Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
уж очень
складно она шла, и все так пригнано было - беленький полушубок, мужская
шапка с опущенными ушами - пушистая и тоже белая. Эх, не умел Лев Ильич на
улице знакомиться, робел, а хотелось, он только обогнал ее тогда, глянул
под шапку, и она на него посмотрела: что ж, мол, и я не против, давайте
поговорим... Но не решился... Да, так оно и было, - вспомнил он. А сегодня
- ну конечно, она и шла навстречу! - тот же был полушубок и шапка, и
глаза, что его потом долго преследовали. Но ему уже не нужно было
засматривать ей в глаза, заговаривать - он и так ее знал: и куда она идет,
и откуда, что ее ждет, он с такой радостью пожелал ей счастья в той
встрече, что сегодня ей предстоит, непременно предстоит и сбудется, и как
она станет улыбаться, смеяться, как закроет глаза, влажные от счастья... А
его не заметила, никогда не узнает, - что это он, встреченный ею
нескладный прохожий в мешковатом пальто, устроил это ей сегодня, что надо
бы оглянуться, хоть запомнить, - да не нужна ему ее благодарность! - но
все-таки, пусть бы знала... Он и девчушке-дурнушке такой, с унылым
еврейским носом, тащившей нотную тетрадь, да вдруг споткнувшейся на ровном
месте, так что папка раскрылась, листы полетели по мостовой, помогая
подбирать, пожелал найти и сегодня радость, а потом, когда подрастет,
мужа, и он - красавец-спортсмен так станет гордиться ею, что вокруг все
только рты и будут разевать от изумления и завидовать ее счастью. А она
тоже никогда не вспомнит, не узнает, как ей повезло - не споткнись тогда,
в тот весенний денек, не обрати на себя его внимания!..
А день, и верно, славный выдался: солнце светило, чуть подмерзло, хрустело
под каблуками, небо было высоким, бледным, но где-то там далеко
угадывалась уже синева, которая потом, еще месяца через три все и затопит.
Он здесь уже не случайным был - нелепым прохожим, муравьишкой, которого
могли и смять ненароком, да и зачем он был тут, появился, куда уйдет - не
все ли равно? Все иным здесь стало для него, наполнилось смыслом - не само
по себе, а для него! Вот и улица открывается, и переходит в другую, а не
будь его - тупиком бы заканчивалась. И у тех, кто попадались ему на пути,
кого он одаривал, желая им счастья, и у них какой-то смысл появлялся в их
муравьиной жизни - в связи их встречи с ним, а что иначе с ними могло
быть! Вон к дверям казенного дома с высоким подъездом, двери тяжелые,
обшитые медяшками - не откроешь, поднимается, небрежно покачивает
портфелем такой хозяин жизни. Только что видел Лев Ильич, подкатила черная
машина, тормознула, он дверцей так привычно отмахнулся - машина тут же
отъехала, а он пошел себе, по сторонам и не глядит, несет себя, легко
поднимаясь по широким ступеням, наперед все для себя решив. Тоже, между
прочим, полагает, что все здесь заради него придумано... Да нет, у него
главное страх, он пока достиг этой машины, портфеля, через столько в себе
перешагнул, такого натерпелся, такое прознал про то, как этот портфель с
машиной можно не только схватить, но и вырвать... Так что - нет, крепко он
знает - не для него это - всего лишь для портфеля, для черной машины. А
свято место и без него пусто не будет...
А меня, получается, за меня самого наградили? - усмехнулся Лев Ильич.
Усмехнуться-то усмехнулся, но все равно горячо стало, ноги ступали тверже,
звонко он так шел, поглядывал вокруг совсем по-другому, не как всегда. Вот
только Кирилл Сергеич вспомнился, что-то тревожило - откуда в нем внезапно
такая усталость появилась? А может показалось, мало ли что - лег поздно,
сборы, дела, он-то, Лев Ильич, здесь причем? Ну устал - отдохнет, в
деревню съездит... А правда, как все не случайно: и его детство с нянькой,
и мама, и юность, и потери - в них-то непременно знак! - и эти последние
встречи, что два дня назад начались...
