Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
дна Пасха, давно, больше тридцати лет назад, он жил в деревне, война,
ему тогда, верно, лет тринадцать, нет, четырнадцать, что ли, исполнилось.
Теплынь стояла, на пригорках уж совсем сухо, мальчишки учили его играть в
бабки, а потом водили по избам: где кулича им давали, где крашеное яичко.
Ему еще так странно казалось: есть нечего, он ни о чем тогда и не думал -
только б поесть, а тут чужой паренек - и не жалко! И вина тогда он выпил
первый раз, красного, помнится, вина, все в голове покатилось. "Христос
воскресе!" - поцеловала его хозяйка, где они с теткой жили. "Спасибо", -
сказал он. "Да не 'спасибо' - нехристь какой, а еще из города! Воистину
воскресе!" - хозяйка была молодая, крепкая, она ему и во сне приходила,
подглядел раз с печки, вместе с ее ребятишками спал, как она утром
умывалась, сбросила рубашку... "Воистину воскресе..." - согласился он
тогда тотчас, до слез глядя на нее...
Нет, не оттуда, подумал он, еще раньше. С нянькой он был в церкви, в
Москве, совсем давно, еще отец был дома, лет пять, верно, ему, нянька не
велела рассказывать куда ходили. Зимой, праздник какой-то, темно, свечи
горят, душновато, запах непривычный, и все, как знают его, все в руки
совали - конфетки, еще что-то; страшно. "А ты перекрестись, батюшка, -
сказала нянька,-вот и не будет страшно", - и пальцы ему сложила. Он и
крестился стоял, а бабки охали да по головке его гладили. "Ты руку,
руку-ту поцелуй!.." - зашептала нянька, когда к ним большой кто-то
подошел, остановился, тоже руку на голову положил, рука была теплая,
большая, не как у отца - мягкая. "Вот и хорошо, - шептала нянька, когда
уходили, - ты дома молчи, а то и мне попадет от твоих партейных..."
Вот она любовь откуда, - с умилением думал Лев Ильич, тепло ему стало, и
ноги словно высохли, не чувствовали, хоть шлепал по воде, не разбирая. -
Они еще про благодать спорят - как ей не быть, когда, верно, сорок лет
прошло, а он ту теплую руку помнит!
Но и это еще не все, что-то было у него в душе, чего он никак не мог
ухватить, но так важно казалось вспомнить, словно там и содержалась
разгадка - вот-вот! - и сердце падало сладко, как на качелях.
Лев Ильич стоял возле ограды церкви, мимо шли старушки, крестились на
надвратный образ. Лев Ильич стянул с головы шапку, мокрым снежком так
сразу его и облепило, да и шагнул в ограду.
Он часто здесь проходил, редко осмысленно поглядывал на церковь, некогда
все было, спешил, дела, а вот какие дела теперь и вспомнить не мог, но что
о церкви каждый раз, пробегая, думал, все вспомнил: и о том, как пытался
ее возраст определить - восемнадцатый, что ли, век, или поближе - начало
девятнадцатого, а может все-таки постарше? спросить бы человека
образованного. И как грустно становилось - все старушки, старушки идут в
двери. А другой раз совсем молодых ребят увидел, отметил - лица у них у
всех отрешенные, светлые, или показалось это ему - видел, что оттуда
выходят? А вот они рядом с ним идут, вот они вместе на большую улицу
заворачивают из переулка, слились со всеми, теми, что бегут, торопятся, и
смысла в их беготне никакого... Может, стало быть, ошибается он, может и у
тех людей, что ежедневно бегут с ним рядом, смысл есть, откуда он знает,
что у кого есть, чего нет, что про другого известно - вот у него есть ли
хоть какой-то смысл в его собственной жизни?..
Он тем временем пересек дворик, мелочь раздал, вошел в двери.
Не очень много было народу, он даже удивился, темновато, как в детстве, и
запах он узнал, вспомнил, оклады тускло блестели золотом, иконы, он и не
различал ничего, вперед продвинулся. Все-таки есть народ, подумал, вон
мужик постарше его, истово как крестится.. "Спасителю, Спасителю
передай..." - ткнула ему в спину костяным пальцем старуха, глаза на него
глянули из-под черного платка - и Лев Ильич увидел все сразу: и
священника, появившегося перед закрытыми Царскими вратами, и маленький хор
- жалкий какой! - и изображение Спасителя на кресте, и свечки перед ним...
