Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
истья. Это была
одна из тех старых фотографий, где глубокие шоколадные тени уравновешиваются
матовой ясностью освещенных поверхностей, где запечатлено время, когда у
женщин были не груди, а бюсты. Девушка на снимке обладала густой копной
светлых волос, прямой осанкой, нежными припухлостями и тяжеловатой
миловидностью в духе Гибсона(1), что так ценились в те годы.
Кончис заметил мое любопытство.
- Она была моей невестой.
Я снова взглянул на карточку. В нижнем углу виднелась витиеватая,
позолоченная марка фотоателье; лондонский
ад---------------------------------------(1) Джон Гибсон (1790-1866) -
скульптор, автор известной статуи Венеры (1850), вызвавшей немало упреков в
безвкусии.
pec.
- Почему вы не поженились?
- Она скончалась.
- Похожа на англичанку.
- Да. - Он помолчал, разглядывая ее. На фоне блеклой, кое-как
нарисованной рощицы, рядом с помпезной вазой девушка казалась безнадежно
устаревшей, точно музейный экспонат. - Да, она была англичанка.
Я повернулся к нему.
- Какое имя вы носили в Англии, г-н Кончис?
Он улыбнулся не так, как обычно; будто обезьяний оскал из-за прутьев
клетки.
- Не помню.
- Вы так и остались холостым?
Посмотрев на фото, он медленно качнул головой.
- Пойдемте.
В юго-восточном углу Г-образной, обнесенной перилами террасы стоял стол.
Уже накрытый скатертью: близился ужин. За лесом открывался великолепный вид,
светлый просторный купол над землею и морем. Горы Пелопоннеса стали
фиолетово-синими, в салатном небе, будто белый фонарик, сияя мягким и
ровным, газовым блеском, висела Венера. В дверном проеме виднелась
фотография; так дети сажают кукол на подоконник, чтоб те выглядывали наружу.
Он прислонился к перилам, лицом к фасаду.
- А вы? У вас есть невеста? - Я, в свою очередь, покачал головой. -
Должно быть, тут вам довольно одиноко.
- Меня предупреждали.
- Симпатичный молодой человек в расцвете сил.
- Вообще у меня была девушка, но...
- Но?
- Долго объяснять.
- Она англичанка?
Я вспомнил Боннара; это и есть реальность; такие мгновения; о них не
расскажешь. Я улыбнулся.
- Можно, я попрошу вас о том же, о чем просили вы неделю назад: не
задавать вопросов?
- Конечно.
Воцарилось молчание, то напряженное молчание, в какое он втянул меня на
берегу в прошлую субботу. Наконец он повернулся к морю и заговорил.
- Греция - как зеркало. Она сперва мучит вас. А потом вы привыкаете.
- Жить в одиночестве?
- Просто жить. В меру своего разумения. Однажды - прошло уже много лет -
сюда, в ветхую заброшенную хижину на дальней оконечности острова, там, под
Акилой, приехал доживать свои дни некий швейцарец. Ему было столько, сколько
мне теперь. Он всю жизнь мастерил часы и читал книги о Греции. Даже
древнегреческий самостоятельно выучил. Сам отремонтировал хижину. Очистил
резервуары, разбил огород. Его страстью - вы не поверите - стали козы. Он
приобрел одну, потом другую. Потом - небольшое стадо. Ночевали они в его
комнате. Всегда вылизанные. Причесанные волосок к волоску: ведь он был
швейцарец. Весной он иногда заходил ко мне, и мы изо всех сил старались не
допустить весь этот сераль в дом. Он выучился делать чудесный сыр - в Афинах
за него щедро платили. Но он был одинок. Никто не писал ему писем. Не
приезжал в гости. Совершенно один. Счастливее человека я, по-моему, не
встречал.
- А что с ним стало потом?
- Умер в 37-м. От удара. Нашли его лишь через две недели. Козы к тому
времени тоже подохли. Стояла зима, и дверь, естественно, была заперта
изнутри.
Глядя мне прямо в глаза, Кончис скорчил гримасу, будто смерть казалась
ему чем-то забавным. Кожа плотно обтягивала его череп. Жили только глаза.
