Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Хаксли Олдос. Контрапункт -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
- сурово спросила Беатриса. Познакомившись с Барлепом, она взяла святого Франциска под свое покровительство. Слегка смягчив выражения, Барлеп дал ей отчет о том, что говорил Рэмпион. Беатриса была возмущена. Как он мог говорить подобные вещи? Как он смел! Это кощунство. Да, в этом его недостаток, согласился Барлеп, большой недостаток. Но, милосердно заступился он за Рэмпиона, на свете так мало людей с прирожденным чутьем к духовной красоте. Рэмпион - удивительный человек во многих отношениях, но ему не хватает какого-то шестого чувства, позволяющего людям, подобным святому Франциску, постигать красоту, которая превыше красоты земной. Это чувство, по крайней мере в зачаточной форме, есть у него, Барлепа. Но как редко встречает он людей, похожих на себя! Почти все они в этом отношении чужды ему. Он чувствует себя как человек с нормальным зрением в стране, где все страдают дальтонизмом. Вероятно, и у Беатрисы бывает такое чувство? Ведь она, разумеется, тоже принадлежит к редкой породе людей с ясным зрением. Он понял это сразу, как только познакомился с ней. Беатриса с важностью кивнула. Да, у нее тоже бывает такое чувство. Барлеп улыбнулся ей: он знал это. Она преисполнилась гордости и сознания собственной значительности. А взгляды Рэмпиона на любовь! Барлеп покачал головой. Какие они грубые, плотские, животные! - Ужасно, - с чувством сказала Беатриса. "Денис, - подумала она, - совсем не такой". Она нежно взглянула на голову, доверчиво прижавшуюся к ее коленям. Она обожала его вьющиеся волосы, и его маленькие красивые ушки, и даже розовое голое пятно на темени. В этой маленькой розовой тонзуре есть что-то трогательное. Наступило долгое молчание. Наконец Барлеп глубоко вздохнул. - Как я устал! - сказал он. - Вам следует лечь в постель. - Так устал, что мне трудно шевельнуться. - Он крепче прижался щекой к ее колену и закрыл глаза. Беатриса подняла руку, помедлила в нерешительности, снова опустила ее, потом подняла еще раз и принялась ласково перебирать пальцами его темные кудри. Снова наступило долгое молчание. - Ах, продолжайте, - сказал он, когда она наконец отняла руку. - Мне так хорошо. Из ваших рук исходит целительная сила. Вы почти вылечили мою головную боль. - У вас болит голова? - спросила Беатриса, и ее заботливость, как всегда, приняла форму гнева. - Тогда вы просто должны лечь в постель, - продолжала она. - Но мне так хорошо здесь. - Нет, нет, я настаиваю. - Теперь материнская заботливость окончательно пробудилась в ней. Это была воинствующая нежность. - Как вы жестоки! - жалобно сказал Барлеп, неохотно подымаясь с пола. Беатриса почувствовала угрызения совести. - Я поглажу вам голову, когда вы ляжете, - обещала она. Теперь она сама жалела о той мягкой теплой тишине, о той безмолвной интимности, которые она так грубо нарушила своей вспышкой повелительной заботливости. Она оправдывала себя: головная боль возобновилась бы, если бы он не лег спать в ту самую минуту, когда наступило облегчение. И так далее. Барлеп лежал в постели минут десять, когда Беатриса пришла исполнить свое обещание. На ней был зеленый халат, и ее желтые волосы были заплетены в длинную толстую косу, тяжело раскачивающуюся при каждом ее движении, как туго заплетенный хвост тяжеловоза на выставке. - С косой на спине вам можно дать двенадцать лет, - сказал восхищенный Барлеп. Беатриса беспокойно рассмеялась и присела на край кровати. Он взял в руки ее толстую косу. - Очаровательно, - сказал он. - Так и хочется дернуть. - И он в шутку слегка потянул косу. - Берегитесь, - пригрозила она. - Я тоже подергаю, невзирая на вашу головную боль. - И она схватила один из его темных локонов. - Pax, pax! {Мир, мир! (лат.).