"Господи Боже спасения моего, во дни воззвах, и в ноши пред тобою"... -
услышал он четкий, хоть и немолодой глуховатый голос, быстрый, как горох.
Лев Ильич впервые услышал, прежде все казалось гулом - слова различил...
Да вон он еще что вспомнил, - что-то прямо летело в нем, он вокруг смотрел
со слезами, вот почему издавна так боялся заходить в церковь. Он заглянул
тогда в кладбищенскую церковь, первую жену только похоронил, мальчишкой он
еще был - двадцать два, что ли, года: уже успел и жениться, и жена на его
руках умерла, он поначалу и опомниться никак не мог, и уж совсем
потерялся, с могильщиком, который ее закапывал, завел дружбу, в дом к нему
зачастил, тот прямо и жил на кладбище - стояла рубленая изба, а вокруг
кресты, памятники, комнатка у него была - кровать только влезала и столик,
а там жена, сын большой уже... Да, да, вспомнил Лев Ильич про того парня
целую историю, он и сын-то не их... Но сейчас не до того ему было
вспоминать, он только страх свой тогдашний вспомнил. Он зашел, а скорее
вбежал в церковь - прямо против дома могильщика, будто гнался за ним
кто-то, - а там гробы, гробы, и не отпевали еще, служба, видно, шла, он
ничего разобрать не успел, да и все равно не понял бы, но только из
притвора шагнул, дьякон и провозгласил с амвона: "Оглашенные, изыдите!.."
Он так и споткнулся, да назад, назад попятился, а с паперти и кинулся
прямо вон с кладбища. Плохо ему тогда было... А сейчас услышал, четко так
произносились слова...
"Господи, - сказалось в душе Льва Ильича, - ко мне ж то опять!" Это ко
мне! И тогда было ко мне - не готов, значит, оказался, вот меня и
вышвырнуло из церкви, а сейчас, стало быть, пора, время мое пришло, - и
все как-то засветилось в нем, вся путаница и пустота его жизни смыслом
наполнилась, каждый из его шагов был не случаен - он знал теперь это! - и
падения свои постыдные увидел, отчаяние - все шло сюда, вот что он понял:
иначе и быть не могло.
Лев Ильич обернулся назад, глаза его сразу уперлись в конторку, за ней
старуха... Он все теперь здесь видел!.. Он вытащил деньги, свечки зажал в
кулаке, и не заметил, как оказался подле Спасителя, огонек затеплился в
его руке, еще бабка подошла, свечку поставила. Он снова обернулся - на
него из глубины темной доски Божья Матерь глядела - он поставил вторую
свечку.
"Благослови душе моя Господа, и вся внутренняя имя святое Его! - Услышал
он тот же голос где-то рядом с собой, оглянулся, но чтеца не разглядел, -
Благослови душе моя Господа, и не забывай всех воздаяний Его!.."
"Не забывай всех воздаяний Его..." - повторил Лев Ильич про себя
ошеломившие его слова, отвлекся, пропустил что-то и снова услышал:
"...Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако отцветет: яко дух
пройде в нем, и не будет, и не познает к тому места своего. Милость же
Господня от века и до века на боящихся Его, и правда Его на сынех сынов,
хранящих завет Его, и помнящих заповеди Его, творити я..."
- Да ты не мучайся, - старушка рядом со Львом Ильичем глянула на него
из-под платка, - вон, извелся весь. Ты перекрестись - легче станет.
Как же, подумал Лев Ильич, я и некрещеный совсем... А пальцы сами
сложились, он себя крестом осенил, низко поклонился, ощутил рукой
прохладный камень.
- Ну вот, - упорно смотрела на него старушка, - полегчало?
Лев Ильич не мог ответить.
- Ты поплачь, поплачь, батюшка - еще полегчает...
"Как нянька моя..." - с умилением думал Лев Ильич. Он пошел к выходу, а
там, в дверях обернулся и снова перекрестился.
Снег перестал, огни зажглись, он шел переулками и ничего не видел вокруг.