Мне пришла дикая мысль, что он притворяется самой смертью; выдубленная
старая кожа и глазные яблоки вот-вот отвалятся, и я окажусь в гостях у
скелета.
Чуть погодя мы вернулись в дом. В северном крыле второго этажа
располагались еще три комнаты. Первая - кладовка; туда мы заглянули мельком.
Я различил груду корзин, зачехленную мебель. Затем шла ванная, а рядом -
спаленка. На застланной постели лежала моя походная сумка. Я гадал: где, за
какой дверью комната женщины, обронившей перчатку? Потом решил, что она
живет в домике - наверное, Мария за ней присматривает; а может, эта комната,
отведенная мне на субботу и воскресенье, в остальные дни принадлежит ей.
Он протянул мне брошюру XVII века, которую я забыл на столе в прихожей.
- Примерно через полчаса время моего аперитива. Вы спуститесь?
- Непременно.
- Мне нужно вам кое-что сообщить.
- Да-да?
- Вам говорили обо мне гадости?
- Я слышал о вас только одну историю, весьма лестную.
- Расстрел?
- Я в прошлый раз рассказывал.
- Мне кажется, вам не только об этом говорили. Например, капитан Митфорд.
- Больше ничего. Уверяю вас.
Стоя на пороге, он вложил во взгляд всю свою проницательность. Похоже, он
собирался с силами; решил, что никаких тайн оставаться не должно; наконец
произнес:
- Я духовидец.
Тишина наполнила виллу; внезапно все, что происходило раньше, обрело
логику.
- Боюсь, я вовсе не духовидец. Увы.
Нас захлестнули сумерки; двое, не отрывающие глаз друг от друга. Слышно
было, как в его комнате тикают часы.
- Это неважно. Через полчаса?
- Для чего вы сказали мне об этом?
Он повернулся к столику у двери, чиркнул спичкой, чтобы зажечь
керосиновую лампу, старательно отрегулировал фитиль, заставляя меня
дожидаться ответа. Наконец выпрямился, улыбнулся.
- Потому что я духовидец.
Спустился по лестнице, пересек прихожую, скрылся в своей комнате. Дверь
захлопнулась, и снова нахлынула тишина.
16
Кровать оказалась дешевой, железной. Обстановку составляли еще один
столик, ковер, кресло и дряхлое, закрытое на ключ кассоне, какое стоит в
каждом доме на Фраксосе. Спальню для гостей на вилле миллионера я
представлял совсем иначе. На стенах не было украшений, кроме фотографии, где
группа островитян позировала на фоне какого-то дома - нет, не какого-то, а
этого. В центре - моложавый Кончис в соломенной шляпе и шортах; и
единственная женщина, крестьянка, но не Мария, ибо на снимке ей столько же,
сколько Марии сейчас, а сделана фотография явно двадцать или тридцать лет
назад. Я поднял лампу и повернул карточку, чтобы посмотреть, не написано ли
что-нибудь на обороте. Но узрел лишь поджарого геккона, что врастопырку
висел на стене и встретил меня затуманенным взглядом. Гекконы предпочитают
помещения, где люди постоянно не живут.
На столе у изголовья лежали плоская раковина, заменяющая пепельницу, и
три книги: сборник рассказов о привидениях, потрепанная Библия и тонкий том
большого формата, озаглавленный "Красоты природы". Байки о призраках
подавались как документальные, "подтвержденные по крайней мере двумя
заслуживающими доверия очевидцами". Оглавление - "Дом отца Борли", "Остров
хорька-оборотня", "Деннингтон-роуд, 18", "Хромой" - напомнило мне дни
отрочества, когда я болел. Я взялся за "Красоты природы". Выяснилось, что
вся природа - женского пола, а красоты ее сосредоточены в грудях. Груди
разных сортов, во всех мыслимых ракурсах и позициях, крупнее и крупнее, а на
последнем снимке - грудь во весь объектив, с темным соском, неестественно
набухшим в центре глянцевого листа. Они были слишком навязчивы, чтобы
возбуждать сладострастное чувство.
Захватив лампу, я отправился в ванную, комфортабельную, с богатой
аптечкой. Тщетно поискал признаков пребывания женщины. Вода текла холодная и
соленая; чисто мужские условия.
