А если
разобьется, ногу сломал? Это, говорит, другое, а мы про юмор. Ну а как,
говорю, ты расскажешь о чем-то смешном, что видела, как опишешь, что
случилось и чтоб это было смешно?.. И вот, я заметил, есть люди - умные,
образованные, талантливые, а шутить или рассказывать что-нибудь смешное не
могут, хотя и шутку, другой раз, понимают, смеются охотно. А сами не
могут. И я понял почему.
- Почему? - тихо спросила Надя. Она слушала его так внимательно, с такой
радостью, что Лев Ильич только диву давался.
- Здесь дело даже не в особом даровании, - говорил Игорь, - а в том, что
не всякий может на себя, вот так, как Надя, посмотреть со стороны. Потому
что если ты рассказываешь что-нибудь нелепое, смешное - ну, про кого-то, а
сам ты при этом где? Просто зритель? Вот, как с Надей. Если б я пересказал
этот ее сон, и сам бы над ней, как те, засмеялся - получилось бы злобно,
как бы я над ней издеваюсь. То есть я получаюсь герой и разоблачитель со
стороны, а другой - нелепый, жалкий. Тут самое главное - способность себя
увидеть смешным и не бояться об этом сказать - как я шлепнулся в лужу, а
не кто-то. Ну а блестящие остроумцы - это другое, это профессионализм.
- А в искусстве, - спросил Лев Ильич, поразил его Игорь, - писатель тоже
над собой, что ли, смеется?
- Конечно! Мне говорили, что и Гоголь себя изображал, то есть свои пороки,
в мертвых душах. Тут обязательно нужна доброта, ну может, готовность
засмеяться над собой, она все равно чувствуется, а иначе только злобство и
будет...
- С кем же ты спорил, - спросила Маша, - с каким товарищем?
- Знаешь с кем - зачем спрашиваешь? С Н. мы разговаривали.
- То-то я смотрю, "товарищ"...
- Вы с ней знакомы? - тихонько спросила Надя. - Она сейчас снимается?
Какая она красивая...
- Знаком.
- Ты... в нее влюбился? То есть у вас роман?..
- Я в тебя влюбился, у нас теперь с тобой роман, если, конечно, захочешь,
потому у нас равноправие.
- Ну вот и сосватали, - расхохоталась Маша. - Начали с покаяния, а кончим
венчанием!.. А со школой как же?..
- А это как папа скажет, тем более, если меня исключат за религию.
- Какая религия, если ты в Бога не веруешь? - все смеялась Маша.
- А это мне как муж велит - скажет есть Бог, значит есть.
- Ну повезло тебе, сынок, таких жен теперь и не сыщешь.
- А как же Н.?.. - упавшим голосом спросила вдруг Надя. - Что ж ты, вчера
в нее влюбился, сегодня в меня, а завтра?..
- Вот это по существу, так ему, Наденька, а то - велит-не велит! Пусть
знает нас, женщин!
- Подожди, мама. Я тебе, Наденька, объяснил про актеров - они люди перед
зеркалом. Это актеры, а актрисы еще хуже. Не зря ведь мы с ней поругались
из-за иронии, она это никак не может понять, что саму себя, как ты
говоришь, может быть стыдно...
- Значит, ты ее... бросил? - спросила Надя. - А я, значит, на чужом
несчастьи буду свое счастье строить?
Маша даже всплеснула руками:
- Батюшки, ну надо же!
Игорь встал и взял Надю за руку.
- Лев Ильич, мама!.. - сказал он звонко. - Благословите нас с Надей, вон,
и икона у нас...
Надя тоже поднялась и с восторгом и ужасом смотрела на Игоря.
Лев Ильич растерялся.
- Погоди, Игорь, - первой опомнилась Маша, - так не делают... Как-то ты уж
вдруг...
- Лев Ильич, - сказал Игорь, - перед матерью своей и святой иконой, - он
перекрестился, - клянусь вам, что всю жизнь до самой смерти буду любить
Надю, что никогда ее не обижу, всегда и во всем ото всего на свете буду
защищать...
- Спасибо, Игорь, - сказал Лев Ильич опоминаясь, - но у нее ведь и мать
есть. И как-то, верно, неожиданно... Она в девятом классе...
- А я буду ждать - сколько она скажет, хоть сто лет!
- Ой! - вскрикнула Надя. - Ты что? Ты тогда на моей праправнучке, что ли,
женишься?..
3
Лев Ильич был взволнован и никак не мог найти верного тона. Маша тоже
казалась как бы растерянной, растроганной, да и сам герой этого
происшествия был, видимо, ошеломлен своим поступком. Одна Надя не скрывала
откровенной радости - она так веселилась, болтала, что скоро расшевелила и
всех остальных.