Он вспомнил, вспомнил, что мучило его и никак не давалось, вспомнил в тот
самый момент, когда с темной доски выступила, глянула на него Матерь
Божия. Он болел тогда, совсем был маленький, лежал в кроватке с сеткой, и
проснулся раз ночью - от чего и не знал. Тишина такая стояла, одеяло
отбросил - жарко, а верней жар у него был сильный. Темно в комнате, сквозь
морозные стекла с улицы падал свет, телега прогрохотала. Кто-то вошел в
белом, он и не испугался, как сон видел... "Маленький мой, - прошептала
мама, - горишь весь", - и под подушку что-то сунула, одеялом его прикрыла,
подоткнула, поцеловала - он закрыл глаза, она и не видела, что не спит. А
потом руку под подушку... Проснулся - светло, весело, солнышко бьет в
окно, все сверкает - и совсем здоров, хоть сейчас выпрыгивай из кровати.
Разжал кулак, а в нем голубенький образок: женщина с ребенком - Матерь
Божия с Сыном...
Знал, знал Лев Ильич, откуда тот образок у мамы, все он теперь вспомнил,
потом, спустя много, не так уж давно узнал всю эту историю, но как-то и
прошла мимо него, никогда не возвращался к ней - не его была история, да и
зачем, к чему она, а вот сегодня - его оказалась, и образок тот мамин не
случайно, значит, вошел в его жизнь. Такую странную историю рассказала
однажды мама. Болела она, уж совсем перед смертью незадолго, а он все и
слушать ее не хотел - успею, успею, страшно было, от себя отгонял мысль,
что когда-нибудь поздно будет, да и знал все про нее - так считал. А вот
самого главного, выяснилось, и не знал, да и услышав, не счел главным, не
понял - и все-то ему некогда было: собственные дела, беды, что казались
важней всего. А мама была рядом, жизнь из нее уходила, а он все о себе,
доброту ее ложкой хлебал, не задумывался - бездонна. Да и бессилие свое
чувствовал, знал, не может, ничем не может помочь, хоть выпрыгни из себя,
от того и со своим раздражением не всегда мог справиться - своей слабостью
ее мучил... Усадила раз все-таки рядом: ты послушай, послушай, может
задумаешься когда-то. И рассказала. Отца тогда забрали, - но так, еще не
до конца, хотя уж все понимали, коли берут - крепко будет, но он еще был в
силе, поверить не мог, что и ему та же участь уготована, которая и
другим-прочим, он еще хозяином себя чувствовал в своем государстве, сам
все ломал до основания, вот "затем" и наступало, а он все не хотел понять,
не верил. Это не всем далось то образование, надо ж, тупость такая, -
отвлекся Лев Ильич... Пришли три человека, и обыска не было, ничего, он
только сказал ей, как уходил, потом говорил, и сам не знает, почему так
сказалось: "Может совсем, так ты уж прости меня за все..." А прощать-то,
ох, было за что, только она все наперед ему простила. Лев Ильич маленьким
был, ничего этого не помнил. А следующей ночью ей приснился сон: Божия
Матерь пришла - явственно так было, вошла к ней и говорит: ты, мол, завтра
пораньше вставай, иди в церковь, к ранней, в ту, что близко возле вас. А
войдешь, подойди к конторке, образок увидишь - голубенький. Ты не
торопись, может сразу и не разглядишь, второй раз мимо пройди и третий.
Как увидишь, купи его и сразу надень на себя. А вернешься домой, заводи
пироги, у сына твоего день рождения. Вот и заводи пироги, ни на кого
внимания не обращай, кто тебя станет стыдить. И всех зови - справляй день
рождения сына. А вечером - вернется... Она так и сделала. Утром побежала в
церковь - и не знала никогда, как туда входить, и разу до того не была.
Вошла - и конторку сгоряча пробежала - нет ничего! - да она как безумная
была, и того, что было-то, не видела. И второй раз, и третий. Еще себя
дурой посчитала - совсем ума решилась, рассказать бы кому! - и тут
заголубело, увидела! Маленький образок - Божья Матерь с Сыном! С цепочкой.
Она тут же на себя и надела. А дома нянька на нее кинулась: какие пироги,
простите меня, совсем сбрендила, мол, хозяин в тюрьме и вернется ли, нет,
что уж по этим временам себя надеждой тешить, какой там праздник-именины.
А она - нет, говорит, ставьте тесто, и родных обзвонила. Пришли брат отца
с женой, еще кто-то, понять ничего не могут, осуждают. А она хлопочет,
стол накрывает, скатерть самую лучшую стелет, ставит вино, закуски... Все
сидят, молчат, мрачно, как поминки. А она все в окно, в окно глядит. А
потом неловко стало, наливайте, говорит, простите меня, я и правда с ума
схожу, а тут в дверь зазвонили - отец стоит...