Он о Верочке подумал с такой радостью - но тоже не так, как прежде, когда
бежал к ней сломя голову, или третьего дня, только что-то смутно
предчувствуя. Она стала совсем реальностью - и не так даже, как там, у
Кирилла Сергеича, когда за спиной слышал ее дыхание и голос, повторявший
молитвы, а вот только что, когда с полчаса посидели у Маши, договариваясь
на вечер. Он ее и разглядел тогда впервые по-настоящему. Там, в поезде, в
первый раз, так, смутность одна была. Остановила чем-то, а чем - Бог
весть; вчера на улице и в столовой - слишком собой был занят, и у Кирилла
Сергеича не до нее - все вокруг ошеломляло. Тут - сидела, ходила перед ним
по комнате прелестная молодая женщина, стройная, плавная в поворотах,
глаза не просто блестели добротой, в них глубина угадывалась, неясность
томила, и рот, особенно губа нижняя, чуть запухшая... Он ведь сегодня
вечером и пойдет к с е б е - весело иная так подумал - а она там!..
Он уже недалеко был от редакции, когда вспомнил, что для Любы он в
командировке, и так ему что-то жалко ее стало! Но и тут иная это была
жалость, не та, что там, у двери, ночью его резанула, иная так сильно, что
потом, когда на скамейке вспомнилась под утро, как ссадиной отозвалась.
Чуть снисходительно он про нее подумал: конечно, жалко по-человечески,
худо-плохо, что говорить, но все-таки вместе были, а тут одна со своим, с
тем, что было у нее, с ней же и осталось... И того, что он теперь знал, у
нее нет... А может? да нет, не может, а так вот оно и есть! - не зря ему
эдак, а ей все то же, что и было... - легко он так про это думал -
шуточка, семнадцать лет с плеч сбросил - и нет ничего, свобода!.. Да и
вчерашние его ребята, давние друзья-приятели - они и не знают, не
чувствуют, а как все у них жалко, ничтожно: и эти их разговоры, и злость,
что всегда полагал очистительной - что ей чистить? Хоть до дыр отстирывай
или перекрашивай, портками, панталонами, джинсами назови, срам-то прикроют
- а что коли срам все равно никуда не денется! И мечты, надежды - вон как
вчера определилось, может, и преувеличилось в разговоре, больше для
красоты слога, но все равно вырвалось, сказалось. Ни ценностей настоящих -
единственных, ни представления о своей вине - так, на два шага вперед
видимость, бредут себе, как в тумане, а больше на месте топчутся безо
всякого смысла...
А что ж ты, раз такой заботник обо всех, кого ни встретишь, что ж ты им -
кто тебе ближе всего, почему им не поможешь, результат, кстати, увидится,
не то что так, на улице - поди потом проверь, сбудутся твои пожелания,
нет!.. Что я "собес", что ли, какой? - отмахнулся от себя Лев Ильич.
Хорошо он так шел, звонко, легкость в нем была, какой в себе и не помнил.
Он даже на себя со стороны пытался посмотреть - в окна, в витрины - хорошо
шел! И всегдашней усталости, такой, что хоть ложись другой раз посреди
мостовой, кабы не милиция - лег бы, ноги вытянул, так уставал, - не было
теперь и усталости. Он плечи распрямил, фуражку сдвинул на затылок, лед
только позванивал. Он уже и на прохожих не глядел - Бог с ними, пусть себе
о портфелях хлопочут, складывают денежки, торопятся - опоздать боятся.
Каждому свое!..
"Батюшки!" - сказал он себе, да так ясно подумал, что остановился на всем
ходу, дух перевел. Вот она откуда легкость эта звонкая - он же совсем
чист, все, что давило, тянуло к земле, в ногах и уж не знает он там, в чем
отдавалось, - все с него сняли! Он теперь как цыпленочек желтенький,
пушистенький - только родился, вылупился. Вот потому и солнце, и такая
безотчетная радость, и не гнетет ничего... Он дальше даже не шагнул -
полетел прямо... И верно полетел - оступился, что ли, поскользнулся - и
брякнулся во всю длину. Да сильно что-то, спину зашиб, к нему уж мужик
подходил, как на грех, нарочно с большущим желтым портфелем, руку
протягивал помочь, фуражку его поднял - далеко отлетела. Но он обозлился,
сам не знал на кого. Встал, счистил фуражкой грязь с пальто... Даже юмора
не было - глупость какая-то. А ведь, бывало, смеялся, когда так вот падал.