} - взмолился он на языке школьников. - Я отпущу. Вот почему, - добавил он, - маленькие мальчики не любят драться с маленькими девочками: девочки гораздо более безжалостны и свирепы. Беатриса снова рассмеялась. Наступило молчание. Беатриса сидела, затаив дыхание и внутренне вся трепеща, точно с тревогой ожидая чего-то. - Голова болит? - спросила она. - Побаливает. Она протянула руку и прикоснулась к его лбу. - У вас волшебная рука, - сказал он. Быстрым, неожиданным движением он перевернулся под одеялом на бок и положил голову на ее колени. - Вот так, - прошептал он и со вздохом облегчения закрыл глаза. На миг Беатриса почувствовала смущение, почти испуг. Эта темноволосая голова у нее на коленях, твердая и тяжелая, показалась ей чужой и страшной. Ей пришлось подавить в себе легкую дрожь, прежде чем она смогла порадоваться детской доверчивости этого движения. Она начала поглаживать его лоб, поглаживать кожу, просвечивавшую сквозь темные кудри. Время шло. Снова мягкая теплая тишина окутала их, снова вернулась немая доверчивая близость. Ее заботливость больше не была властной - она была только нежной. Панцирь ее суровости как бы растоплялся - он растоплялся от этой теплой близости вместе со страхами, которые заставляли ее носить этот панцирь. Барлеп снова вздохнул. Он погрузился в блаженную дремоту безвольной чувственности. - Лучше? - нежным шепотом спросила она. - Все еще побаливает у виска, - прошептал он в ответ. - Как раз над ухом. - И он переместил голову так, чтобы Беатрисе легко было достать до больного места, переместил ее так, чтобы его лицо прижалось к ее животу, к ее мягкому животу, который подымался от ее дыхания, который так тепло и податливо касался его лица. Прикосновение его лица к ее телу снова вызвало у Беатрисы приступ страха. Ее плоть пугалась этой слишком большой физической близости. Но Барлеп не шевелился, он не делал никаких опасных движений, никаких попыток к более тесному сближению, и страх постепенно угас, и оставшаяся от него легкая дрожь только усиливала чудесную теплую нежность, сменившую страх. Она снова и снова проводила рукой по его волосам. Она чувствовала на своем животе теплоту его дыхания. Она слегка вздрагивала: ее счастье было полно страха и трепетного ожидания. Ее тело дрожало, но в то же время радовалось; боялось, но в то же время хотело узнать; отшатывалось, но от соприкосновения наполнялось теплом и даже, несмотря на весь свой страх, робким желанием. - Лучше? - снова прошептала она. Он сделал легкое движение головой и еще крепче прижался лицом к ее мягкому телу. - Может быть, довольно? - продолжала она. - Может быть, мне уйти? Барлеп поднял голову и посмотрел на Беатрису. - Нет, нет, - взмолился он. - Не уходите. Не надо. Не нарушайте волшебства. Останьтесь еще на минутку. Прилягте на минутку здесь, под одеялом. На минутку. Не говоря ни слова, она улеглась рядом с ним. Он прикрыл ее одеялом и погасил свет. Пальцы, ласкавшие ее плечо под широким рукавом, прикасались нежно, прикасались духовно, почти бесплотно, как пальцы тех надутых воздухом резиновых перчаток, которые трепетно скользят по лицу во мраке спиритических сеансов, принося утешение из потустороннего мира, принося ласковую весть от любимых, ушедших из жизни. Ласкать и в то же время быть одухотворенной резиновой перчаткой на спиритическом сеансе, заниматься любовью, но как бы из потустороннего мира - это был особый талант Барлепа. Мягко, терпеливо, с бесконечной бесплотной нежностью он ласкал и ласкал. Панцирь Беатрисы растопился окончательно. Теперь Барлеп ласкал ее мягкую, девическую трепетную сердцевину, нежно касаясь ее духовными пальцами из потустороннего мира. Панциря больше нет; но с Денисом было так удивительно спокойно. Страха