Вернувшись в спальню, я улегся. Небо в открытом окне светилось бледной
вечерней голубизной, сквозь кроны деревьев едва виднелись первые северные
звезды. Снаружи монотонно, с веберновской нестройностью, но не сбиваясь с
ритма, стрекотали кузнечики. Из домика под окном слышались суета, запах
готовки. На вилле - ни шороха.
Кончис все больше сбивал меня с толку. То держался столь категорично, что
хотелось смеяться, вести себя на английский, традиционно ксенофобский,
высокомерный манер; то, почти против моей воли, внушал уважение - и не
просто как богатей, обладающий завидными произведениями искусства. А сейчас
он напугал меня. То был необъяснимый страх перед сверхъестественным, над
которым я всегда потешался; но меня не оставляло чувство, что позвали меня
сюда не из радушия, а по иной причине. Он собирался каким-то образом
использовать меня. Гомосексуализм тут ни при чем; у него были удобные
случаи, и он их упустил. Да и Боннар, невеста, альбом грудей - нет, дело не
в гомосексуализме.
Я столкнулся с чем-то гораздо более экзотичным. Вы призваны?.. Я
духовидец - все указывало на спиритизм, столоверчение. Возможно, дама с
перчаткой - какой-нибудь медиум. У Кончиса, конечно, нет мелкобуржуазных
амбиций и пропитого говорка, обычных для устроителей "сеансов"; но в то же
время он явно не простой обыватель.
Сделав несколько затяжек, я улыбнулся. В этой убогой комнатушке не перед
кем прикидываться. Ведь на деле я дрожал от предвкушения дальнейших событий.
Кончис - просто случайный посредник, шанс, подвернувшийся в удачный момент;
как некогда, после целомудренного оксфордского семестра, я знакомился с
девушкой и начинал с ней роман, так и здесь намечалось что-то пикантное.
Странным образом сопряженное с проснувшейся во мне тоской по Алисон. Снова
хотелось жить.
В доме стояла смертная тишь, как внутри черепа; но шел 1953 год, я не
верил в бога и уж ни капли - в спиритизм, духов и прочую дребедень. Я лежал,
дожидаясь, пока минует полчаса; и в тот вечер тишина виллы еще дышала скорее
покоем, нежели страхом.
17
Спустившись в концертную, я не застал там Кончиса, хотя лампа горела. На
столе у очага - поднос с бутылкой узо, кувшином воды, бокалами и блюдом
спелых, иссиня-черных амфисских маслин. Я плеснул себе узо, разбавил, так
что напиток стал мутным и беловатым. Затем, с бокалом в руке, прошелся вдоль
книжных полок. Книги аккуратно расставлены по темам. Два шкафа медицинских
трудов, в основном французских, в том числе немало (что плохо сочеталось со
спиритизмом) исследований по психиатрии, и еще два - по другим отраслям
естествознания; несколько полок с философскими трактатами, столько же - с
книгами по ботанике и орнитологии, чаще английскими и немецкими; остальную
часть библиотеки в подавляющем большинстве составляли автобиографии и
биографии. Пожалуй, не одна тысяча. Они были подобраны без видимого
принципа: Вордсворт, Май Уэст, Сен-Симон, гении, преступники, святые,
ничтожества. Безликая пестрота, как в платной читалке.
За клавикордами, под окном, помещалась низенькая стеклянная горка с
античными вещицами. Ритон в виде человеческой головы, килик с черным
рисунком; на другом конце - краснофигурная амфорка. На крышке стояли еще три
предмета: фотография, часы XVIII столетия и табакерка белой финифти. Я
обошел тумбу, чтоб поближе рассмотреть греческую утварь. Рисунок на
внутренней стороне неглубокого килика потряс меня. Он изображал женщину с
двумя сатирами и был крайне непристоен. Роспись амфоры также не решился бы
выставить на обозрение никакой музей.
Потом я наклонился к часам. Корпус из золоченой бронзы, эмалевый
циферблат. В центре - голый розовый купидончик; часовая стрелка крепилась к
его бедрам, и закругленный набалдашник не оставлял сомнений в том, что она
призвана обозначать. Цифр на часах не было, вся правая половина зачернена, и
на ней белым написано "Сон". На другой, белой половине черными аккуратными
буквами выведены потускневшие, но еще различимые слова: на месте цифры 6 -
"Свидание", 8 - "Соблазн", 10 - "Восстание", 12 - "Экстаз". Купидон
улыбался; часы стояли, и его мужской атрибут косо застыл на восьми. Я открыл
невинную белую табакерку. Под крышкой разыгрывалась та же, только решенная в
манере Буше, сцена, которую некий древний грек изобразил двумя тысячелетиями
ранее на килике.