А случалось с ним, он давно, с юности запомнил, как пойдет вот эдак
весело, размашисто, от чего-нибудь занесется: ну, там, похвалит его
кто-то, девушка сама ему объяснилась в любви, или еще как-нибудь его
выделили, тоже голову поднимет, распрямит плечи - так обязательно ему под
ноги наледь ли, корка гнилая - он и брякнется. Смеялся, да его и
останавливало всегда. А тут - удивительное дело! - такой ему знак
подавали, предупреждали, а он всего лишь обозлился: и улицу не чистят -
столица мира, центр, прости Господи, цивилизации... Но уж так, со звоном
идти не мог, в спине отдавало, прихрамывал.
Нет, не увидел он знака, не захотел прислушаться, хоть и побаливала спина,
напоминала - только морщился. Мысль ему сбили, радость пытались испортить
- а я, мол, не поддамся!.. Он подумал о том, какой удивительной, не от
него словно бы зависящей, самостоятельно живущей в нем оказалась память.
Вот, невежда он был, читал вроде, и много, но без смысла и направления -
такой интеллигентский набор. Да и все, что читал когда-то, надо бы заново
перечесть, что он там понимал - сюжет и аромат остался, а главное - по
незнанию, по другой устремленности - ускользало. То самое, ради чего и
писались те великие книги, в культуру вошли, остались - что он про это
знал? А как вдруг теперь вспомнилось! И та - Главная, о которой прежде
никогда не приходило в голову подумать, давно, чуть не тридцать лет назад
она ему как-то попалась... У его теток была домработница - молоденькая, а
богомолка, он и взял у нее Новый Завет, хорошо прочел, а потому еще
хорошо, что в ту пору учился в университете, все, что читал, ему для дела
нужно было, ну какое дело - экзамены сдать. И странная вещь, то, что
читалось для экзамена, тут же и забывалось, как только, бывало, оценят его
познания. А тут ни к чему ему было, а сохранилось, видно, в рост пошло -
страницами вспоминал. Тоже ведь неспроста!
Хорошо ему от этого стало, теплота разлилась по сердцу - все было не
случайно, не просто так, кто-то о его жизни наперед все знал и
присутствовал в каждом его шаге. Кто-то... "Да не 'кто-то' - Кто!" -
сказал он себе строго, вроде бы самого себя призывая к порядку и уважению
к себе. И снова распрямил плечи, пересилив глупую боль. Все было правильно
и как быть должно.
В редакции ему и сегодня нечего было делать. Начальство, как и накануне,
отсутствовало, он сунулся было к машинистке, но видно невпопад: его
приятельница размазывала слезы и краску, лицо в красных пятнах и черных
подтеках, волосы, всегда тщательно уложенные, сбились... "Ну чего я
полез?" - огорчился Лев Ильич, теперь уж никак не закроешь дверь, хоть ей,
видно, как лихо было, она и не заметила сразу Льва Ильича: горько так,
безутешно плакала. Такая модная на вид девица, встретишь на улице, нипочем
не подумаешь, что эти разноцветные тряпки - ну тряпки-то, положим, ныне не
так дороги, но туфли самые сверхмодные, серьги, кольца на длинных пальцах,
- что все этими самыми пальцами и выбито. А так встретишь - ну, мол,
папаша одарил или муж из преуспевающих, или мало там чем подрабатывает.
Она хорошая была деваха, веселая, добрая, но невезучая, а может, чего-то в
ней недоставало, что очень важно в женщине, чтоб в конце-концов ей
все-таки повезло. А то вроде и заметная, и характер легкий, и комната
своя, - а это первое дело, чтоб баба устроила свою жизнь. А может не
первое, может, через ту комнату и получается, что как войти в нее мужику
легко, так и выйти не трудно? Нет, может быть, не в комнате все-таки беда,
хоть и тут, верно, не последнее это дело, устанавливающее в жизни особый
тон. Черта такая бывает в бабе - в лице ли, в складе ума, характера, но
вот, взглянешь на нее, поболтаешь минут десять и сразу ясно: не везет, да
и никогда не повезет. И тут сам собой какой-то механизм срабатывает у
мужчины - берегись невезучих, с ней и тебе не будет радости. Вот и
создается такая пустота вокруг - чем ее заполнишь?
А с этой Таней у Льва Ильича давно сложились добрые отношения -
пошучивали, о чем-то не говоря договаривались, но что-то не выходило, дела
посторонние перебивали. Хоть раз чуть было не сладилось. У них в редакции
был праздник, столы накрыли в кабинете у главного, пили и веселились, а
потом, к ночи дело пошло, отправились к Тане допивать. У меня, мол, есть
дома. То есть, Лев Ильич это и заварил, он с ней весь вечер сидел
рядышком, все похохатывали, и ей хорошо - все-таки он не последний был в
редакции человек, и редактор его уважал, и какой-то вроде особенный, не
то, что мальчики, которые и в возраст войдут, а остаются редакционными
мальчиками, их к себе баба позовет только уж совсем от отчаяния и тоски -
все наперед ясно, там не только никакого продолжения не будет, и утра
единственного не случится, ну, а куда деваться - поехали, мол. В Льве
Ильиче какая-то все-таки надежда была, хоть не обидит, искренний человек:
все равно не поверишь, но вот тут-то, в этот самый момент - конечно,
правда.
Они и поехали, он и еще один автор, случайно оказавшийся на той пьянке, из
таких как раз мальчиков-переростков.
Квартира была двухкомнатная, такая бабья, студенческо-мещанская, когда
сразу видно, гвоздь вбить некому. С сестрой она старшей жила, Лидой.
Лида не спала, хоть и поздно было, чем-то она там занималась, когда они
весело, разгульно вломились в дом, быстро на кухне организовала стол,
спирт у них был - Лида в какой-то лаборатории работала, автор тот мог на
гитаре, и гитара нашлась - как же, хорошо сидели. Таня веселилась, на Льва
Ильича с нежностью, с благодарностью посматривала. А он, как вошел, увидел
ее сестру, так и забыл про Таню. Совсем другая была баба, как и не сестра,
- та тоненькая, модно-современная, накрашенная - красивая девчушка, а эта
совсем простая, с глазами отчаянными, быстрыми, такими прозрачными,
глянешь в них - далеко видно. Да уж куда дальше, когда ночь, все подпили и
чего еще делать, как не разойтись по комнатам.
Они и разошлись, как напробовались того спирта, то есть, куда автор делся,
Лев Ильич никогда не узнал, может он с Таней до утра и проиграл на гитаре,
а вот про себя он все знал, хоть и крепко пьян был, а запомнил, да так
запомнил, что если бы не Таня, на которую долго потом и смотреть боялся -
стыдно было, неизвестно как бы и выпрыгнул... Ну а после забылось, снова с
ней пошучивал, и вот, даже думал, куда пригласить как-нибудь, только уж в
ее дом ни ногой...
Лев Ильич прикрыл за собой дверь, сел рядом, тихонько тронул длинную
серьгу. Она обернулась, хотела что-то сказать, но закрыла лицо, слезы
просачивались сквозь пальцы.
Лев Ильич растерялся - что делать? Но она с собой справилась, открыла
ящик, вытащила сумочку, а оттуда лист бумаги, сложенный в несколько раз,
подала Льву Ильичу, а сама отошла к окну, достала зеркальце, пудреницу.
Он развернул бумагу - размашистый круглый почерк - записка, а в ней три
строчки карандашом: "Прости меня, Танюша, а другого не придумаю, как
уехать из дома. Может, у тебя чего наладится, ты меня не ищи, не
беспокойся. Не жить нам вместе, я тебе жизнь заедаю..." Без подписи.
Лев Ильич повертел бумагу, сложил и вдруг его осенило, в жар бросило - это
ж Лида, ну конечно, ее записка!
А Таня уж что-то с лицом сделала, смыла краску, припудрила, села за
машинку, новый лист переложила копиркой, вставила, а потом уронила руки и
как проняло ее - все и выложила Льву Ильичу. И как у нее появился парень -
да знал его Лев Ильич, художник один, подхалтуривал у них в редакции,
никчемный малый, но ничего, словно бы добрый, симпатичный, видно
зарабатывал, всегда деньги были, да не очень и пил, больше для веселья и
куража. Он неделю у нее жил, все как сладилось, Таня после работы бежала
домой, жарить полуфабрикаты, в театр пошли - семейный выход, вот-вот,
думала, предложит регистрироваться. Но тут, она и не заметила сразу, он
спит с ней, а поглядывает на ту стену - в соседнюю комнату. Ну а
дальше-больше, он раз пришел да дверью и ошибся. Она этой ночью и ушла,
домой не заходила, а сейчас, вот только что, соседская девчонка с площадки
эту Лидину записку принесла...
Надо ж, усмехнулся про себя Лев Ильич, как еще этой ночью не встретились,
вот бы долгожданное свидание и состоялось - беседовали бы вместе... А
твоей-то заслуги нет в этом? - спросил он себя. Это еще почему,
ощетинилось что-то в нем, что я, за всех невезучих и за всех, кому везет,
отвечаю, что ли?.. Ну тут, может, и нет твоей вины, а вон тогда, а если
объединить, она-то, Таня, непременно объединяет, когда плачет над своей
бедой - тоже, небось, на стену поглядывала с другой стороны, когда он, в
гости придя, наспиртовавшись, все на свете и позабыл!.. Вот она вина
какая, ты про нее позабыл, от тебя отлетела, простили тебе, а она - твоя
вина - гуляет по белу свету, мало ли где аукнется, вот к тебе и
вернулась... "Да простили мне все!" - крикнул себе Лев Ильич, что ж, и
буду всю жизнь тащить на себе все, что накопил, тогда и шагу не ступишь...
Он поднялся - ну что он мог сделать для нее, что сказать?
И тут на его счастье открылась дверь.
- Вот он где скрывается! - курьер всунулся. - Вас, Лев Ильич, спрашивают
солидные посетители, а я везде обыскался, думал, ушли.
Эх, Лев Ильич, Лев Ильич, такой знак подавали, как звезда в ночи
заблестела, чего уж ясней было, так и тут не разглядел, не хотел знать, ну
а сколько раз предупреждать, когда сам человек не хочет остерегаться, не
спасается, как его спасти?
Он только от двери воротился записать Тане адрес Кирилла Сергеича, если,
мол, что вдруг понадобится, там и разыщешь. Держись, мол, Танюша, это к
лучшему, испытание тебе, Бог тебя любит, вот и оберегает от такой-то
радости. Она благодарно улыбнулась сквозь закипавшие слезы - привыкла,
верно, что и не может у нее быть хорошо, подумал Лев Ильич, и тут в ее
глазах подметил удивление и радость. Видно, приняла за шутку, что про
испытание ей ввернул, не раскусила, но приятно: за нее огорчен, вот, мол,
потому и говорит невесть что... Нет, тут что-то другое было в ее
удивлении, таком добром, радостном, но не успел он сообразить.
Эта была полная для него неожиданность: за его столом сидел Вадик
Козицкий, на подоконнике устроился Феликс Борин, а по комнате прогуливался
Виктор Березкин - тоже старый его дружок, философ, не то чтоб известный,
но уважаемый.
- А я тебе домой позвонил, Люба сказала - ты в командировке, уехал, -
ухмыльнулся Феликс Борин.
- Ну а ты что? - быстро спросил Лев Ильич.
- А я что? Ничего. Значит, думаю, не поймали. Исчез.
- Дак - уехал, что ли? - засмеялся Березкин.
- Уехал, - сказал Лев Ильич. - Зачем пришли, случилось что?
- А ты не пришел бы на нашем месте? - глянул на него Вадик Козицкий.
- А зачем бы я пришел, когда б накануне сделал заявление, что в этом доме
моей ноги больше не будет? Или не заявляй, или не приходи.
- Так мы к тебе не домой пришли, - сказал Феликс.
- Ну коли так, все в порядке, - засмеялся Вадик Козицкий. - У него не
только всепрощение, у него злопамятность - ишь как словцо засело!
- А почему он должен все прощать? - удивился Березкин. - В толстовство
ударился?
- Когда бы в толстовство, полбеды... - отмахнулся Вадик. - Слушай, тебе
тут обязательно торчать, пошли пообедаем?
Ага, догадался Лев Ильич, и верно, притащились спасать его от него же
самого. "Ишь, сколько ловцов по его душу!" - обозлился он. О себе бы лучше
побеспокоились, а он далеко отлетел, не дотянуться... Он было хотел
отказаться, но азарт появился: чего не поговорить, да и есть захотелось.
Было у них одно давнишнее место - ресторан-не ресторан - столовая, а
получше ресторана, в переулочке: вино всегда давали хорошее, и кормили
даже удивительно. Это вон Березкин, кстати, и открыл, а того туда знакомый
адвокат привел - адвокатское было место, те понимали в этом толк...
Они быстро добрались, недалеко было б и пешком, да Вадик машину остановил
- они и долетели. Березкин отправился на кухню, оно хоть и хорошее было
место, но не для всех, а его тут знали. Они пока выбрали столик, в уголке
расположились.
Березкин подошел вместе с каким-то здешним начальником - заведующий, что
ли? - таким белесым, н