не было, только тот легкий, напряженный трепет ее все еще детской плоти, который только обострял ощущение блаженства. Ей было так удивительно спокойно даже тогда, когда после сладостной вечности терпеливо повторяющихся ласковых прикосновений от плеча до запястья и снова к плечу духовная рука из потустороннего мира дотронулась до ее груди. Нежно, почти бесплотно дотронулась она до округлости тела, и ее ангельские пальцы медлили на коже. При первом прикосновении круглая грудь вздрогнула: у нее были свои страхи среди охватившего всю Беатрису ощущения блаженства и безопасности. Но терпеливо, легко, безмятежно духовная рука повторяла свои ласки вновь и вновь, пока успокоенная и наконец ожившая грудь не стала томительно ждать ее возвращения и пока по всему телу не распространились щекочущие ответвления желания. И вечности длились и длились во мраке. XXXV На следующий день маленький Фил уже не хныкал при каждом приступе боли, а громко кричал. Его пронзительные вопли повторялись через определенные промежутки, точно регулируемые механизмом, в течение долгих часов, показавшихся Элинор вечностью. Как вопли кролика в западне. Но это было в тысячу раз хуже: ведь кричал не кролик, а ребенок, ее ребенок, попавший в западню боли. Ей казалось, что и она сама тоже в западне. В западне собственной беспомощности перед лицом его страдания. В западне смутного сознания вины, необъяснимого чувства, возвращавшегося снова и снова и постепенно переходившего в какую-то невыносимую уверенность, что все это - ее вина, что судьба злобно и слепо наказывает ее дитя за ее грехи. Она сидела как в ловушке, а рядом с ней в другой ловушке лежал ее сын, и она, словно через невидимые прутья, брала его за маленькую ручку и молча прислушивалась к его прерывистому дыханию и гадала, когда в этой напряженной тишине снова прозвучит его ужасающий крик, снова искривится лицо и судорожно забьется все его тело от боли, которую каким-то непостижимым образом причинила ему она сама. Наконец явился доктор с опиумом. Филип приехал с поездом двенадцать двадцать. Он не поторопился встать, чтобы попасть на более ранний поезд. Ему не хотелось уезжать из Лондона. Его поздний приезд был своего рода протестом. Пора бы Элинор научиться не подымать шума каждый раз, когда у мальчишки расстройство желудка. Это просто глупо. Когда она встретила его у подъезда, она была такая бледная и изможденная, в ее глазах, обрамленных темными кругами, он прочел такое отчаяние, что даже испугался. - Да это ты больна, - встревоженно сказал он. - В чем дело? В первую минуту она ничего не ответила, только обняла его, прижимаясь лицом к его плечу. - Доктор Краузер сказал, что у него менингит, - наконец прошептала она. В половине шестого приехала сиделка, вызванная телеграммой миссис Бидлэйк. С тем же поездом прибыли вечерние газеты; в Гаттенден их доставил шофер. На первой странице было сообщение, гласившее, что труп Эверарда Уэбли был найден в его собственном автомобиле. Первый получил газеты старый Джон Бидлэйк, неспокойно дремавший в библиотеке. Прочтя, он пришел в такое возбуждение от известия о чужой смерти, что совершенно позабыл о том, что ему угрожало то же самое. Сразу помолодев, он вскочил на ноги и побежал, размахивая газетой, в холл. - Филип! - кричал он сильным, звучным голосом, какого у него не было уже несколько недель. - Филип! Иди сюда, скорей! Филип только что вышел из комнаты больного ребенка и разговаривал в коридоре с миссис Бидлэйк. Услышав, что его зовут, он поспешно заковылял в холл. - В чем дело? Джон Бидлэйк с почти торжествующим видом протянул ему газету. - Прочти, - приказал он. Когда Элинор услыхала новость, она едва не лишилась чувств. * * * - Кажется, сегодня ему лучше, доктор Краузер. Доктор потрогал галстук, желая