Как странно, думал Лев Ильич, как странно все это, какая-то неразрывная
связь увиделась ему, не логика, нет, а связь истинная меж тем, что билось,
дышало в нем, а он и не знал этого никогда, и чем-то еще - единственным,
что всю жизнь определяло вокруг него. Она была, эта связь, в жизни его
няньки - неграмотной простой женщины, в стихах поэта, которого он с
детства любил, повторяя, не задумываясь, а потом все что-то открывал в
пленительных колдовских строках, которые он и постичь не умел до конца. То
же самое бросалось ему порой в философских отвлеченностях, в системе
сложной - все завязано было, такая лестница ему увиделась, по которой сил
бы достало взбираться, связанная ступеньками-перекладинами, а сломай ее -
досточки бессмысленные. Или семечко прорастет в стебелек, на нем
распускается цветочек, а там, глядишь, плод завязывается, когда приходит
время. Так и язык, на котором мы говорим и думаем, не просто ж сотрясение
воздуха, звуки, выражающие предметы, или наши примитивные желания,
чувства: дай, отойди, боюсь. А ведь теми же самыми словами - и его нянька
говорила, и те стихи написаны, и ученый-философ излагает свои системы...
Он так пронзительно ощутил вдруг свою связь со всем этим - его миром, он
переполнен им был, такая любовь в нем захлебывалась - что перед этим были
его куцые познания, яркие и умные книги - Господи, сколько он их начитался
- модные, оглушительные идеи, грохот современного города, бетон, стекло,
ирония, все испепеляющая... Но разве могло все это - и еще сто крат
больше, разве могло затронуть то подлинное, сердечную доброту, умственный
склад, всю полноту жизни, которая и выливается потом в словах ли его
няньки или в стихах, которые в нем повторяются с детства?.. Ну как тут
объяснить, мучился Лев Ильич, как сформулировать, чтоб услышали, поверили,
что и сила в этой слабости, покорность, смиренность эта не зря, не
напрасно, только тут и могло сразу, с того самого дня - десять веков
назад, пустить корень, зазеленеть, расцвести то, что еще тысячу лет до
того было брошено в мир, и вот нашло почву - проросло. А все остальное:
зверство и рабство, корысть и трусость - все другое, другое, - торопился
Лев Ильич, - это в сторону, это к главному не имеет отношения... "А может
имеет все-таки? - спросило что-то в нем. - Как ты ловко - или трусливо? -
отмахиваешься, ой, не отмахнешься..." Но это потом, думал Лев Ильич,
нельзя сразу, сейчас к нему главное пришло, его чтоб не потерять, не
потопить, - он испугался даже - опять один останется! Он понял главное,
оно в том, что никто не мог и не смог изменить, а уж как старались, что
вытворяли на этой земле, чем только не утюжили, и до сих пор...
Перед Львом Ильичем, как блеснуло что-то, завеса разорвалась, до того все
скрывавшая. Не нужно торопиться, сказал он себе. Мне главное ясно, а
остальное потом, потом, только удержаться, чтоб не потерять...
Он поднял голову и изумился, что пришел. Он стоял возле своего дома,
распахнутая дверь открывала темный подъезд. Ну, раз пришел, подумал он,
так тому и быть, что ж я буду бегать от дома.
Он стал подниматься по лестнице, лифт был занят, он пошел дальше, какие-то
люди спускались навстречу, громко так, возбужденно переговаривались.
"Похороны что ль?" - подумал он почему-то. Прошел еще марш, люди толпились
у открытой двери. Конечно, случилось, шум там был как на вечере в
провинциальном клубе... "У Валерия... - мелькнуло в нем. - Умер
кто-то..."- испугался он вдруг.
- Левка! черт, приехал все-таки! А я думал, не повидаемся...
Его уже тянули, тормошили, расстегивали пальто, он протиснулся вперед,
люди стояли в коридоре, как в троллейбусе в час пик.
- А я Любу спрашиваю, - сыпал Валерий, у него белая рубашка расстегнута,
лицо потное, глаза влажные, блестят, - едва ли, говорит, успеет. Завтра,
завтра улетаем... Ребята, Лев Ильич приехал!
- Постой, - сказал Лев Ильич, - куда это улетаем?
Но того уже оттащили, он исчез в толпе. Лев Ильич разделся, бросил пальто
- целая гора их лежала прямо под вешалкой на сундуке, мелькали знакомые
лица, где-то он их всех видел, знает, он втиснулся в комнату - и сразу
увидел Любу: она сидела за разгромленным столом - бутылки, стаканы,
закуска брошенная, недоеденная, вокруг гул стоял, как в туннеле, она с
кем-то оживленно разговаривала, он вгляделся, тоже вроде знакомый. И тут
только поднял на него глаза: "А он зачем здесь?" - подумал Лев Ильич,
узнав Костю.
3
Он, конечно, уже догадался, вспомнил, понял все, что тут происходит.
Эгоизм какой, подумал Лев Ильич, так собой занят, что позабыл о том, что
происходит с товарищем, должно было произойти. А может, это и не эгоизм
был, а просто поверить никак не мог, что то, о чем они болтали, спорили,
обсуждали - так вот, вдруг, могло реализоваться? Такая у нас
консервативность мышления, не поспеваем за жизнью, все давно изменилось,
ежедневно меняется, а мы все меряем прежними своими соображениями, а
главное страхом. Люди-то уезжают, сотни, тысячи, десятки тысяч людей, а
еще пять лет назад об этом кто думал, разве что на костер за это шли. А
теперь нормально - жутко, конечно, постыдно, омерзительно, но нормальная
наша жизнь - ты ж в результате получишь не какую-нибудь прописку в Москве
- совсем выпрыгнешь. Главное тут в другом - решись, плюнь на всю эту
жизнь, прокляни ее в душе, или оплачь - это уж от опыта, темперамента или
от совести - придумай себе оправдание: не только, мол, себя, шкуру свою
спасаешь - Россию, за дорогих тебе людей будешь хлопотать, правду
расскажешь про нашу жизнь, кричать станешь на весь свет, пока не
охрипнешь. Ох, только быстро там что-то все хрипнут, голос теряют, или
быстро приходит понимание, что здесь у нас акустика будет получше - отсюда
и шепоток слышен, а там кричи-не кричи - лес глухой, каменный.
И то и то правда. Лев Ильич давно это все для себя решил: каждая судьба
уникальна, каждое соображение имеет свой резон, чего там общие рецепты
выписывать. Да что уж там - столько про это обговорено, пересказано, но то
все теории были, отвлеченности: есть право, нет права, надо об этом думать
- не надо думать, может ли быть спасение предательством, или предательство
становится спасением - внутренним компромиссом, что естественней - страх
или авантюризм? Да все естественно, думал всегда Лев Ильич. У одного
предел, болевой порог, как кто-то назвал, далеко запрятан, он и перед
смертью об нем не догадывается, а у другого первое серьезное столкновение
с жизнью, реальностью вызывает взрыв. Раньше, когда это не с ним - с
дальним ли ближним - не с ним ведь! - и не замечал ничего, хоть и любил
про это поболтать, а тут, когда самого ухватят за больное место, защемят -
нет, мол, хватит, а пошли вы все!.. Но это еще отвлеченность - поговорили,
поспорили, перегрызлись - чай пошли пить или за бутылкой сбегали. Но тут -
Валерий!..
Лев Ильич оглянулся вокруг - странное это было сборище, и верно, похоже на
поминки. Он прочитал в одной книжке, в рукописи вернее - не издана она, и
когда-то еще издадут! - эх, пошли бы те книжки, что в Москве - да не
только в Москве! - лежат в столах, и не у писателей, ихним союзом
дипломированных, а у тех, для кого то, что они пишут, - жизнь, каждый день
ими открываемая, для кого фиксация того, что с ними происходит, само
находит себя в литературе, действительно становится истиной,
культурой, а раньше всего еще потому, что нет в тех книгах корысти - и
внутренней, никакой продажи, это вот ценней всего будет, это сразу
чувствуется. Вот в одной такой рукописи и прочел Лев Ильич, и название
было прекрасное - "Лестница страха", что эта толкучка - проводы - на
поминки похожа, и таким это сейчас точным показалось, жалко не раскрыл
автор образ, метафору свою - да и так все ясно! Покойника вынесли уже
давно, закопали - и позабыли про него после третьей рюмки, уж за здравье
оставшихся пьют, и у каждого крутится в голове: я-то остался, жив покуда!
Да и своего у каждого столько, вон и сегодня - то, пятое, десятое - а,
ладно, гуляем с