Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Военные
      Фадеев А.А.. Молодая гвардия -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  -
даже военная дисциплина, приказ могут быть нарушены, если они вступают в противоречие с этим долгом. Если бы мне даже командующий фронтом приказал оставить этих раненых и уйти, я не подчинился бы ему. Но он никогда не сказал бы этого... Спасибо, спасибо вам, - сказал Федор Федорович и низко склонил перед ребятами свою словно вырезанную на меди, с лицом темного блеска, седую голову. Наталья Алексеевна молча прижала к груди пухлые ручки, и в практических глазах ее, обращенных на Федора Федоровича, появилось торжественное выражение. На совещании в вестибюле, совещании, в котором участвовали уже только Сережка, Надя, тетя Луша и Витька Лукьянченко и которое было самым коротким за последнюю четверть века, так как оно заняло ровно столько времени, сколько требовалось для того, чтобы ребята сняли свои халаты, был намечен план действий. И, уже не в силах сдерживать себя, ребята пулей вылетели из больницы, и в глаза им ударил нестерпимый блеск июльского полдня. Неизъяснимый восторг, чувство гордости за себя и за человечество, необыкновенная жажда деятельности переполняли их существа до краев. - Вот человек, это человек! Да? - сказал Сережка, возбужденно глядя на своего друга. - Точно, - сказал Витька Лукьянченко и замигал. - А я узнаю сейчас, что за человек прячется у Игната Фомина! - вдруг без всякой видимой связи с тем, что они испытывали и говорили, сказал Сережка. - Как ты узнаешь? - Я предложу ему принять в дом раненого. - Продаст, - сказал Витька очень убедительно. - Так я и сказал ему правду! Мне лишь бы в хату зайти, - и Сережка засмеялся, хитро и весело блестя глазами и зубами. Мысль эта уже овладела им настолько, что он знал - она будет осуществлена. Он стоял возле двери мазанки Игната Фомина со склонившимися под окнами толстыми, окружностью в сито, подсолнухами на отдаленной от рынка окраине "Шанхая". Долго никто не отзывался на стук, и Сережка догадывался, что его пытаются разглядеть через окно, и нарочно стал так близко к двери, чтобы его нельзя было увидеть. Наконец дверь отворилась. Игнат Фомин, не отпуская скобу двери, а другой рукой опершись о косяк, нагнув голову, - он был длинный, как червь, - с искренним любопытством смотрел на Сережку маленькими, глубоко поместившимися в разнообразных и многочисленных складках кожи серенькими глазками. - Вот спасибо, - сказал Сережка и так спокойно, словно бы ему открыли дверь именно для того, чтобы он вошел, поднырнул под опершуюся о косяк руку Игната Фомина и уже не только был в сенях, но открывал дверь в горницу, когда Игнат Фомин, не успевший даже удивиться, двинулся за ним. - Извиняйте, гражданин, - уже в горнице сказал Сережка и покорно склонил голову перед Игнатом Фоминым, который стоял перед ним в клетчатом пиджаке, в жилете с тяжелой золоченой цепочкой на животе и в клетчатых брюках, заправленных в яловичные, начищенные ваксой сапоги, - длинный, с длинным благообразным лицом скопца, принявшим наконец удивленное и несколько даже гневающееся выражение. - Что тебе надо? - спросил Игнат Фомин, приподняв редкие бровки, и многочисленные и разнообразные складки вокруг его глаз пришли в очень сложное движение, как бы стремясь расправиться. - Гражданин! - неожиданно для самого себя и для Игната Фомина приняв позу члена конвента времен французской революции, с пафосом сказал Сережка. - Гражданин! Спасите раненого бойца! Складки вокруг глаз Игната Фомина мгновенно прекратили свое движение, и глаза, направленные на Сережку, остановились, как кукольные. - Нет, не я ранен, - сказал Сережка, поняв, что привело Игната Фомина в этакий столбняк. - Бойцы отступали, оставили раненого