убедиться, что он завязан правильно. Доктор Краузер был человек небольшого роста, подвижный и одетый, пожалуй, даже чересчур аккуратно. - Успокоился? Спит? - лаконично осведомился он. Он не любил тратить лишних слов. Важно, чтобы его понимали, и больше ничего. Он не расходовал зря свою энергию на разговор. Доктор Краузер говорил так, как работают на заводах Форда. Элинор остро ненавидела его, но ценила именно за те качества - за самодовольную деловитость и уверенность в себе, - которые ей в нем больше всего не нравились. - Да, вы угадали, - сказала она, - он спит. - Ага! - Доктор Краузер кивнул с таким видом, точно он знал все заранее; да так оно, собственно, и было: болезнь протекала как обычно. Элинор проводила его наверх. - А скажите, это хороший признак? - спросила она, словно умоляя о благоприятном ответе. Доктор Краузер оттопырил губы, склонил голову набок и пожал плечами. - Ну... - сказал он уклончиво и умолк. Он сэкономил по крайней мере пять футо-фунтов энергии тем, что не объяснил, что при менингите первая стадия возбуждения сменяется депрессией. Теперь мальчик целыми днями пребывал в сонном оцепенении; правда, он не страдал (Элинор была благодарна и за это), но зато совершенно не реагировал на то, что творилось вокруг него, словно он был жив только наполовину. Когда он открыл глаза, она увидела огромные зрачки, расширившиеся настолько, что от радужной оболочки оставалась тоненькая каемка. Вместо озорного синего взгляда малютки Фила перед ней была лишенная выражения чернота. Свет, причинявший ему такие мучения в первые дни болезни, перестал беспокоить его. Он не вздрагивал больше при каждом звуке. По-видимому, он даже не слышал обращенных к нему слов. Прошло два дня, и Элинор вдруг поняла - и сердце у нее болезненно сжалось, - что он почти оглох. - Оглох? - отозвался доктор Краузер, когда она сказала ему о своем ужасном открытии. - Обычный симптом. - Но неужели ничего нельзя сделать? - спросила она. Ловушка захлопнулась снова, ловушка, из которой она, казалось, вырвалась, когда жуткие вопли сменились полным молчанием. Доктор Краузер энергично мотнул головой - один раз вправо, другой раз влево. Он ничего не сказал. Сэкономить лишний футофунт - это все равно что приобрести лишний футо-фунт. Когда доктор Краузер ушел, она в каком-то отчаянии взмолилась к Филипу: - Но ведь нельзя же, чтобы он остался глухим на всю жизнь! "Нельзя". Она знала, что он ничего не может сделать, и всетаки надеялась. Она отдавала себе отчет в случившемся, но отказывалась верить. - Но раз доктор говорит, что с этим ничего не поделаешь. - И он останется глухим? - повторила она. - Глухим? Фил? Глухим? - Может быть, это пройдет само по себе, - попробовал он утешить ее, и при этих словах втайне подумал: "Неужели она еще надеется, что ребенок выздоровеет?" Когда на следующий день Элинор, одетая в халат, поднялась ранним утром в спальню Фила, чтобы выслушать отчет сиделки о прошедшей ночи, мальчик уже проснулся. Один глаз, весь занятый зрачком, был открыт и смотрел прямо вверх, на потолок; другой был полузакрыт, точно маленький Фил все время подмигивал, и это придавало его осунувшемуся, сморщенному личику выражение жуткой игривости. - Он не может его открыть, - объяснила сиделка. - Глаз парализован. Сквозь длинные, изогнутые ресницы, которым она так часто завидовала, Элинор увидела, как зрачок передвинулся к уголку глаза и уставился куда-то в сторону пристальным, невидящим, косым взглядом. - Какого черта, - говорил Касберт Аркрайт тоном личной обиды, - какого черта Куорлз не возвращается в Лондон? - Он рассчитывал, что Филип напишет ему предисловие к новому иллюстрированному изданию "Мимов" Геронда. Вилли Уивер пространно объяснил, что Куорлз удалился в деревню не по собственной воле. - У него болен