Маша поставила на стол бутылку вина: "Чтоб все было по-людски". Они сидели
за столом, пока Лев Ильич случайно не глянул на часы и не ужаснулся.
- Наденька! Времени-то знаешь сколько? Мама там с ума сошла...
Игорь взялся было ее проводить, но Лев Ильич остановил его: он должен
сначала сам позвонить, иначе это, и верно, не хорошо.
- Послушай, Лев Ильич, - сказала Маша, - а может, мы ее у нас оставим? Я
ее с собой положу. Тебе не нужно завтра в школу?
- Папочка! - умоляюще посмотрела на него Надя.
Люба была раздражена, разговаривала отрывисто, резко: "Мог позвонить
раньше", "Не нравится мне это", "Впрочем, ты ж всегда ставишь перед
фактом..." - и бросила трубку.
Лев Ильич вернулся к столу, и тут Надя сказала:
- Пап, а может, ты, если, конечно, тетя Маша и Игорь не возражают,
дорасскажешь про этого, который стоял там до конца и смотрел, хотя и не
взял камень...
- Про этого?.. - переспросил Лев Ильич. - Это печальная история, а вам
сейчас так хорошо...
- Так ведь и та была не веселой, а смотрите, чем кончилась, - улыбнулся
Игорь.
И Лев Ильич начал рассказывать.
- Как видите, меня не надо долго уговаривать, - сказал он. - Я хоть все
время и сокрушаюсь, что отнимаю у вас время, тем более, Надя призналась,
что ничего не понимает, но мне самому так важно об этом выговориться, что
еще раз заранее простите меня - и хватит про это. Вы, Игорь, должны меня
понять лучше всех, слышали, какого я вчера дал петуха. Но это ведь не
вчера произошло, меня всю неделю возят мордой об это дело, да и раньше,
что уж тут говорить! Я тут такого наглотался, до такой стенки дошел, в
такую яму глянул, что кабы тогда с вами не встретился, да не отец
Кирилл... Здесь нет никакого другого пути и нет другой двери, - он вытащил
из кармана Евангелие, положил перед собой на стол, открыл было и
замолчал...
- Может... не нужно? - осторожно спросила Маша, и опять Льва Ильича
поразили нежность и сострадание в ее глазах.
- Нужно, Маша. Мне это очень нужно, не сердись на меня. Я... не могу и
шагу ступить, раньше чем пойму... Ты спрашиваешь, Наденька, про того, кто
стоял там до конца? Вот про него я и думаю теперь непрерывно, в нем и
нашел разгадку, потому что все остальное, до самых научных корректных
объяснений, они всего лишь следствие - не причину анализируют. Как,
скажем, одно из весьма убедительных, для меня во всяком случае, даже
всеобъемлющее объяснение, видящее коренную причину антисемитизма в
невероятной способности евреев к ассимиляции, при том, что идет она только
до известного предела, а там останавливается - и уж дальше ни шагу. То
есть ассимилировавшись и получив благодаря своему проникновению в чуждую и
иноязычную культуру в ней гражданство, став своим до такой степени, что он
уже практически может пользоваться всеми правами и преимуществами
коренного населения, еврей останавливается, остается евреем, не хочет -
или не может? - в то же время перестать им быть, тогда как, скажем,
варвары в древнем Риме вполне смирялись с существованием в качестве людей
второго сорта, удовлетворившись фактической стороной своего гражданства. И
вот такое выпячивание себя, чванство своей особостью и одновременно
требование общих прав, которые якобы положены по конкретному историческому
закону или конституции - любому общественному договору, и вызывало всегда
- и до сего дня, такое раздражение и ненависть - это уж смотря по
темпераменту и обстоятельствам. Причем, эти, разумеется, не слишком
высокие, но такие понятные чувства возникали во всех слоях - от самого
низу до верху, от черни до элиты... Но это все другое, - отмахнулся сам от
себя Лев Ильич, - вторичное, про это можно говорить без конца и спорить,
есть и еще добрый десяток столь же достаточных объяснений - а выхода нет.
Выход только здесь, - и он легко, как-то уверенно-спокойно положил руку на
лежавшую перед ним Книгу.
- Тот человек, о котором ты, Надя, спрашиваешь, тогда, ну еще через
сколько-то месяцев, вышел из этого страшного города. Вышел, чтоб вернуться
через двадцать лет... Нет, он был там еще однажды, но то иное возвращение,
благополучное, хотя и тогда судьба христианства целиком была связана с его
миссией и тем, как она была принята. Но его последнее появление в этом
городе, ставшее роковым в его собственной судьбе, окрашено для меня только
кровавым светом.