Между двумя этими произведениями Кончис (руководствуясь извращенностью
ли, чувством юмора или просто дурным вкусом - я так и не смог решить)
поместил второй снимок эдвардианской девушки, своей умершей невесты.
Ее живые, смеющиеся глаза глядели на меня из овальной серебряной рамки.
Поразительно белую кожу и чудесную шею подчеркивало пошлое декольте, талию,
как белую туфлю, перехватывала обильная шнуровка. На ключице кричащий черный
бант. Она казалась совсем юной, будто впервые надела вечернее платье; на
этом снимке ее черты не были такими тяжеловесными; скорее изысканными, с
печатью беды и стыдливой радости, что ее определили в царицы этой
кунсткамеры.
Наверху хлопнула дверь, я обернулся. Портрет работы Модильяни уставился
на меня с неприкрытой злобой, так что я выскользнул под колоннаду, где меня
через минуту и нашел Кончис. Он переоделся в светлые брюки и темную
шерстяную куртку. Молча приветствовал меня, стоя в нежном свете, льющемся из
комнаты. Горы, туманные и черные, как пласты древесного угля, едва
различались вдали, за ними еще не угасло закатное зарево. Но над головой - я
наполовину спустился к гравийной площадке - высыпали звезды. Они блистали не
так яростно, как в Англии; умиротворенно, точно плавали в прозрачном масле.
- Спасибо за чтение на сон грядущий.
- Если в шкафах вас что-нибудь заинтересует сильнее, возьмите. Прошу вас.
Из темного леса у восточной стороны дома донесся странный крик. Вечерами
в школе я уже слышал его, и сперва мне чудилось, что это вопли какого-нибудь
деревенского придурка. Высокий, с правильными интервалами. Кью. Кью. Кью.
Будто пролетный, безутешный кондуктор автобуса.
- Моя подруга кричит, - сказал Кончис. Мне было пришла абсурдная,
пугающая мысль, что он имеет в виду женщину с перчаткой. Я представил, как
она в своих аристократических одеяниях несется по лесу, тщетно призывая Кью.
В ночи опять закричали, жутко и бессмысленно. Кончис не спеша досчитал до
пяти, и крик повторился, не успел он поднять руку. Снова до пяти, и снова
крик.
- Кто это?
- Otus scops. Сплюшка. Махонькая. Сантиметров двадцать. Вот такая.
- У вас много книг о птицах.
- Интересуюсь орнитологией.
- И медицину изучали?
- Изучал. Давным-давно.
- А практиковали?
- Только на самом себе.
Далеко в море, на востоке, сияли огни афинского парохода. Субботними
вечерами он совершал рейс на юг, к Китире. Дальний корабль, вместо того
чтобы напоминать о повседневности, казалось, лишь усиливал затерянное,
тайное очарование Бурани. Я решился.
- Что вы имели в виду, когда сказали, что вы духовидец?
- А вы как думаете, что?
- Спиритизм?
- Инфантилизм.
- С моей стороны?
- Естественно.
Его лицо еле различалось в темноте. В свете лампы, падающем из открытой
двери, он видел меня лучше, ибо во время разговора я повернулся к фасаду.
- Вы так и не ответили.
- Подобная реакция характерна для вашего века с его пафосом противоречия;
усомниться, опровергнуть. Никакой вежливостью вы это не скроете. Вы как
дикобраз. Когда иглы этого животного подняты, оно не способно есть. А если
не ешь, приходится голодать. И щетина ваша умрет, как и весь организм.
Я покачал бокалом с остатками узо:
- Это ведь и ваш век, не только мой.
- Я провел много времени в иных эрах.
- Читая книги?
- Нет, на самом деле.
Сова опять принялась кричать - равные, мерные промежутки. В соснах
сгущалась мгла.
- Перевоплощение?
- Ерунда.
