Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
близорукий Ваня
Земнухов, которому все буквы казались одной буквой "о", сидел на Жориной
кровати и говорил, что он не понимает, как из одной этой буквы можно сделать
все буквы русского алфавита.
Как раз в это время кто-то постучал в занавешенное окно, но они не
растерялись: немцы и "полицаи" еще ни разу не заходили в этот дальний конец
выселков. И действительно, это пришли Олег и Туркенич. Они никак не могли
усидеть дома, им тоже хотелось поскорей оттиснуть что-нибудь в своей
типографии.
Но потом оказалось, что они вовсе не такие уж простаки! Туркенич
потихоньку отозвал Жору, и они вместе вышли в огород, а Олег как ни в чем не
бывало остался помогать Володе и Толе.
Туркенич и Жора прилегли возле межи под солнышком, часто закрывавшимся
тучами и гревшим уже по-осеннему, - земля и трава были еще влажные после
дождя. Туркенич склонился к Жоре и зашептал ему на ухо. Как он и ожидал,
Жора сразу ответил ему со всей решительностью.
- Правильно! Это и справедливо и поучительно для других подлецов!..
Конечно, я согласен.
После того как Олег и Ваня Туркенич получили разрешение от подпольного
райкома, предстояло самое тонкое дело - найти среди ребят таких, кто не
только пойдет на это из чувства справедливости и чувства дисциплины, а у
кого высокое моральное чувство долга настолько претворилось в волю, что рука
его не дрогнет.
Туркенич и Сережка Тюленин наметили первым Сергея Левашова: это был
цельный парень и сам уже многое испытал. Потом они остановились на Ковалеве:
он был смел, добр и физически очень силен, - такой человек им был нужен.
Сережка предложил было и Пирожка, но Туркенич отвел его за то, что Пирожок
слишком был склонен к авантюрам. Лучшего друга своего, Витьку Лукьянченко,
Сережка мысленно сам отвел из жалости к нему. Наконец они остановились на
Жоре. И они не ошиблись.
- А вы не утвердили состав трибунала? - спросил Жора. - Не нужно, чтобы
он занимался долгим разбирательством, важно, чтобы обвиняемый сам видел, что
его казнят по суду.
- Мы сами утвердим трибунал, - сказал Туркенич.
- Мы будем его судить от имени народа. Здесь сейчас мы законные
представители народа. - И черные мужественные глаза Жоры сверкнули.
"Ах, орел парень!" - подумал Туркенич.
- Нужен бы и еще кто-нибудь, - сказал он.
Жора задумался. Володя пришел ему на ум, но Володя был слишком тонкой
душевной организации для такого дела.
- У меня в пятерке есть Радик Юркин. Знаешь? Из нашей школы. Думаю, он
подойдет.
- Он же мальчишка. Еще переживать будет.
- Что ты! Мальчишки ни черта не переживают. Это мы, взрослые люди,
всегда что-нибудь переживаем, - сказал Жора, - а мальчишки, знаешь, ни черта
не переживают. Он такой спокойный, такой отчаянный!
В то время, когда отец Жоры столярничал у себя под навесом, мать была
захвачена Жорой у замочной скважины, и он вынужден был сказать ей, что он
человек вполне самостоятельный и товарищи его взрослые люди: пусть она не
удивляется, если все они завтра женятся.
Жора и Ваня Туркенич вернулись как раз вовремя: шрифт был разобран; и
Володя уже набрал несколько строк в столбик. Жора мгновенно обмакнул кисть в
"оригинальную смесь", а Володя пришлепнул листы и прокатал валиком. Печатный
текст оказался в траурной рамке от металлических пластинок, которые Володя
по неопытности недостаточно сточил у себя в механическом цехе. Кроме того,
буквы оказались разного размера, но с этим уже приходилось мириться. Но
самое важное было то, что они имели перед собой настоящий печатный текст и
все смогли прочесть то, что набрал Володя Осьмухин:
"Не уединяйся с Ваней не нервируй все равно мы знаем тайну твоего
сердца Айяяй".
Володя пояснил, что эти строчки он посвящает Жоре Арутюнянцу и что он
старался подбирать слова с буквой "й", и даже "Айяяй" набрал ради нее,
потому что буквы "й" в их типографии оказалось больше всего. Знаки
препинания он не набрал только потому, что забыл, что их нужно набирать, как
буквы.
Олег весь так и загорелся.
- А вы знаете, что на Первомайке две девушки просят принять их в
комсомол? - спросил он, глядя на всех большими глазами.
- У меня в пятерке тоже есть парень, который хочет вступить в комсомол,
- сказал Жора.
Этот парень был все тот же Радик Юркин, потому что пятерка Жоры
Арутюнянца пока что состояла из одного Радика Юркина.
- Мы сможем в типографии Молодой гвардии печатать временные
комсомольские билеты! - воскликнул Олег. - Ведь мы имеем право принимать в
комсомол: наша организация утверждена официально!
Куда бы ни передвигалось, какое бы движение руками или ногами ни
совершало длинное тело человека с узкой головой, в старомодном картузе, с
глазами, как у питона, запрятанными среди многочисленных складок кожи,
человек этот уже был мертв.
Месть шла за ним по пятам, днем и ночью, по дежурствам и облавам, она
наблюдала за ним через окно, когда он рассматривал с женой вещи и тряпки,
отобранные в семье у только что убитого человека; месть знала каждое его
преступление и вела им счет. Месть преследовала его в образе юноши, почти
мальчика, быстрого, как кошка, с глазами, которые видели даже во тьме. Но
если бы Фомин знал, как она беспощадна, эта месть с босыми ногами, он уже
сейчас прекратил бы всякие движения, создающие видимость жизни.
Фомин был мертв потому, что во всех его деяниях и поступках им
руководили теперь даже не жажда наживы и не чувство мести, а скрытое под
маской чинности и благообразия чувство беспредельной и всеобъемлющей злобы -
на свою жизнь, на всех людей, даже на немцев.
Эта злоба исподволь опустошала душу Фомина, но никогда она не была
столь страшной и безнадежной, как теперь, потому что рухнула последняя, хотя
и подлая, но все же духовная опора его существования. Как ни велики были
преступления, какие он совершил, он надеялся на то, что придет к положению
власти, когда все люди будут его бояться, а из боязни будут уважать его и
преклоняться перед ним. И, окруженный уважением людей, как это бывало в
старину в жизни людей богатых, он придет к пристанищу довольства и
самостоятельности.
А оказалось, что он не только не обрел, но и не имел никакой надежды
обрести признанную имущественную опору в жизни. Он крал вещи людей, которых
арестовывал и убивал, и немцы, смотревшие на это сквозь пальцы, презирали
его как наемного, зависимого, темного негодяя и вора. Он знал, что нужен
немцам только до тех пор, пока он будет делать это для них, для утверждения
их господства, а когда это господство будет утверждено и придет законный
порядок - Ordnung, они прогонят или попросту уничтожат его.
Многие люди, правда, боялись его, но и эти люди и все другие презирали
и сторонились его. А без утверждения себя в жизни, без уважения людей даже
вещи и тряпки, которые доставались жене, не приносили ему никакого
удовлетворения. Они жили с женой хуже зверей: звери все же имеют свои
радости от солнца и пищи и продолжают в жизни самих себя. Кроме арестов и
облав, в которых он участвовал, Игнат Фомин, как и все полицейские, нес
караульную службу - дозорным по улицам или на посту при учреждениях.
В эту ночь он был дежурным при дирекционе, занимавшем помещение школы
имени Горького в парке.
Ветер порывами шумел листвою и постанывал в тонких стволах деревьев и
мел влажный лист по аллеям. Шел дождь не дождь, какая-то мелкая морось, -
небо нависло темное, мутное, и все-таки чудились за этой мутью не то месяц,
не то звезды, купы деревьев проступали темными и тоже мутными пятнами,
влажные края которых сливались с небом, точно растворялись в нем.
Кирпичное здание школы и высокое глухое деревянное здание летнего
театра, как темные глыбы, громоздились друг против друга, через аллею.
Фомин в длинном, черном, застегнутом наглухо осеннем пальто с поднятым
воротником ходил взад-вперед по аллее между зданиями, не углубляясь в парк,
точно он был на цепи. Иногда он останавливался под деревянной аркой ворот,
прислонившись к одному из столбов. Так он стоял и смотрел в темноту вдоль по
Садовой, где жили люди, когда рука, со страшной силой обнявшая его сзади под
подбородок, сдавила ему горло - он не смог даже захрипеть - и согнула его
назад через спину так, что в позвоночнике его что-то хрустнуло и он упал на
землю. В то же мгновение он почувствовал несколько пар рук на своем теле.
Одна рука по-прежнему держала его за горло, а другая железными тисками
сдавила нос, и кто-то загнал кляп в судорожно раскрывшийся рот и туго
захлестнул всю нижнюю часть лица чем-то вроде сурового полотенца.
Когда он очнулся, он лежал со связанными руками и ногами на спине под
деревянной аркой ворот, и над ним, точно разрезанное темной дугой, свисало
мутное небо с этим рассеянным, растворившимся не светом, а туманом.
Несколько темных фигур людей, лиц которых он не мог видеть, неподвижно
стояли по обе стороны от него.
Один из людей, стройный силуэт которого вырисовывался в ночи, взглянул
на арку ворот и тихо сказал:
- Здесь будет в самый раз.
Маленький худенький мальчик, ловко снуя острыми локтями и коленками,
взобрался на арку, некоторое время повозился на самой ее середине, и вдруг
Фомин увидел высоко над собой толстую веревочную петлю, раскачивавшуюся в
рассеянном мутном свете неба.
- Закрепи двойным морским, - сурово сказал снизу мальчик постарше, с
торчащим в небо черным козырьком кепки.
Фомин услышал его голос и вдруг представил свою горницу на "Шанхае",
обставленную кадками с фикусами, и плотную фигуру сидящего за столом
человека с крапинами на лице, и этого мальчика. И Игнат Фомин стал страшно
извиваться на мокрой холодной земле длинным, как у червя, телом. Извиваясь,
он сполз с места, на которое его положили, но человек в большой куртке,
похожей на матросский бушлат, приземистый, с могучими руками и неимоверно
широкими плечами, ногой пододвинул Фомина на прежнее место.
В этом человеке Фомин признал Ковалева, вместе с ним служившего в
полиции и выгнанного. Кроме Ковалева, Фомин узнал еще одного из шоферов
дирекциона, тоже сильного, широкоплечего парня, которого он еще сегодня
видел в гараже, куда забегал мимоходом, перед дежурством, прикурить. Как ни
странно это было в его положении, но Фомин мгновенно подумал о том, что,
должно быть, этот шофер является главным виновником непонятных и
многочисленных аварий машин дирекциона, на что жаловалась немецкая
администрация, и что об этом следует донести. Но в это мгновение он услышал
над собой голос, который тихо и торжественно заговорил с легким армянским
акцентом:
- Именем Союза Советских Социалистических Республик...
Фомин мгновенно притих и поднял глаза к небу и снова увидел над собой
толстую веревочную петлю в рассеянном свете неба и худенького мальчика,
который тихо сидел на арке ворот, обняв ее ногами, и смотрел вниз. Но вот
голос с армянским акцентом перестал звучать. Фоминым овладел такой ужас, что
он снова начал дико извиваться на земле. Несколько человек схватили его
сильными руками и подняли в стоячем положении, а худенький мальчик на
перекладине сорвал полотенце, стягивавшее ему челюсти, и надел ему на шею
петлю.
Фомин попытался вытолкнуть кляп изо рта, сделал в воздухе несколько
судорожных движений и повис, едва не доставая ногами земли, в черном длинном
пальто, застегнутом на все пуговицы. Ваня Туркенич повернул его лицом к
Садовой улице и английской булавкой прикрепил на груди бумажку, объяснявшую,
за какое преступление казнен Игнат Фомин.
Потом они разошлись, каждый своим путем, только маленький Радик Юркин
отправился ночевать к Жоре на выселки.
- Как ты себя чувствуешь? - блестя во тьме черными глазами, страшным
шепотом спрашивал Жора Радика, которого била дрожь.
- Спать охота, просто спасу нет... Ведь я привык очень рано ложиться, -
сказал Радик и посмотрел на Жору тихими, кроткими глазами.
Сережка Тюленин в раздумье стоял под деревьями парка. Вот наконец
свершилось то, в чем он поклялся себе еще в тот день, когда узнал, что
большой и добрый человек, которого он видел у Фомина, выдан своим хозяином
немецким властям. Сережка не только настоял на свершении приговора, он отдал
этому все свои физические и душевные силы, и вот это свершилось. В душе его
менялись чувство удовлетворения, и азарт удачи, и последние запоздалые
вспышки мести, и страшная усталость, и желание начисто вымыться горячей
водой, и необыкновенная жажда чудесного дружеского разговора о чем-то
совсем-совсем далеком, очень наивном, светлом, как шепот листвы, журчание
ручья или свет солнца на закрытых утомленных веках...
Самое счастливое было бы сейчас очутиться вместе с Валей. Но он никогда
бы не решился зайти к ней ночью да еще в присутствии матери и маленькой
сестренки. Да Вали и не было в городе: она ушла в поселок Краснодон.
Вот как получилось, что этой необыкновенной, мутной ночью, когда в
воздухе все время оседала какая-то мелкая-мелкая морось, Сережка Тюленин,
продрогший, в одной насквозь влажной рубашке, с залубеневшими от грязи и
стужи босыми ногами, постучался в окно к Ване Земнухову.
С опущенным на окно затемнением, при свете коптилки, они сидели вдвоем
на кухне. Огонек потрескивал, на плите грелся большой семейный чайник, -
Ваня решил-таки вымыть друга горячей водой, - и Сережка, поджав босые ноги,
жался к плите. Ветер порывами ударял в окно и осыпал окно мириадами росинок,
и их множественный шелест и напор ветра, даже здесь, на кухне, чуть
колебавший пламя коптилки, говорили друзьям, как плохо сейчас одинокому
путнику в степи и как хорошо вдвоем в теплой кухоньке.
Ваня, в очках, босой, говорил своим глуховатым баском:
- Я так вот и вижу его в этой маленькой избушке, кругом воет метель, а
с ним только няня Арина Родионовна... Воет метель, а няня сидит возле
веретена, и веретено жужжит, а в печке потрескивает огонь. Я его очень
чувствую, я сам из деревни, и мама моя, ты знаешь, тоже совсем неграмотная
женщина, из деревни, как и твоя. Я, как сейчас, помню нашу избушку; я лежу
на печке, лет шести, а брат Саша пришел из школы, стихи учит... А то, помню,
гонят овец из стада, а я барашка оседлал и давай его лаптями понукать, а он
меня сбросил.
Ваня вдруг засмущался, помолчал, потом заговорил снова:
- Конечно, у него бывала огромная радость, когда приезжал кто-нибудь из
друзей... Я так и вижу, как, например, Пущин к нему приехал... Он услышал
колокольчик. "Что, думает, такое? Уж не жандармы ли за ним?" А это Пущин,
его друг... А то сидят они себе с няней; где-то далеко заметенная снегом
деревня, без огней, ведь тогда лучину жгли... Помнишь "Буря мглою небо
кроет..."? Ты, наверно, помнишь. Меня всегда волнует это место...
И Ваня, почему-то встав перед Сережкой, глуховато прочел:
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла...
Сережка тихо сидел, прижимаясь к плите, выпятив свои подпухшие губы; в
глазах его, обращенных на Ваню, стояло суровое и нежное выражение. На
чайнике на плите запрыгала крышка, и вода весело забулькала, зашипела.
- Довольно стихов! - Ваня точно очнулся. - Раздягайся! Я, брат, тебя
вымою по первому разряду, - весело сказал он. - Нет, совсем, совсем, чего
стесняться! Я и мочалку припас.
Пока Сережка раздевался, Ваня снял чайник, достал таз из-под русской
печи, поставил его на табуретку и положил на угол обмыленный кусок простого,
что употребляют для стирки, дурно пахнущего мыла.
- У нас на селе в Тамбовской области был один старик. Он, понимаешь,
служил всю жизнь банщиком в Москве, у купца Сандунова, - говорил Ваня, сидя
верхом на табурете, расставив длинные босые ступни. - Ты знаешь, что это
значит - банщиком? Вот, скажем, пришел ты в баню. Скажем, ты барин или
просто ленишься мыться, нанимаешь банщика, он тебя и трет, этакий усатый
черт, - понимаешь? Он, этот старик, говорил, что вымыл за свою жизнь не
менее полутора миллионов человек. А что ты думаешь? Он этим гордился, -
столько людей сделать чистыми! Да ведь, знаешь, человеческая натура, - через
неделю снова грязный!
Сережка, усмехаясь, скинул последнюю одежду, развел в тазу воду
погорячей и с наслаждением сунул в таз жесткую курчавую голову.
- Гардероб у тебя на зависть, - сказал Ваня, развешивая его влажную
одежду над плитой, - похлеще еще, чем у меня... А ты, я вижу, порядок
понимаешь. Вот слей сюда в поганое ведро, и еще разок, да не бойся брызгать
- подотру.
Вдруг в лице его появилась грубоватая и в то же время покорная усмешка;
он еще больше ссутулился и странно свесил узкие кисти рук так, что они вдруг
стали казаться тяжелыми, набрякшими, и сказал, еще больше сгустив свой
басок:
- Повернитесь, ваше степенство, по спинке пройдусь...
Сережка молча намылил мочалку, искоса взглянул на приятеля и фыркнул.
Он подал мочалку Ване и уперся руками в табуретку, подставив Ване сильно
загорелую, худенькую и все же мускулистую спину с выступающими позвонками.
Ваня, плохо видя, неумело стал тереть ему спину, а Сережка сказал
ворчливо, с неожиданными барскими интонациями:
- Ты что ж это, братец ты мой? Ослаб? Или ленишься? Я недоволен тобой,
братец ты мой...
- А харч каков? Сами посудите, ваше степенство! - очень серьезно,
виновато и басисто отозвался Ваня.
В это время дверь на кухне отворилась, и Ваня, в роговых очках и с
засученными рукавами, и Сережка, голый, с намыленной спиной, обернувшись,
увидели стоящего в дверях отца Вани в нижней рубашке и в сподниках. Он
стоял, высокий, худой, опустив тяжелые руки, такие самые, какие Ваня только
что пытался придать себе, и смотрел на ребят сильно белесыми, до
мучительности, глазами. Так он постоял некоторое время, ничего не сказал,
повернулся и вышел, притворив за собой дверь. Слышно было, как он прошаркал
ступнями по передней в горницу.
- Гроза миновала, - спокойно сказал Ваня. Однако он тер спину Сережке
уже без прежнего энтузиазма. - На чаишко бы с вас, ваше степенство!
- Бог подаст, - ответил Сережка, не вполне уверенный, говорят ли это
банщикам, и вздохнул.
- Да... Не знаю, как у тебя, а будут у нас трудности с нашими батьками
да матерями, - серьезно сказал Ваня, когда Сережка, чистенький,
порозовевший, причесанный, снова сидел за столиком у плиты.
Но Сережка не боялся трудностей с родителями... Он рассеянно взглянул
на Ваню.
- Не можешь дать мне клочок бумажки и карандаш? Я сейчас уйду. Мне надо
кое-что записать, - сказал он.
И вот что он написал, пока близорукий Ваня делал вид, будто ему что-то
еще нужно прибрать на кухне:
"Валя, я никогда не думал, что буду так переживать, что ты ушла одна.
Думаю все время: что, что с тобой? Давай не разлучаться никогда, все делать
вместе. Валя, если я погибну, прошу об одном: приди на мою могилу и помяни
меня незлым, тихим словом".
Своими босыми ногами он снова проделает весь окружный путь
"шанхайчиками", по балкам и выбоинам, под этими стонущими порывами ветра и
леденящей моросью - снова в парк, на Деревянную ул