Страшный круг, который ему предстояло пройти, не кончился в тот день,
когда на его глазах растерзали, забили камнями юношу, этого еще мало было
для его покаяния, его ярости недоставало крови. Он стал в те месяцы
чудовищем, "терзал" и "опустошал" только-только созданную церковь. А ведь
эти слова написаны человеком, который так нежно и преданно его любил - им
нельзя не верить, и наверно, он выбрал не самые страшные. Ему мало было
синагог, где он чинил розыски и следствия, он врывался в частные дома,
гнал "до смерти" и, доведя этот город до полного очищения, сам предложил
первосвященнику отправить его в Дамаск, чтобы привести оттуда в цепях
всех, кого там найдет - мужчин и женщин... И вот тогда Господь счел, что
теперь этому человеку достаточно, и все страшное и позорное, что он
совершил, сошлось в нем в словах, никогда, верно, уже не замолкавших в его
сердце: "Савл, Савл! что ты гонишь Меня?.." Он и ослеп тогда, пав на
землю, сраженный этим взрывом сошедшегося в этих словах покаяния - вся
чудовищность содеянного им предстала его взору в одно мгновение, и глаза
человеческие, увидев себя во Христе Иисусе, не смогли выдержать такого...
Тогда с ним произошло это невероятное чудо, в котором для меня чудесна не
невероятность превращения чудовища Савла в апостола языков, а, напротив,
то, что Господь избрал именно того человека, который был Ему необходим.
Меня потрясает здесь, как и во всем, на чем так ясен Божий знак, глубина и
точность Замысла. Кто еще мог сделать то, что предстояло этому человеку? С
его гением, образованием, темпераментом, неистовством, способностью идти
до конца, и с его готовой к покаянию, перенасытившейся злодейством душой?
Господь просто услышал этого человека, а это значит, что Он слушает всех и
каждого из нас, никогда не делает за нас того, что мы можем сделать сами,
не потакает нашей душевной лени, а всего лишь, узнав о нашей свободе, дает
ей выход.
Уж конечно, Он не случайно избрал этого человека, а не кого-то еще из тех,
кто был с Ним рядом в годы Его жизни на земле. У тех было свое служение, а
то, что они избегли гонения Савла в месяцы, когда он уничтожил всю
Иерусалимскую церковь, говорит о том, что они не представляли такой
опасности для храма. Да я уж говорил вам об этом.
Он вышел из города с невероятной миссией, и сегодня, думая о том, что ему
предстояло, и о том, что им было сделано за эти двадцать лет, содрогаешься
от непосильности того, что было возложено на его плечи. Безвестный, никому
не ведомый человек, со страшным грузом двойной, тройной отверженности: его
ненавидели иудеи как отступника, его презирали язычники как жалкого еврея,
его не принимали обратившиеся, как человека, пошедшего к язычникам,
нарушившего Закон, главным в котором для них оставалось их избранничество.
Но кроме того, а это уж четвертый груз, способный переломить любые плечи,
он был Савлом - и его страшная слава делала его имя для всех них - первых,
вторых и третьих - сомнительным и поносимым. А если представить себе мир,
в который он шел - страшный мир последних веков Рима, с его чудовищным
падением, изощренностью задыхающейся в самой себе культуры, и духовным
высокомерием вырождения! Один человек - без сегодняшних средств
передвижения и распространения своего слова, жалкий и всеми презираемый
иудей, твердящий о каком-то неведомом Боге, который, якобы, ходил по земле
с кучкой таких же, как он, безумцев и где-то в глухой презренной провинции
умер позорной смертью раба рядом с разбойниками! И он шел по дорогам, плыл
на кораблях, ходил по сверкающим невероятными чудесами городам, среди тех,
кто читали и писали, строили и ваяли то, что и сегодня потрясает нас
непревзойденной мощью человеческого гения. Что мог противопоставить иудей
- миру, блистающему гением, роскошью и мощью, неслыханным развратом и
звериной жестокостью цирка, кошмаром деспотизма и омерзительностью самых
диких и фантастических суеверий? Только одно, то, что Бог избрал немудрое
мира, чтоб посрамить мудрых, и немощное мира, и незнатное, и уничиженное,
и ничего не значащее, чтобы посрамить и упразднить мудрое, сильное и
значащее - чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом.
Но это было не все, а как мне думается, и не самое главное из того, что
ему предстояло. В конце концов, надо ли было изобличать в его пороках и
вырождении мир, который и без того агонизировал и был обречен, а жалкий и
беззащитный, страдающий раб, уже внешне, для каждого мыслящего и духовного
существа всегда будет предпочтительнее самого изощренного и прекрасного
бронзового ли, золотого колосса. Да и душевная структура покаяния, о
которой вы только что говорили, настолько естественна для человека,
проникает его, что и становится единственным прибежищем, когда он доходит
до края. А тут весь мир стоял на краю и заглядывал в кишащую миазмами
бездну. Что ж удивительного было в том, что он в ужасе отшатнулся от этой
бездны, услышав обращенное к нему Слово о возможности спасения? Хотя, как
видите, и это здесь поразительно, коль мы представим себе бредущего по
дорогам человека и рядом с ним целый мир, задыхающийся в роскоши, пороках
и порожденной им культуре? А кроме того, Павел был человеком - не Богом,
грешным, кающимся, подверженным слабостям и болезням, испытывающим боль и
усталость...
Но я все хочу о главном. А оно было в исполнении пророчества о том, чтобы
возвестить Слово Божие всем прочим человекам и всем народам. И вот здесь
Павел должен был столкнуться не с внешним миром, а с тем, что было внутри,
преодолеть себя, а в себе всех, кого он оставил ради других в том страшном
городе. И тех, кто восседал вместе с ним в том мрачном судилище, глядя на
лице Стефана, и тех - что было еще невероятнее - кто вместе с ним,
казалось бы, узрел Истину, не осмеливаясь, однако, глядеть Ей в лицо. И
вот, когда читаешь им написанное, одно Послание за другим, видишь, какую
непостижимую и, наверно, единственную работу он проделал, а потому его
Послания стоят всего созданного за две тысячи лет после - и гениальные
системы, и мгновенные озарения, и пронзительные поэмы, и разрывающие душу
трагедии. Там - в этих строках, на этих дышащих, пламенеющих страницах,
есть все, там каждое слово и каждая мысль окроплены живой водой
собственного опыта и страдания, и не знаешь, чему поражаться - мудрости
ли, бесстрашию, ревности об Истине или любви к каждой твари. Он утверждал,
что сущность религии в вере, а не во внешнем обряде, что Обетование,
полученное от Бога, выше Закона, ибо Обетование одушевлено Духом, а Закон
- мертвая буква; что Закон был всего лишь осудительным, а потому имеет
временный характер, что он только обозначил грех, назвал его, что Закон
может только наказывать, а не спасать, более того, он способен породить
зло, потому что вызывает непослушание, сознание греха, любопытство, а
кроме того, демонстрирует человеку неспособность это уже названное и
записанное зло в себе преодолеть - приводит к отчаянию и отпадению от
Бога. Закон уже сделал свое дело, привел человека к возможности покаяния,
а после искупительной жертвы на Кресте стал и вовсе не нужен. Он
утверждал, что в обладании Законом нет никакого преимущества, ибо у Бога
нет лицеприятия, и те, кто согрешат вне Закона - язычники, вне закона и
погибнут, потому что преступили записанное у них в сердце, а те, кто под
Законом - законом же и осудятся, ибо чем гордиться, если ты все равно
нарушил Закон, соблюдаешь посты и обряды, но крадешь или убиваешь, хулишь
Бога - все совратились с пути, как сказано в Писании. А потому скорбь и
теснота всякому, делающему злое - во-первых, иудею, а потом эллину, и
напротив, слава, честь и мир всякому, делающему доброе - во-первых, иудею,
потом и эллину. Весь Закон в словах: люби ближнего, как самого себя. Как
верно сказала твоя девочка, Наденька, о том, что там мы все - даже и с
рябиной и белкой будем разговаривать, потому что вся тварь живет надеждой
освобождения Духом, нашей свободой от жалкого рабства у собственных
страстей, надеждой на то, чего не видит, - "ибо если кто видит, то чего
ему и надеяться?" И если мы будем жить в любви, которая превыше всего, то
чего нам бояться, никакие демоны не в силах будут нанести нам вреда!
Могли ли иудеи, хоть на мгновение, согласиться со всеми этими и
подобными им мыслями? Можно представить себе, какую они вызвали ярость,
бешенство у всех - и у правоверных, только смеющихся над тем, что распятый
вместе с разбойниками раб был Мессией, и у тех, кто признав это, не в
силах были перечеркнуть не просто ведь собственную жизнь, а жизнь всего
народа, в которой без убежденности в его исключительности для них не было
смысла. Согласиться с тем, что Закон, данный им Моисеем - мертвая буква, а
Мессия, которого они столько столетий ждали и наконец дождались, был
одновременно Мессией язычников - поставить себя и свое избранничество
рядом с необрезанными собаками, признать себя столь же и более грешными,
согласиться с тем, что их будут судить одним и тем же судом там, а здесь
сесть за один стол, преломить с ними хлеб?!..
Что им было до того, что человек, сказавший все это, был иудей из иудеев,
фарисей и сын фарисея, чья трагическая судьба со всей бездной ее паде