Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
дко возникает
между активными комсомольцами, дружбой от одного комсомольского совещания до
другого.
- Да, вот где привелось встретиться, - сказал Анатолий. - А помнишь,
еще третьего дня мы заходили к тебе всем гамузом воды напиться, и ты нас
всех познакомил... со своей бабушкой! - засмеялся он. - Она что, с тобой
едет?
- Нет, б-бабка осталась. И мама осталась, - сказал Олег, и на лбу его
снова собрались продольные морщины. - Нас пятеро: Коля, мамин брат, - никак
язык не повернется назвать его дядей! - улыбнулся он, - жинка его, да их
мальчишка, да д-дед, что нас везет, - и он кивком головы указал на бричку
впереди, откуда его уже несколько раз окликали.
Бричка, запряженная низкорослым, прытким на ноги буланым коньком,
теперь все время катилась впереди, а гнедые кони так напирали сзади, что их
влажные ноздри обдавали жаром шеи и уши сидящих в бричке.
Дядя Олега Кошевого, Николай Коростылев, или дядя Коля, инженер-геолог
треста "Краснодонуголь", в синей пиджачной паре, красивый, чернобровый,
кареглазый и флегматичный молодой человек, старше племянника всего лет на
семь, друживший с ним, как с равным, поддразнивал его Улей.
- Этого, брат, упускать нельзя, - бубнил дядя Коля скучным голосом, не
глядя на племянника, - шутка сказать, девку какую мало от смерти не спас!
Здесь, брат, дело не обойдется без сватов. Верно, Марина?
- А ну вас к богу! Я так злякалась!
- А правда, хороша? - спрашивал Олег у своей молоденькой тетушки. -
Просто чудо, как хороша!
- А Леночка?.. Ах ты, Олежка-дролежка! - так и пронзив его черненькими
глазками, сказала тетушка.
Тетушка Марина была из прехорошеньких тетушек-хохлушек, которые,
кажется, сошли с лубочной картинки, - в вышитой украинской кофте, в
монистах, черненькая, белозубая, с пышными волосами, пушистым облаком
стоящими вокруг головы, - даже внезапные сборы в дорогу не помешали ей
убраться к лицу.
Она придерживала рукой трехлетнего толстого мальчика, необыкновенно
жизнерадостно отзывавшегося на все, что он видел вокруг, и не
подозревавшего, в какой ужасный мир он попал.
- Нет, я. так скажу: Леночка, она, правда, пара нашему Олегу, а эта
хоть и хорошенькая, а она нашего Олега никак не полюбит, бо Олег ще мальчик,
а вона вже дивчина дай боже, - быстро говорила тетушка Марина, беспокойно
поводя черными глазками вокруг и то и дело поглядывая на небо. - Это коли
жинка уже старая, так ей нравятся мальчики, а коли вона ще молоденькая, то
ей николи не полюбится моложе ее, то я по себе скажу, - говорила она такой
скороговоркой, которая показывала, что тетушка действительно "злякалась".
Лена Позднышева была девушка-одноклассница, оставшаяся в Краснодоне, с
которой Олег дружил, в которую был влюблен и которой были посвящены многие
страницы его дневника. Может быть, он, Олег, и вправду поступил нехорошо по
отношению к ней, так восторженно отозвавшись об Уле? Но что же в этом может
быть нехорошего? Леночка - это уже навсегда в душе его, это уже никогда не
может уйти, а Уля... И он снова видел перед собой Улю, и этих коней, и снова
чувствовал, как конь слева дышал на него. И неужели после всего этого Марина
может быть права, то есть эта девушка может не полюбить его оттого, что он
еще мальчик! "Ах ты, Олежка-дролежка!.." Он был влюбчив и сам знал это за
собой.
Обе подводы, бричка и селянская телега с косыми решетками, долго еще
маневрировали по степи, стараясь обогнать колонну, но были еще сотни и
тысячи людей, стремившихся также пробиться вперед, и везде, куда ни хватал
глаз, был все тот же поток людей, машин и подвод.
И постепенно образы Ули и Леночки покинули Олега, и все заслонил этот
беспрерывный поток людей, в котором, как утлые лодки в море, покачивались
бричка, запряженная буланым коньком, и телега с гнедыми конями.
Степь без конца и края тянулась на все концы света, тучные дымы пожаров
вставали на горизонте, и только далеко-далеко на востоке необыкновенно
чистые, ясные, витые облака кучились в голубом небе, и не было бы ничего
удивительного, если бы вылетели из этих облаков белые ангелы с серебряными
трубами.
И вспомнилась Олегу мама с мягкими, добрыми руками...
"... Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал
сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил
и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках.
А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы
в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать
их прямо в темные жилочки.
Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней
минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на
грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я
помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти
простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в
тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло
маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка.
Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за
тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп
под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое
сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение
рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых
стеблей.
Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной
воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось,
совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу
из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила
и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете,
чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они
погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы
обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на
пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой
покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи
отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты
научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты
любила его.
Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки
твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы,
и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни
открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты
глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и
светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои!
Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как
ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так
она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть
кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по
рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то
незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или
ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его.
Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты
обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не
от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь
придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской
могилы.
Мама, мама!.. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете
можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости..."
Такие мысли и чувства теснились в душе Олега. Он уже не мог забыть
того, что мать его осталась "там" и бабушка Вера, "подруга дней моих
суровых", которая тоже была мамой, мамой его матери и дяди Коли, тоже
осталась "там".
И лицо Олега стало серьезным, неподвижным, большие глаза в
темно-золотистых ресницах заволоклись влажной пеленой. Он сидел,
ссутулившись, свесив ноги, сцепив длинные сильные пальцы больших рук, и
резкие продольные морщины легли у него на лбу.
Притихли и дядя Коля, и Марина, и даже их маленький сынишка, и такая же
тишина установилась на подводе, следовавшей за ними. Потом и буланый конек и
добрые гнедые кони в этой страшной жаре и толчее притомились, и обе подводы
незаметно снова выбились на шоссе, по которому все катился и катился поток
людей, машин и подвод.
И что бы ни делали, ни думали, ни говорили люди в этом великом потоке
людского горя - шутили ли они, придремывали, кормили детей, заводили
знакомства, поили лошадей у редких колодцев, - за всем этим и надо всем
незримо простиралась черная тень, надвигавшаяся из-за спины, простершая
крылья уже где-то на севере и на юге, распространявшаяся по степи еще
быстрее, чем этот поток.
И ощущение того, что они вынужденно покидают родную землю, близких
людей, бегут в безвестность и что сила, бросившая эту черную тень, может
настигнуть и раздавить их, - тяжестью лежало на сердце у каждого.
Глава шестая
Среди машин и беженцев, двигавшихся по обочине шоссе, куда прибило
бричку и телегу, ползла грузовая машина шахты No 1-бис, на которой среди
работников и имущества шахтоуправления ехали директор шахты Валько и
Григорий Ильич Шевцов, с которым Уля всего несколько часов назад рассталась
у калитки его дома.
Тут же пешком двигался детский дом для сирот участников Отечественной
войны, помещавшийся в свое время на "Восьмидомиках", - мальчики и девочки в
возрасте пяти - восьми лет, в сопровождении двух девушек-нянь и заведующей
домом - воспитательницы, пожилой женщины с пронзительными, невидящими
глазами, с красным платком на голове, повязанным, как у жницы, и в резиновых
пропылившихся ботах, надетых прямо на чулок.
Детский дом сопровождало несколько подвод с имуществом дома, и на них
сажали по очереди притомившихся детей.
С того момента, как грузовик шахты No 1-бис настиг этот детский дом,
все пассажиры грузовика поспрыгивали с машины и усадили в нее ребят.
Григорию Ильичу так понравилась белокурая голубоглазая девочка с серьезным
личиком и толстыми щечками - "пампушками", как называл их Григорий Ильич, -
что он почти всю дорогу нес девочку на руках, целовал ей ручки и
щечки-пампушки и разговаривал с ней, сам такой же белокурый и голубоглазый,
как она.
За подводами детского дома, к которым присоединились теперь бричка и
телега, двигалась сильно растянувшаяся по шоссе воинская часть с кухнями,
пулеметами, артиллерией. Взгляд опытного военного сразу обратил бы внимание
на то, что часть сильно оснащена противотанковыми ружьями и пушками. Странно
выделяясь на фоне донецкого неба, плавно колыхаясь, как хоругви, медленно
плыли гвардейские минометы. Издалека не видно было грузовиков, на которых
они были установлены, и казалось, что эти странные сооружения сами по себе
плывут над всей этой растянувшейся на многие километры массой военных и
гражданских людей.
Сгущенная пыль какого-то уже ржавого цвета въелась в сапоги бойцов и
командиров, - часть несколько суток была на походе. В голове колонны прямо
за подводами, обтекая их, когда движение подвод замедлялось, шла рота
автоматчиков. Они шли с прокаленными, как огнеупорный кирпич, лицами, неся
перед собой на груди, как младенцев, свои автоматы, придерживаемые одной
рукой, натруженной, а то и перевязанной после ранения.
Подвода, на которой ехала Уля, по какому-то неписаному распорядку сразу
стала как бы принадлежностью хозяйства роты автоматчиков, частью самой роты:
и на походе и на стоянке подвода неизменно оказывалась в центре роты, и,
куда бы Уля ни глядела, она все время встречала бросаемые исподволь, а то и
прямо направленные на нее взгляды молодых воинов в этих пропыленных сапогах
и пилотках и в не раз пропотевших, высохших и вновь пропотевших, вывалянных
в сырой земле, в песке, в болоте, в хвое, в солончаке, выдержавших ливни и
палящее солнце солдатских гимнастерках.
Несмотря на отступление, бойцы были в обычном в присутствии девушек
бодром, озорном, шутливом настроении, и, как и во всякой роте на походе или
на отдыхе, в роте автоматчиков оказался свой любимец-балагур.
- Куда, куда без приказа? - кричал он отцу Виктора, когда тот,
используя малейшую возможность продвинуться вперед, понукал коней. - Не-ет,
друг милый, вам теперь без нас ходу нет. Мы вас приписали к нашей роте
навечно, служить вам теперь, как медному котелку. Мы вас и на довольствие
зачислили, на шильное, мыльное, на приварок, а девушку - храни господь и
православная церковь ее красоту! - каждое утро будем кофеем поить.
Сладким!..
- Верно, Каюткин, не давай роту в обиду! - смеялись автоматчики, весело
поглядывая на Улю.
- А что? Мы сей же час это проверим. Товарищ старшина! Федя! Аль он
спит? Гляди, ребята, на ходу спит... Старшина! Подметки потерял...
- А ты головы не потерял?
- Одну глупую потерял, да она случайно у тебя на плечах оказалась, а
умная при мне. Оне ж у меня приставные, гляди...
И Каюткин, аккуратно взявшись за свою некрупную голову - одной рукой за
подбородок, а другой - за затылок под пилоткой, небрежно сдвинутой на одну
бровь, - выкатив глаза, стал производить головой вращательные движения, как
бы вывинчивая шею. Иллюзия того, что голова отделяется от туловища, была
настолько полной, что вся рота и все, кто был вблизи, грохнули хохотом. Уля
не выдержала и тоже рассмеялась, звонко, по-детски, и смутилась. И все
автоматчики радостно посмотрели на Улю, точно они знали, что Каюткин делает
это для нее.
Он был физически мал, но необыкновенно ловок в движениях, этот балагур
Каюткин. Лицо у него было все в мелких морщинках, но такое подвижное, что
никак нельзя было угадать, сколько ему лет, - ему могло быть и за тридцать и
не больше двадцати, а по фигуре и повадке он был совсем мальчишка. Глаза у
него были большие, синие, тоже в сети мелких морщинок, и, когда он умолкал,
в них проглядывала вдруг идущая с самого глубокого дна застарелая усталость,
но он будто не хотел, чтобы люди видели его усталость, и почти не умолкал.
- Вы откуда будете, молодые люди? - обратился он к товарищам Ули. - Вот
видите! Вы из Краснодона, - удовлетворенно сказал он. - А девушка, скажем,
будет кому-нибудь из вас сестрица? Или, извиняюсь, папаша, ваша дочь?.. Что
ж это такоича? Девушка вполне свободная, ни дочь, ни сестра, ни мужняя жена!
В Каменске ее, не иначе, мобилизуют. Мобилизуют, поставят регулировщицей.
При сплошном поулошном движении! - И Каюткин неповторимым жестом показал на
все, что творилось на шоссе и на степи. - Уж лучше ей к нам, в роту
автоматчиков!.. Ей-богу, вы, ребята, скоро попадете в Россию, там девок
страсть как много, а у нас в роте ни одной. А нам такая девушка очень нужна
для прививки настоящей речи и для благородства поведения...
- Уж это как она сама захочет, - с улыбкой отвечал Анатолий, смущенно
поглядывая на Улю, которая, стараясь не смеяться и все же смеясь, глядела в
сторону, чтобы не встретиться глазами с Каюткиным.
- У-у, ее мы уговорим! - воскликнул Каюткин. - Мы от нашей роты таких
ребят выставим, они какую хочешь девушку уговорят!
"А что, если и в самом деле пойти, вот соскочить с телеги и пойти?" -
вдруг с замиранием сердца подумала Уля.
Олег Кошевой, теперь все время шагавший рядом с телегой, не сводил с
Каюткина глаз, как завороженный. Он был влюблен в Каюткина и хотел, чтобы
все были влюблены в него. Стоило Каюткину открыть рот, как Олег уже смеялся,
закинув голову, показывая все свои зубы. От удовольствия, он даже потирал
кончики пальцев, так ему нравился Каюткин. Но Каюткин словно и не чувствовал
этого, даже ни разу не взглянул на него, как он ни разу не взглянул на Улю и
ни на одного из людей, которых забавлял.
В одно из таких мгновений, когда Каюткин отпустил что-то совсем уже
отчаянное и бойцы рассмеялись, с ротой поравнялся догнавший ее прямо по
степи, весь покрытый слежавшейся пылью вездеходик.
- Смир-рно!..
Возникший из гущи роты капитан с длинной жилистой шеей, придерживая
рукой болтающуюся кобуру, быстро перебирая худыми ногами, побежал к
остановившемуся вездеходу, откуда выглянул полный генерал в новой фуражке на
крупной круглой голове.
- Не надо, не надо, - сказал генерал, - отставить...
Он вылез из вездехода, пожал откозырявшему капитану руку, в то же время
быстро оглядывая шагавших по пыли автоматчиков маленькими глазами, весело
блестевшими на его суровом простом лице.
- Скажи, пожалуйста, наши курские и - Каюткин! - сказал он с видимым
удовольствием. И, сделав рукой знак вездеходу, чтобы тот двигался следом по
степи, генерал неожиданно легким для его комплекции шагом пошел вместе с
автоматчиками. - Каюткин - это отлично... Ежели жив Каюткин - значит, дух
войска непобедим, - говорил он, весело глядя на Каюткина, но обращаясь к
теснившимся к нему на ходу бойцам.
- Служу Советскому Союзу! - сказал Каюткин не в том искусственно
приподнятом, шутливом тоне, в каком он говорил до сих пор, а очень серьезно.
- Товарищ капитан, бойцы знают, куда и зачем идем? - спросил генерал,
обращаясь к идущему рядом, чуть отставая, командиру роты.
- Знают, товарищ генерал...
- Здорово показали себя тогда у водокачки, помните? - сказал генерал,
быстрым взглядом окидывая бойцов, теснившихся к нему. - А главное - себя
сохранили... А-а, вот то-то и оно! - воскликнул он, будто кто-то возражал
ему. - Помереть нетрудно...
Все понимали, что генерал не столько хвалит за прошлое, сколько
подготавливает к будущему. Улыбки сошли со всех лиц, и в них возникло
неуловимо общее значительное выражение.
- Народ молодой, а опыт у вас знаете какой? Разве можно, например,
сравнить с тем, как я был молодым, - говорил генерал. - Было время, шагал и
я по этой дорожке... Ну-у, и враг был другой, и техника не та! По сравнению
с той школой, что я тогда прошел, вы прошли университет...
Генерал сделал такое движение своей крупной головой, как будто ему
хотелось не то что-то прогнать, не то утвердить. Это было у него в одних
случаях выражение недовольства, а в других - удовлетворения. Сейчас это было
выражение удовлетворения. Должно быть, ему приятно было вспомнить молодость
и радовал его вид автоматчиков с их боевой выправкой, ставшей уже для них
естественной.
- Разрешите обратиться, - сказал Каюткин. - Далеко он прошел?
- Далеко, черти бы его не учили! - сказал генерал. - Так далеко, что
нам с вами вроде бы уж и неловко.
- И дальше пойдет?
Генерал некоторое время шел молча.
- От нас с вами зависит... С тех пор как мы его зимой побили, он
силенок подкопил. Собрал технику со всей Европы и ударил в одном месте, по
нас с вами. Расчет такой - не выстоим. А резервов у него нет... А-а, вот
то-то и оно!..
Взгляд генерала упал на подводу впереди, и вдруг он узнал среди людей
на подводе ту одинокую девушку на шоссе, над которой неслись немецкие
пикировщики. Он представил себе все, что могло произойти и в