ребенок, - добавил он, сопровождая свои слова легким самоодобрительным покашливанием, - который, как говорят датчане, мечтает приобщиться как можно скорей к райскому блаженству. - Что ж, остается пожелать, чтобы он с этим не мешкал, - проворчал Аркрайт. Он нахмурился. - Пожалуй, придется поискать кого-нибудь еще. В Гаттендене дни тянулись как невыносимо долгий кошмар. Маленький Фил сначала оглох, а еще через два дня - ослеп. Косящие глаза ничего не видели. Когда после почти недельного перерыва вернулись боли первых дней, он снова начал кричать. Потом у него несколько раз были конвульсии: точно бес вселился в него и мучил его изнутри. Дальше наступил паралич одной стороны, и его тело стало таять почти на глазах, как воск, растапливаемый каким-то незримым внутренним огнем. Чувствуя себя как в ловушке от сознания собственной беспомощности и, что еще хуже, от сознания своей вины, усилившегося во много раз от известия об убийстве Эверарда, Элинор сидела у постели больного ребенка и следила, как одна стадия болезни сменяется другой, еще более ужасной, еще более невозможной. Да, невозможной, потому что подобные вещи не могут случаться в жизни. По крайней мере в ее жизни не могут. Это неправда, что ее собственный ребенок бессмысленно мучится и становится калекой у нее на глазах. Это неправда, что человек, который любил ее и которого она сама (о, конечно, этого не следовало делать; это было преступно, и это, как теперь видно, оказалось роковым) почти решила полюбить, был внезапно и таинственно убит. Подобных вещей не бывает. Они невозможны. И все-таки, несмотря на эту невозможность, Эверард был мертв, а маленькому Филу каждый новый день приносил новые и все более мучительные страдания. Невозможное осуществлялось точно в кошмаре. Внешне Элинор была очень спокойна, молчалива и деловита. Когда сиделка Батлер пожаловалась, что кушанья остывают, пока их несут в комнату, и попросила готовить ей индийский чай, так как ее желудок не переносит китайского, она распорядилась заваривать "Липтон" и, несмотря на страстные протесты Добс, приказала, чтобы завтрак и обед доставляли наверх в нагретых блюдах. Она пунктуально выполняла все лаконические предписания доктора Краузера, кроме одного - она отказывалась отдыхать. Даже сиделка Батлер неохотно признала, что Элинор очень аккуратна и методична. Но Батлер все-таки поддерживала доктора - отчасти потому, что ей хотелось нераздельно властвовать в комнате больного, отчасти же просто из жалости к Элинор. Она видела, что спокойствие дается ей нелегко, что под ним скрывается невыносимое напряжение. Филип и миссис Бидлэйк тоже настойчиво уговаривали ее отдохнуть, но Элинор их не слушала. - Я чувствую себя прекрасно, - уверяла она, хотя бледность и темные круги под глазами выдавали ее. Она охотно, если бы это было возможно, совсем перестала бы есть и спать. Перед лицом смерти Эверарда и мучений маленького Фила еда и сон казались чем-то цинически-неуместным. Но ведь самый факт наличия у нас тел представляется циничным с точки зрения души. Но этот цинизм душа, хочет она или не хочет, обязана принимать как должное. Элинор покорно ложилась спать в одиннадцать и спускалась в столовую во время еды - только для того, чтобы придать себе силы для новых испытаний. Страдать - это было единственное, что она могла: она хотела страдать как можно больше, как можно сильней. - Ну, как мальчик? - небрежно спрашивал ее отец, поедая свой куриный бульон. И, выслушав ее неопределенный ответ, он поспешно менял тему. Джон Бидлэйк в продолжение всей болезни своего внука упорно отказывался даже подходить к детской. Зрелище страдания и болезни, все, что напоминало ему об ожидавших его мучениях и смерти, внушало ему отвращение.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору