Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
Арутюнянц считал, что гораздо полезнее читать газеты и книги,
чем гонять по парку за девочками, а Ваня Земнухов сказал, что он лично
все-таки гонял бы, если бы не был так близорук.
Пока Ваня прощался с плачущей матерью, старшей сестрой и сердито
сопевшим, крякавшим и старавшимся не глядеть на сына отцом, который в
последний момент, однако, перекрестил его и вдруг припал к его лбу сухими
губами, - Жора убеждал Ваню, что если он не достал подводы, то нет уже и
смысла заходить к Осьмухиным. Но Ваня сказал, что он дал слово Толе Орлову и
надо зайти и объяснить все.
Они вскинули за плечи вещевые мешки. Ваня взглянул в последний раз на
свой любимый угол у изголовья кровати, где висел литографированный портрет
Пушкина работы художника Карпова, изданный украинским видавництвом в
Харькове, и стояла этажерка с книгами, среди которых главное место занимали
собрание сочинений Пушкина и маленькие томики поэтов пушкинской поры,
изданные "Советским писателем" в Ленинграде, - Ваня взглянул на все это,
преувеличенно резким движением насунул на глаза кепку, и они пошли к Володе
Осьмухину.
Володя, в белой майке, покрытый до пояса простынею, полулежал на
постели. Возле него лежала раскрытая книга, которую он, должно быть, еще
сегодня утром читал, - "Релейная защита".
В углу у окна, за кроватью, кое-как свалены были, чтобы не мешали
убирать комнату, всевозможные инструменты, мотки провода, самодельный
киноаппарат, части радиоприемника, - Володя Осьмухин увлекался
изобретательством и мечтал быть инженером-авиаконструктором.
Толя Орлов, по прозвищу "Гром гремит", лучший друг Володи и круглый
сирота, сидел на табуретке возле кровати. "Гром гремит" его прозвали за то,
что он вечно, и зимой и летом, был простужен и гулко кашлял, как в бочку. Он
сидел, ссутулившись и широко расставив крупные колени. Все его суставы и
сочленения в локтях, кистях, коленях, стопы и голени были неестественно
развиты, мосласты. Густые серые вихры торчали во все стороны на круглой
голове его. Выражение глаз у него было грустное.
- Ходить, значит, никак не можешь? - спрашивал Земнухов Володю.
- Куда же ходить, доктор сказал - шов разойдется, кишки вывалятся! -
мрачно сказал Володя.
Он был мрачен не только потому, что сам вынужден был остаться, а и
потому, что из-за него оставались мать и сестра.
- А ну, покажи шов, - сказал распорядительный Жора Арутюнянц.
- Что вы, он же у него забинтован! - испугалась сестра Володи Люся,
стоявшая в ногах его, облокотившись о спинку кровати.
- Не беспокойтесь, все будет в совершенном порядке, - с вежливой
улыбкой и приятным армянским акцентом, придававшим его словам особенную
значительность, сказал Жора. - Я прошел сам всю школу первой помощи и
великолепно разбинтую и забинтую.
- Это негигиенично! - протестовала Люся.
- Новейшая военная медицина, которой приходится работать в невыносимых
полевых условиях, доказала, что это предрассудки, - безапелляционно сказал
Жора.
- Это вы о чем-нибудь другом вычитали, - сказала Люся надменно. Но
через мгновение она уже с некоторым интересом посмотрела на этого черного
негритянского мальчика.
- Брось ты, Люська! Ну, я понимаю еще - мама, она человек нервный, а ты
что вмешиваешься не в свои дела! Уходи, уходи! - сердито говорил Володя
сестре и, откинув простыню, открыл свои настолько загорелые и мускулистые
худые ноги, что никакая болезнь и лежание в больнице не могли истребить этот
загар и эти развитые мышцы.
Люся отвернулась.
Толя Орлов и Ваня поддерживали Володю, а Жора приспустил его синие
трусы и разбинтовал его. Шов гноился и был в отвратительном состоянии, и
Володя, делая усилия, чтобы не морщиться от боли, сильно побледнел.
- Дрянь дело. Да? - сказал Жора морщась.
- Дела не важнец, - согласился Ваня.
Они молча и стараясь не глядеть на Володю, узкие коричневые глаза
которого, всегда светившиеся удалью и хитрецой, теперь грустно и заискивающе
ловили взгляды товарищей, снова забинтовали его. Теперь им предстояло самое
трудное: они должны были покинуть товарища, зная о том, что ему угрожает.
- Де же чоловик твой, Лиза? - спрашивал в это время Матвей Костиевич,
чтобы перевести разговор.
- Умер, - жестко сказала Елизавета Алексеевна. - В прошлом году, как
раз перед войной умер. Он все болел и умер, - несколько раз повторила она с
злым, как показалось Шульге, укором. - Ах, Матвей Константинович! - сказала
она с мукою в голосе. - Вы теперь тоже стали из людей власти и, может быть,
всего не видите, а если б вы знали, как тяжело нам сейчас! Ведь вы же власть
наша, для простых людей, я же помню, из каких вы людей, - таких же, как и
мы. Я помню, как мой брат и вы боролись за нашу жизнь, и мне винить вас не в
чем, я знаю, нельзя вам остаться на погибель. Но неужто ж вы не видите, что
вместе с вами, все побросав, бегут и такие, кто мебель с собой везет, целые
грузовики барахла, и нет им никакого дела до нас, простых людей, а ведь мы,
маленькие люди, все это сделали своими руками. Ах, Матвей Константинович! И
неужто ж вы не видите, что этим сволочам вещи, извините меня, дороже, чем
мы, простые люди? - воскликнула она с искривившимися от муки губами. - А
потом вы удивляетесь, что другие люди обижаются на вас. Да ведь один раз в
жизни пережить такое - ведь во всем разуверишься!
Впоследствии Шульга не раз с мучительным волнением и скорбью вспоминал
этот момент их разговора. Самое непоправимое было то, что он в глубине души
понимал, какие чувства владели этой женщиной, и в душе его, широкой и
сильной, были настоящие слова для нее. Но в тот момент, когда она так
говорила, с прорвавшейся в ней мукой и, как ему казалось, злобой, ее слова и
весь ее облик так противоречили представлению о той Лизе, которую он знал в
дни молодости, так поразили его несоответствием тому, что он ожидал! И
оскорбительным вдруг показалось ему, что, когда он сам оставался здесь, а
вся семья его была уже в руках немцев - может быть, уже погибла, она, эта
женщина, говорила только о себе, даже не спросила о его семье, о жене, с
которой она была дружна в молодости. И с губ Шульги вдруг тоже сорвались
слова, о которых он вспоминал потом с сожалением.
- Далеко вы заехали, Елизавета Алексеевна, в мыслях своих, - сказал он
холодно, - далеко! Оно удобно, конечно, разувериться в своей власти, когда
немецкая власть на пороге. Чуете? - сказал он, грозно подняв руку с
коротким, поросшим волосом пальцем, и раскаты дальней артиллерийской
стрельбы точно ворвались в комнату. - А думали вы, сколько там гибнет
лучшего цвету народа нашего, тех, что из простых людей поднялись до власти,
як вы кажете, а я скажу, - поднялись до сознания, що воны цвет народа,
коммунисты! И коли вы разуверились в тех людях, разуверились в такой час,
когда нас немец топчет, мне на то обидно. Обидно и жалко вас, жалко, -
грозно повторил он, и губы его задрожали, как у ребенка.
- Да вы что это?.. Что это?.. Вы... вы хотите обвинить меня, что я
немцев жду? - задохнувшись и еще больше распаляясь оттого, что он ее так
понял, резко вскричала Елизавета Алексеевна. - Ах вы... А сын мой? Я мать!..
А вы...
- А разве вы забыли, Елизавета Алексеевна, когда мы с вами были простые
рабочие люди, як вы кажете, и вставала нам опасность от немцев, от белых,
разве мы поперву о себе думали? - не слушая ее, говорил Матвей Костиевич с
горьким чувством. - Нет, мы поперву не о себе думали, а думали о лучших
наших людях - вожаках, вот о ком мы думали! Вспомните-ка брата вашего? Вот
как всегда думали и поступали мы, рабочие люди! Спрятать, уберечь вожаков
наших, лучших людей, цвет наш, а самим стать грудью, - вот как всегда думал
и думает рабочий человек, и думать иначе считает для себя позором! Неужто ж
вы так изменились с той поры, Елизавета Алексеевна?
- Обождите! - вдруг сказала она и вся выпрямилась, прислушиваясь к
тому, что происходило в другой комнате через переднюю.
И Шульга тоже прислушался.
В той комнате наступила тишина, и эта тишина подсказала матери, что там
что-то происходит. Она, мгновенно забыв о Матвее Костиевиче, резко рванулась
в дверь и прошла к сыну. Матвей Костиевич, недовольный собой, хмуро сминая в
больших, поросших темным волосом руках кепку, вышел в переднюю.
Сын Елизаветы Алексеевны, полулежа на постели, прощался с товарищами
долго, молча пожимая им руки, взволнованно и нервически подергивая шеей и
темной, остриженной под машинку, уже несколько обросшей головой. Как это ни
странно было в его положении, на лице у него было выражение радостного
подъема, темные узкие глаза его блестели. Один из его товарищей, вихрастый,
неуклюжий, мосластый, стоял у его изголовья и, отвернувшись так, что лицо
его видно было только в профиль, с просветленным выражением, расширенными
глазами смотрел в солнечное распахнутое окно.
А девушка по-прежнему стояла у больного в ногах и улыбалась. И у Матвея
Костиевича вдруг больно сжалось сердце, когда в этой девушке он узнал
прежнюю Лизу Рыбалову. Да, это была Лиза, какой он ее знал более двадцати
лет назад, только более смягченная, чем та работница Лиза с немного
большеватыми руками и резкими движениями, которую он знал и любил.
"Да, треба идти", - с грустью подумал он, сминая в руках кепку, и
неловко переступил по скрипящим половицам.
- Уходите? - громко спросила Елизавета Алексеевна, рванувшись к нему.
- Як кажуть, ничего не попишешь, пора уже ехать. Не серчайте. - И он
надел кепку.
- Уже? - повторила она. Не то горькое чувство, не то сожаление
прозвучало в этом ее вопросе-восклицании, а может быть, ему так показалось.
- Не серчайте вы... Дай же вам бог, коли он есть, счастливо добраться, не
забывайте нас, помните о нас, - говорила она, беспомощно опустив руки. И
что-то такое доброе, материнское звучало в ее голосе, что к горлу его вдруг
подкатил комок.
- Прощайте, - хмуро сказал Матвей Костиевич и вышел на улицу.
Ах, напрасно, напрасно ушел ты, товарищ Шульга! Напрасно ты покинул
Елизавету Алексеевну и эту девушку, которая так походила на прежнюю Лизу
Рыбалову, напрасно не вдумался, не вчувствовался в то, что произошло на
твоих глазах между этими юношами, даже не поинтересовался тем, кто они, эти
юноши!
Если бы Матвей Костиевич не поступил так, может быть, вся его жизнь
сложилась по-иному. Но он тогда не только не мог понимать это, он был даже
чем-то обижен и оскорблен. И ему ничего не оставалось, как идти в дальний
район, который в старину назывался "Голубятниками", разыскивать домик своего
товарища по старому партизанству, Ивана Гнатенко, или запросто Кондратовича,
у которого он не был двенадцать лет. Мог ли он думать, что в этот момент он
делал первый шаг по тому пути, который привел его к гибели?
А вот что произошло в последнюю минуту перед тем, как он вслед за
Елизаветой Алексеевной вышел в переднюю, - вот что произошло в комнате, где
лежал сын Елизаветы Алексеевны.
Там стояло тягостное молчание. И тогда поднялся с табурета Толя Орлов,
тот самый Толя Орлов, которого прозвали "Гром гремит", - он поднялся с
табурета и сказал, что если уж его лучший друг Володя не может уехать, то
он, Толя Орлов, останется с ним.
В первое мгновение все растерялись. Потом Володя прослезился и стал
целовать Толю Орлова, и всеми овладело радостное возбуждение. Люся, та
бросилась "Грому гремит" на шею, стала целовать его в щеки, в глаза, в нос,
- он не знал минуты счастливее этой. Потом Люся сердито посмотрела на Жору
Арутюнянца. Ей очень хотелось, чтобы этот аккуратный юноша-негр тоже
остался.
- Вот здорово! Вот это товарищ! Вот это молодец, Толя! - довольным и
глуховатым баском говорил Ваня Земнухов. - Я горжусь тобой... - вдруг сказал
он. - Я и вот Жора Арутюнянц, мы гордимся тобой, - поправился он.
И он пожал Толе руку.
- Да разве мы будем просто так жить? - с блестящими глазами говорил
Володя. - Мы будем бороться, правда, Толя? И не может быть, чтобы здесь
никого не оставили от райкома партии для подпольной работы. Мы их найдем!
Разве мы не сможем быть полезны!
Глава десятая
Ваня Земнухов и Жора Арутюнянц, простившись с Володей Осьмухиным,
влились в поток беженцев, катившийся вдоль железной дороги на Лихую.
Первоначальный план их пути был на Новочеркасск, где у Жоры Арутюнянца
была влиятельная, как он сказал, родня, могущая помочь в дальнейшем
передвижении, - там дядя его работал сапожником при станции. Но Ваня,
которому Жора подчинялся как старшему товарищу, узнав, что Ковалевы едут на
Лихую, в последнюю минуту предложил Жоре этот новый маршрут, очень туманно
сформулировав его преимущества. И Жора, которому было решительно все равно,
куда ни идти, с готовностью изменил свой довольно ясный маршрут на туманный
маршрут Земнухова.
На одном из этапов пути к ним присоединился маленький кривоногий и
донельзя усатый майор в сильно помятой гимнастерке с гвардейским значком с
правой стороны груди, в сухих покоробленных сапогах. Его военная форма,
особенно сапоги, находилась в таком горестном состоянии оттого, что, как он
пояснил, она в течение пяти месяцев, пока он излечивался от ран, валялась в
госпитальной кладовой.
Последнее время госпиталь занимал одно из отделений краснодонской
главной больницы и теперь эвакуировался, но за недостатком транспорта всем,
кто мог ходить, предложено было идти пешком, и еще более ста тяжелораненых
осталось в Краснодоне без всякой надежды выбраться.
Кроме этого пространного объяснения судьбы своей и своего госпиталя,
майор во весь остальной путь не произнес ни слова. Он был до крайности
молчалив, он молчал упорно и совершенно безнадежно. Кроме того, майор
хромал. Но, несмотря на свою хромоту, он довольно ретиво шагал в своих
покоробленных сапогах, не отставая от ребят, и вскоре внушил такое уважение
к себе, что ребята, о чем бы ни говорили, обращались к нему как к
молчаливому авторитету.
В то время, когда множество людей, пожилых и молодых, и не только
женщин, а мужчин с оружием в руках, страдало и мучилось в этом нескончаемом
потоке отступления, Ваня и Жора, с вещевыми мешками за плечами, закатав
рукава выше локтей, неся в руках кепки, шагали по степи, полные бодрости и
радужных надежд. Их преимущество перед другими людьми было в том, что они
были совсем юны, одиноки, не знали, где находится враг и где свои, не верили
слухам, и весь свет с этой необъятной степью, раскаленным солнцем, дымом
пожаров и пылью, тучей стоявшей в районе дорог, которые то там, то здесь
бомбил и обстреливал немец, - весь свет казался им открытым на все четыре
стороны. И говорили они о вещах, которые не имели никакого отношения к тому,
что происходило вокруг.
- Почему же ты считаешь, что быть юристом не интересно в наши дни? -
спрашивал Ваня своим глуховатым баском.
- Потому что, пока идет война, надо быть военным, а когда война
кончится, надо быть инженером, чтобы восстанавливать хозяйство, а юристом -
это сейчас не главное, - говорил Жора с той четкостью и определенностью
суждений, которая была ему свойственна, несмотря на его семнадцать лет.
- Да, конечно, пока идет война, я хотел бы быть военным, но военным
меня не берут - по глазам. Когда ты отходишь от меня, я уже вижу тебя как
что-то неопределенно долговязое и черное, - с усмешкой сказал Ваня. - А
инженером быть, конечно, очень полезно, но тут дело в склонности, а у меня
склонность, как ты знаешь, к поэзии.
- Тогда тебе нужно идти в литературный вуз, - очень ясно и четко
определил Жора и посмотрел на майора, как на человека, который единственный
может понимать, насколько он, Жора, прав. Но майор никак не отозвался на его
слова.
- А вот этого я как раз и не хочу, - сказал Ваня. - Ни Пушкин, ни
Тютчев не проходили литературного вуза, да тогда и не было такого, и вообще
научиться стать поэтом в учебном заведении нельзя.
- Всему можно научиться, - отвечал Жора.
- Нет, учиться на поэта в учебном заведении - это просто глупо. Каждый
человек должен учиться и начинать жить с обыкновенной профессии, а если у
него от природы есть талант поэтический, этот талант разовьется путем
самостоятельного развития, и только тогда, я думаю, можно стать писателем по
профессии. Например, Тютчев был дипломатом, Гарин - инженером, Чехов -
доктором, Толстой - помещиком...
- Удобная профессия! - сказал Жора, лукаво взглянув на Ваню черными
армянскими глазами.
Оба они засмеялись, и майор тоже улыбнулся в усы.
- А юристом кто-нибудь был? - деловито спросил Жора.
В конце концов, если кто-нибудь из писателей был юристом, это вполне
устраивало его и в отношении Вани.
- Этого я не знаю, но юридическое образование таково, что оно дает
знания в науках, необходимых писателю, - в области наук общественных,
истории, права, литературы...
- Положим, эти дисциплины, - сказал Жора не без некоторого щегольства,
- эти дисциплины лучше пройти в педвузе.
- Но я не хотел бы быть педагогом, хотя вы там и прозвали меня
профессором...
- Все-таки глупо, например, быть защитником на нашем суде, - сказал
Жора, - например, помнишь, на процессе этих сволочей-вредителей? Я все время
думаю про защитников. Вот глупое у них положение, а? - И Жора опять
засмеялся, показав ослепительно белые зубы.
- Ну, защитником у нас быть, конечно, не интересно, у нас суд народный,
но следователем, я думаю, очень интересно, можно очень много разных людей
узнать.
- Лучше всего - обвинителем, - сказал Жора. - Помнишь, Вышинский!
Здорово! Но все-таки я бы лично не стал юристом.
- Ленин был юристом, - сказал Ваня.
- То другое время было.
- Я бы еще с тобой поспорил, если бы мне не было ясно, что на эту тему
- кем быть - спорить просто бесполезно и глупо, - сказал Ваня с улыбкой. -
Надо быть человеком образованным, знающим свое дело, трудолюбивым, а если у
тебя к тому же есть талант поэтический, он себя проявит.
- Ваня, ты знаешь, я всегда с удовольствием читал твои стихи и в
стенгазете и в журнале "Парус", который вы выпускали с Кошевым.
- Ты читал этот журнал? - живо переспросил Ваня.
- Да, я читал этот журнал, - торжественно сказал Жора, - я читал наш
школьный "Крокодил", я следил за всем, что издается в нашей школе, - сказал
он самодовольно, - и я тебе определенно скажу: у тебя есть талант!
- Уж и талант, - смущенно покосившись на майора, сказал Ваня и кивком
головы закинул свои рассыпавшиеся длинные волосы. - Пока что так, кропаем
стишки... Пушкин - вот это да, это мой бог!
- Нет, ты здорово, помню, Ленку Позднышеву продернул, что она все у
зеркала кривляется... Ха-ха!.. Очень здорово, ей-богу! - с сильно
прорвавшимся армянским акцентом воскликнул Жора. - Как, как это? "Прелестный
ротик открывала..." Ха-ха...
- Ну, ерунда какая, - смущенно и глуховато басил Ваня.
- Слушай, а у тебя любовных стихов нет, а? - таинственно сказал Жора. -
Слушай, прочти что-нибудь любовное, да? - И Жора подмигнул майору.
- Какие там любовные, что ты, право! - окончательно смутился Ваня.
У него были любовные стихи, посвященные Клаве и озаглавленные, совсем
как у Пушкина: "К..." Именно так - большое "К" и мног