- В таком случае... - Я пожал плечами.
- Человеку не дано раздвинуть рамки собственной жизни. Так что остается
единственный способ побывать в иных эрах.
Я поразмыслил.
- Сдаюсь.
- Чем сдаваться, посмотрели бы вверх. Что там?
- Звезды. Космос.
- А еще? Вы знаете, что они там. Хоть их и не видно.
- Другие планеты?
Я повернулся к нему. Он сидел неподвижно - темный силуэт. По спине
пробежал холодок. Он прочел мои мысли.
- Я сумасшедший?
- Вы ошибаетесь.
- Нет. Не сумасшедший и не ошибаюсь.
- Вы... летаете на другие планеты?
- Да. Я летаю на другие планеты.
Поставив бокал, я вытащил сигарету и закурил, прежде чем задать следующий
вопрос.
- Физически?
- Я отвечу, если вы объясните, где кончается физическое и начинается
духовное.
- И у вас... э-э... есть доказательства?
- Бесспорные. - Он сделал паузу. - Для тех, кто достаточно умен, чтоб
оценить их.
- Это вы и подразумеваете под призванием и духовидением?
- И это тоже.
Я умолк, поняв, что необходимо наконец выбрать линию поведения. Во мне,
несмотря на определенный опыт общения с ним, крепла инстинктивная
враждебность; так вода в силу естественных законов отталкивает масло. Лучше
всего, пожалуй, вежливый скепсис.
- И вы... так сказать, летаете... с помощью телепатии, что ли?
Не успел он ответить, как под колоннадой раздалось вкрадчивое шарканье.
Подойдя к нам, Мария поклонилась.
- Сас эвхаристуме, Мария. Ужин готов, - произнес Кончис.
Мы встали и отправились в концертную. Опуская бокал на поднос, он
заметил:
- Не все можно объяснить словами.
Я отвел глаза.
- В Оксфорде нам твердили, что если словами не выходит, другим путем и
пробовать нечего.
- Очень хорошо. - Улыбка. - Разрешите называть вас Николасом.
- Конечно. Пожалуйста.
Он плеснул в бокалы узо. Мы подняли их и чокнулись.
- Эйсийя сас, Николас.
- Сийя.
Но и тут у меня осталось сильное подозрение, что пьет он вовсе не за мое
здоровье.
В углу террасы поблескивал стол - чинный островок стекла и серебра
посреди мрака. Горела единственная лампа, высокая, с темным абажуром; падая
отвесно, свет сгущался на белой скатерти и, отраженный, причудливо, как на
полотнах Караваджо, выхватывал из темноты наши лица.
Ужин был превосходен. Рыбешки, приготовленные в вине, чудесный цыпленок,
сыр с пряным ароматом трав и медово-творожный коржик, сделанный, если верить
Кончису, по турецкому средневековому рецепту. Вино отдавало смолой, точно
виноградник рос где-то в гуще соснового леса - не в пример
гнилостно-скипидарному пойлу, какое я пробовал в деревне. За едой мы почти
не разговаривали. Ему это явно было по душе. Если и обменивались
замечаниями, то о кушаньях. Он ел медленно и очень мало, и я все подмел за
двоих.
На десерт Мария принесла кофе по-турецки в медном кофейнике и убрала
лампу, вокруг которой уже вилась туча насекомых. Заменила ее свечой. Огонек
ровно вздымался в безветренном воздухе; назойливые мотыльки то и дело
метались вокруг, опаляли крылья, трепетали и скрывались из глаз. Закурив, я,
как Кончис, повернул стул к морю. Ему хотелось помолчать, и я набрался
терпения.
Вдруг по гравию зашуршали шаги. Они удалялись в сторону берега. Сперва я
решил, что это Мария, хоть и непонятно было, что ей понадобилось на пляже в
такой час. Но сразу сообразил, что шаги не могут быть ее шагами, как и
перчатка не могла принадлежать к ее гардеробу.
Легкая, быстрая, осторожная поступь, словно кто-то боится, что его
услышат. С подобной легкостью мог бы идти какой-нибудь ребенок. С моего
места заглянуть за перила не получалось. Кончис смотрел в темноту, будто
звук шагов был в порядке вещей. Я осторожно подался вп