прямо на улице, аккурат возле рынка. Мы с ребятами увидели, и прямо к вам. На длинном благообразном лице Игната Фомина вдруг отразились знаки многих обуревавших его страстей, и он невольно покосился на затворенную дверь в другую горницу. - Почему же, однако, прямо ко мне? - снизив голос до шипения, спросил он, со злостью вонзив глаза свои в Сережку, и складки вокруг глаз снова пришли в нескончаемо сложное движение. - К кому же, как не к вам, Игнат Семенович? Весь город знает, что вы у нас первый стахановец, - сказал Сережка, с необыкновенно чистыми глазами, беспощадно вонзая в Игната Фомина это отравленное копье. - Да ты чей? - все больше теряясь и приходя во все большее удивление, спросил Игнат Фомин. - Я сын хорошо известного вам Прохора Любезнова, тоже стахановца, - сказал Сережка с тем большей решительностью, с чем большей вероятностью он знал, что никакого Прохора Любезнова не существует на свете. - Прохора Любезнова я не знаю. И вот что, братец мой, - придя в себя и суетливо и бестолково задвигав длинными руками, сказал Игнат Фомин, - у меня и места нет для твоего бойца, и жинка у меня больная, и ты, братец, тово... это... - Руки его, хотя и не вполне ясно, задвигались в сторону выходной двери. - Довольно странно, гражданин, вы поступаете, когда всем известно, что у вас есть вторая комната, - с осуждением в голосе сказал Сережка, в упор глядя на Фомина прозрачными, детскими, дерзкими глазами. И Фомин не успел еще сделать движения или хотя бы испустить звук, как Сережка шагом, не очень даже торопливым, подошел к двери в соседнюю горницу, отворил дверь и вошел в эту горницу. В этой горнице с полуприкрытыми ставенками, уставленной мебелью и фикусами в кадках, чистенькой и аккуратно прибранной, сидел у стола человек в одежде мастерового, с круглыми сильными плечами, крепкой стриженой головой и лицом в темных крапинках. Он поднял голову и очень спокойно посмотрел на вошедшего Сережку. И в то же мгновение Сережка понял, что перед ним сидит просто хороший, сильный и спокойный человек. И, поняв это, Сережка в то же мгновение дико и невероятно струсил. Да, ни одного грамма отваги не осталось в его орлином сердце. Он струсил настолько, что не мог сказать ни слова, не мог пошевельнуться, а в это время в дверях показалось крайне разъяренное и испуганное лицо Игната Фомина. - Обожди, кум, - спокойно сказал этот сидевший у стола неизвестный человек Игнату Фомину, надвинувшемуся на Сережку. - А почему же вы не отнесли этого раненого бойца, скажем, к себе домой? - спросил он Сережку. Сережка молчал. - Твой отец-то тут или эвакуировался? - Эвакуировался, - весь заливаясь краской, сказал Сережка. - А мать? - Мать дома. - Що ж ты наперво до нее не пошел? Сережка молчал. - Хиба вона така жинка, що не примет? Сережка с ужасным чувством в душе кивнул головой. С того момента, как игра кончилась, за словами "отец", "мать" он видел уже действительных отца и мать своих, и было мучительно стыдно говорить о них такую подлую неправду. Но человек этот, видно, верил Сережке. - Так, - сказал он, рассматривая Сережку. - Игнат Семенович казав тебе правду, що вин того бойца принять не может, - сказал он раздумывая. - Но ты такого человека найдешь, що примет. То дело доброе. То ты молодец, я так тебе скажу. Поищи и найдешь. Только то дело секретное, ты к случайным людям не ходи. А коли нигде не примут, придешь до меня. А коли примут - не приходи, лучше дай мне сейчас свой адресок, чтобы я мог тебя найти при случае. И здесь Сережке пришлось расплатиться за свое озорство самым для него обидным и огорчительным способом. Именно теперь, когда Сережке очень бы хотелось сказать этому человеку свой настоящий адрес, он вынужден был тут же на ходу придумать первый попавшийся адрес и этой своей ложью уже навсегда отрезать для себя возможность общения с этим человеком. Сережка вновь очутился на улице. Он был растерян и смущен. Не было никакого сомнения в том, что человек, который прятался у Игната Фомина, был настоящий, большой человек, и вряд ли можно было сомневаться в том, что Игнат Фомин был по меньшей мере человек неважный. Но они, несомненно, были связаны друг с другом. В этом было что-то необъяснимое. Глава пятнадцатая В тот же день, когда Матвей Шульга покинул домик Осьмухиных, он направился на окраину Краснодона, называвшуюся по старинке "Голубятники", к своему другу по прежнему партизанству - Ивану Кондратовичу Гнатенко. Эта окраина, как и многие районы Краснодона, была уже застроена стандартными домами, но Матвей Костиевич знал, что Кондратович по-прежнему живет в принадлежащем ему маленьком деревянном домике, одном из тех старинных домиков, по которым окраина и получила название "Голубятников". На стук в оконце показалась в дверях похожая на цыганку, довольно еще молодая, но очень обрюзгшая и запущенная, хотя одета она была не бедно, женщина. Костиевич сказал, что он здесь проходом и ему нужен Иван Кондратович, он просит старика, если это возможно, выйти к нему на улицу поговорить. И тут, за этим домиком, в степи, где они спустились в низинку, чтобы не маячить на юру, под звуки отдаленной артиллерийской канонады, которая в тот день была еще слышна, состоялась встреча Матвея Шульги и Ивана Гнатенко. Иван Гнатенко, или запросто Кондратович, был одним из потомков тех поколений шахтеров, которые по праву могли считать себя основателями донецких рудников. И дед, и отец его, выходцы с Украины, и сам Кондратович - это были настоящие, милостью божией шахтеры-коренники, построившие Донбасс, хранители шахтерской славы и традиций, та шахтерская гвардия, о которую сломали себе зубы в Донбассе немецкие интервенты и белые в 1918-1919 годах. Это был тот самый Кондратович, который вместе со своим директором Андреем Валько и Григорием Ильичом Шевцовым взорвал шахту No 1-бис. Вот какой разговор произошел у него с Матвеем Костиевичем в этой низинке в степи, под солнцем, уже склонявшимся к вечеру. - Знаешь ли ты, Кондратович, зачем я прийшов до тебе? - Не знаю, а догадываюсь, Матвей Константинович, - печально сказал Кондратович, не глядя на Шульгу. Степной ветерок, врывавшийся в низинку, косо в один бок относил полы залатанной, дедовских времен куртки, висевшей, как на кресте, на высохшем теле старика. - Я оставлен тут для работы, як у осьмнадцатом роци, с тем и прийшов до тебе, - сказал Костиевич. - Вся моя жизнь - твоя, то ты знаешь, Матвей Константинович, - низким, хриплым голосом сказал Кондратович, не глядя на Шульгу. - Но я не можу принять тебя в дом, Матвей Константинович. То, что сказал Кондратович, было так неожиданно и невозможно, что Матвей Костиевич даже не нашелся, что ответить, и замолчал. И Кондратович тоже молчал. - Правильно я понял тебя, Кондратович, - ты отказываешься принять меня в дом? - вдруг перейдя на чистый русский язык, тихо спросил Шульга, боясь взглянуть на старика. - Я не отказываюсь, я не можу, - печально сказал старик. Некоторое время они разговаривали так, не глядя друг на друга. - Ты давал согласие? - с закипающим в сердце гневом спросил Костиевич. Старик опустил голову. - Ты же знал, на что идешь? Старик молчал. - Ты понимаешь, что ты нас вроде предал? - Матвей Костиевич... - страшно низко и хрипло, с угрозой, точно пролаял старик. - Не говори такого, чего нельзя поправить. - А чего мне бояться? - со злобой сказал Шульга и посмотрел прямо в высохшее, с редкой, будто выщипанной, прокуренной бородкой лицо Кондратовича, и воловьи глаза Шульги налились кровью. - Чего мне бояться? Страшней того, что я слышу, не може буты! - Обожди... - Кондратович поднял голову и костистой рукой своей с изуродованными черными ногтями взял Матвея Костиевича за локоть. - Веришь ты мне? - спросил он печально и низко, на самых страшных низах своего голоса. Шульга хотел что-то сказать, но старик крепко сдавил ему локоть и, глядя на него пронзительными запавшими глазами, сказал почти умоляюще: - Обожди... послухай... Теперь они смотрели прямо в глаза друг другу. - Я не можу принять тебя в дом, бо я своего старшего сына боюсь. Боюсь, продаст, - хриплым шепотом сказал старик, приблизив свое лицо к лицу Матвея Костиевича. - Помнишь, ты был у нас в двадцать девятом? То последний раз ты был у нас, как мы со старухой справляли двадцать пять лет нашей жизни, серебряную нашу свадьбу. Всех моих ребят ты, видно, не помнишь, да и не обязан, - усмехнулся старик, - а старшего должен помнить еще по восемнадцатому году... Шульга молчал. - Вот он у меня свихнулся, - хриплым шепотом сказал Кондратович. - Помнишь, он тогда, в двадцать девятом, уже был без руки? Шульга смутно помнил насупленного, медлительного, малоразговорчивого подростка, которого он видел у Кондратовича в восемнадцатом году. Но кто из окружавших Шульгу в двадцать девятом году на квартире у Кондратовича молодых людей был когда-то этим подростком, а кто из них был без руки, этого уже Шульга не помнил. Он с удивлением поймал себя на том, что он вообще плохо помнит тот вечер. Должно быть, он пошел тогда к Кондратовичу немножко по обязанности, и этот вечер затерялся среди многих схожих вечеров, проведенных так же, по обязанности, среди других людей, при других обстоятельствах. - Руку ему на заводе оторвало в Луганске... - Кондратович употребил старое название Ворошиловграда, и из этого Шульга понял, что это дело давнишнее. - Он до дому вернулся, на наше иждивение. Наукам учить его поздно было, да мы сразу и не додумали, а профессии сходной, по возможностям своим, он не достал - и свихнулся. Стал попивать на отцовы деньги, то есть на мои, а я его жалел. Замуж за него никто не шел, с того он еще пуще загулял. А в тридцатом свалилась на него вот эта цаца, что ты видел, обкрутила его, и пошли у них дела темные. Стала она вроде тайной шинкарки, занялись они спекуляцией и - тебе, как на духу, - не гнушаются и краденое скупать. Поначалу я его жалел, а потом стал бояться позору. Мы со старухой так и решили - будем молчать. И молчали. И перед детьми родными молчали. И молчим... Его при советской власти два раза судили, надо бы эту шкуру, да он всякий раз вину на себя. Ну, знаешь, судьи знают: я старый партизан, знатный забойщик, человек знаменитый, - один раз ему порицание, другой - условно. А он с каждым годом все злее. Веришь ты мне? Как же я могу тебя в дом принять? Он, может, чтобы ему дом достался, и нас со старухой продаст! - И Кондратович, стыдясь, отвернулся от Шульги. - Но как же ты, зная это, мог дать согласие? - с волнением сказал Шульга, вглядываясь в острое, как нож, лицо Кондратовича, не зная, верить ли ему или не верить, и вдруг с отчаянием ловя себя на том, что он потерял в душе всякие критерии, каким людям можно, а каким нельзя верить в тех условиях, в каких он очутился. - Но как же я мог отказаться, Матвей Константинович? - с тоской в голосе сказал Кондратович. - Ты же только подумай: я, Иван Гнатенко, и вдруг - отказаться. Позор-то какой! Ведь этот разговор-то когда был? Говорили так: может, и не придется, ну, а если придется, согласен? Ведь он вроде совесть мою проверял, а я бы ему вдруг про сына. Я бы вроде и сам увильнул и сына - под тюрьму. А ведь он мне сын!.. Матвей Константинович! - вдруг с предельной силой отчаяния сказал старик. - Я весь твой, на что угодно. Ты знаешь характер мой - молчок до гроба, а смерти я не боюсь. Ты мною располагай, как собой. Я тебе найду, где укрыться, я людей знаю, я верных людей найду, ты мне верь. Я ведь и тогда в райкоме так подумал: сам я на все готов, а насчет сына тут в райкоме я, как человек беспартийный, говорить не обязан - значит, совесть моя чиста... Мне главное, чтобы ты мне верил... А квартиру я тебе найду, - говорил Кондратович, не замечая того, что в голосе у него появились даже нотки заискивания. - Я тебе верю, - сказал Матвей Костиевич. Но он сказал не совсем правду: он верил и не верил. Он сомневался. А сказал он так потому, что это было выгоднее ему. Лицо старика вдруг все изменилось, он сразу размяк, опустил голову и некоторое время молча сопел. А Шульга стоял и смотрел на него и взвешивал все, что Кондратович сказал ему, перекладывая то одно, то другое с одной чашки весов на другую. Конечно, он знал, что Кондратович свой человек. Но Шульга не знал, как жил Кондратович целых двенадцать лет, и каких лет: когда совершались самые большие дела в стране. И то, что Кондратович укрывал своего сына от власти, укрыл его даже в самую ответственную минуту жизни и пошел на ложь в таком насущном деле, как возможность использования его квартиры в немецком подполье, - все это перевешивало чашку весов за то, что нельзя целиком довериться Кондратовичу. - Ты здесь пока посиди или полежи, я тебе поесть вынесу, - хриплым шепотом говорил Кондратович, - а я тут сбегаю в одно место, и все как есть наладим. Одно мгновение и Матвей Костиевич чуть было не поддался тому, что предлагал ему Кондратович, но тут же внутренний голос, который он считал не просто голосом осторожности, а голосом жизненного опыта, сказал ему, что не надо поддаваться чувству. - Чего ж ходить, у меня не одна квартира на примете, я найду себе место, - сказал он, - а покушать - я потерплю: хуже будет, коли та самая чертова баба да сын твой чего-нибудь такое подумают недоброе. - То тебе виднее, - с грустью сказал Кондратович. - А все ж ты на меня, старика, креста не клади, я тебе сгожусь. - То я знаю, Кондратович, - сказал Шульга, чтобы утешить старика. - И коли ты мне веришь, ты мне скажи, к кому ты идешь. Я тебе заодно скажу, добрый ли тот человек и стоит ли к нему идти, и буду, в случае чего, знать, где искать тебя... - Сказать, куда я иду, того я тебе сказать не имею права. Ты сам старый подпольщик и конспирацию знаешь, - сказал Шульга с хитрой улыбкой. - А человек, до кого я иду, то человек мне известный. Кондратовичу хотелось сказать: ведь вот и я человек тебе известный, а видишь, сколько оказалось неизвестного, и лучше уж тебе теперь посоветоваться со мной. Но он застыдился сказать так Матвею Костиевичу. - То тебе виднее, - мрачно сказал старик, окончательно поняв, что Шульга ему не верит. - Що ж, Кондратович, пошли! - сказал Костиевич с деланной бодростью. - То тебе виднее, - в задумчивости повторил старик, не глядя на Матвея Костиевича. Он повел было Костиевича по улице мимо своего дома. Но Шульга остановился и сказал: - Ты меня лучше задами выведи, не то увидит еще эта твоя... цаца. - И он усмехнулся. Старик было хотел сказать ему: "А коли ты знаешь конспирацию, то сам должен понимать, что тебе лучше уйти так же, как ты пришел, - кому же придет в голову, что ты приходил к старику Гнатенко по подпольному делу". Но он понимал, что ему не верят и что говорить бесполезно. И он задами вывел Матвея Костиевича на одну из соседних улиц. Там, у угольного сарайчика, они остановились. - Прощай, Кондратович, - сказал Шульга, и у него так защемило на сердце, легче в гроб лечь. - Я еще найду тебя. - То как тебе будет угодно, - сказал старик. И Шульга пошел по улице, а Кондратович еще некоторое время стоял у этого угольного сарайчика, глядя вслед Шульге, высохший, голенастый, в обвисшей н

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору