Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
овенное любопытство, перед которым просто невозможно
было устоять.
- Мы не женаты, - сказала Дженни.
Провела еще несколько резких штрихов на рисунке с парусиновым навесом и
мысленно выругала себя за то, что едва не прибавила: "Мы просто друзья и
случайно оказались на одном пароходе". Неужели она может дойти до такой
низости? Нет, всему есть границы, и, надо думать, она еще не все их перешла.
Да и вопрос был не так уж наивен. Она внимательным, оценивающим взглядом
посмотрела на Фрейтага. Может быть, вовсе он не по наивности спросил, а
просто ляпнул сдуру и сам это понимает. Вправду ли он на миг смутился и
помрачнел, или она приписывает ему чувствительность, которой он вовсе не
страдает? Он взял ее наброски и начал перебирать, но ясно было, ничуть они
ему не интересны. Задержался на профиле Глокена, сказал не сразу: Страшно
похоже. Любопытно, как бы ему это понравилось.
- Он никогда этого не увидит, - сказала Дженни, взяла у Фрейтага
рисунки и сложила в папку.
- А я и не знал, что вы художница, - заметил Фрейтаг.
И Дженни ответила, как всегда отвечала на такие слова:
- Я не художница, но, может быть, когда-нибудь стану художницей.
Темная минута прошла, но таким минутам счета не будет, они везде ее
настигнут. Все ясней она понимала, на что себя обрекла, когда связалась с
Дэвидом. И вдруг нахлынули сомнения: пожалуй, она обманывалась всю жизнь - с
самого рождения что ни шаг, то новая ошибка... нет, это уже слишком! Не
допущу, чтобы эта история вконец выбила меня из колеи! Вот Эльза думает, что
она какой-то несчастный урод; знай она про меня, у нее стало бы легче на
душе. Но я хочу жить ясно и просто, говорить, что думаю, если да, значит,
да, а если нет - нет, и чтобы меня так и понимали, без дураков. Ненавижу
половинчатость, полуправду, нелепые ложные положения, надуманные чувства,
наигранную любовь, раздутую ненависть. Ненавижу самодовольных и
самовлюбленных. Я хочу, чтобы все было прямо и открыто, или уж, если все
запутано, все вкривь и вкось, я хочу это видеть так, как есть. А иначе все
мерзко, и жизнь моя мерзкая, и мне за нее стыдно. И я хожу вся в павлиньих
перьях, а ведь вовсе об этом не старалась. Даже не знаю, откуда они взялись.
Фрейтаг предложил ей сигарету.
- Погуляем немножко, хотите?
- Да, наверно, уже самое время расхаживать по палубе и всем и каждому
говорить "Gruss Gott".
- А что, звучит славно, вполне христианское приветствие, - добродушно
сказал Фрейтаг. - Но мне больше нравится, как индейцы говорят Adios
{Прощайте, букв.: с Богом (исп.).}. Правда, боюсь, это не в их стиле, -
прибавил он, кивая на испанских танцоров - те как раз проходили мимо.
- Вот кто не из мягкосердечных, правда? "С Богом" - такое напутствие от
них отскочит, как мяч от стены.
- А смотреть на них приятно, - заметил Фрейтаг. - Но, пожалуй, компания
небезопасная.
- Они опасны потому, что мы это позволяем, - сказала Дженни. - С какой
стати им потакать? В сущности, надо только смотреть, чтоб они не залезли к
нам в карман. А в остальном они, по-моему, просто скучные и вся эта
живописность довольно сомнительна... А какой день хороший, веселый, правда?
- И она грустно посмотрела в ясное небо.
Они прогуливались не спеша, кивали встречным, которых уже, на
пятидесятый раз, более или менее узнавали в лицо. Обменялись смеющимися
взглядами, увидав, что Арне Хансен гуляет с Эльзой, а приземистые родители
рослой дочери со скромным видом деликатно следуют за ними, приотстав на
несколько шагов. Эльза совсем одеревенела от робости, на макушке у нее
торчал нелепый, чересчур маленький белый берет. Хансен шагал молча, устремив
застывший взгляд куда-то вдаль.
У Дженни с Фрейтагом завязалась своеобразная доверительная беседа,
какие легко возникают в дороге между людьми, которые рассказывают о себе,
зная, что знакомство их едва ли продолжится, - это подобие откровенности
возникает оттого, что затем нетрудно перейти к равнодушию. Фрейтаг
рассказал, что хоть он и немец, но в нем течет также английская и
шотландская кровь и даже венгерская - бабушка его была родом из
Австро-Венгрии. Предки по той линии выбирали себе мужей и жен весьма
легкомысленно - чем неожиданней, тем лучше. А что было до бабушки, одному
Богу известно, лучше в это и не углубляться. Дженни тоже - и не без гордости
- пересказала свою довольно пеструю родословную.
- Настоящая западная мешанина, - сказала она. - Никаких татар, ни
евреев, ни китайцев, ни африканцев, все очень обыкновенно:
англо-шотландско-ирландско-валлийская смесь, выходцы из Голландии, из
Франции, да одна прапрабабушка с испанским именем, но все равно наполовину
ирландка... даже ни одного венгра и, главное, ни одного немца. Немецкой
крови ни капли.
Фрейтаг поинтересовался, откуда у нее такая уверенность, при том что
тут столько смешалось национальностей и все они, в конце концов, сродни -
она что же, не любит немцев? Из-за той паршивой войны? Так ведь в войне
виноваты были все и все от нее пострадали, а немцы больше всех; если бы
американцы стали тогда на сторону Германии, будущее всего мира стало бы
другим, куда лучше! Глаза Фрейтага загорелись, он даже стал красноречив.
Дженни слегка улыбнулась: кто бы ни был виноват, а она рада, что ее страна
не была заодно с немцами. Но тут ей стало совестно, и она прибавила:
- Даже не воевала заодно.
Она человек без предрассудков, говорила Дженни. Она рано лишилась
матери, и ее воспитывали главным образом бабушка с дедушкой, родители отца,
а это были люди старомодные, рационалисты в духе восемнадцатого века, прямые
потомки Дидро и Даламбера, как говаривал дед, и они полагали, что хотя бы в
малой мере осуждать кого-то или что-то по соображениям национальным или
религиозным - признак величайшей пошлости и невежества. Все это касалось
хороших манер, ибо они вытекают из нравственных норм.
- Негры-то, конечно, появлялись у нас только с черного хода, - говорила
Дженни, - и я ни разу не видела за нашим столом краснокожего индейца или
даже индуса, и еще самых разных людей в доме не принимали по той или иной
причине, больше потому, что они дурно воспитанные или скучные; но дедушка с
бабушкой объясняли мне - это, мол, они просто считаются с местными обычаями,
или - имеют же они право выбирать себе знакомых, и то и другое неотделимо от
хороших манер и воспитанности. Ну и воспитание же это было, прямо хоть в
музей! - сказала Дженни. - Но мне все это ужасно нравилось, я верила каждому
слову, до сих пор верю... так что я безнадежно отстала от своего поколения.
Я увязла в сетях возвышенных понятий, а применить их негде! Мои друзья из
радикалов смотрят на меня, как на молодого бронтозавра. В их устах слово
"леди" звучит точно непристойность; а один как-то сказал: "Вы только
послушайте, как она произносит "шантильи" - сразу ясно, кто она такая!"
- Откуда у вас друзья-радикалы? - удивился Фрейтаг. - Все радикалы,
каких мне случалось встречать, были нестриженые, с грязными ногтями и вечно
выпрашивали сигареты, а потом гасили их в чашке из-под кофе. Ваши тоже
такие?
- Есть и такие, - не очень охотно согласилась Дженни. - Но среди них
есть очень умные, интересные люди.
- Что им еще остается, - заметил Фрейтаг. - А ваш друг мистер Скотт
тоже отстаивает радикальные взгляды?
- Иногда, - сказала Дженни. - Чтобы поспорить. Это зависит от того,
какие взгляды у противника.
Это рассмешило Фрейтага, и Дженни тоже чуть-чуть посмеялась. Немного
помолчали, а потом, как рано или поздно получалось у него в любом разговоре,
он заговорил о своей жене. Волосы у нее золотистые, точно спелая пшеница, и
чудесный цвет лица - истинная дева с берегов Рейна, ему все это в ней так
мило; и у нее очаровательное имя.
- Ее зовут Мари Шампань, - сказал он с нежностью, - Мне кажется, я
прежде всего влюбился в ее имя.
Теперь он стал рассказывать, что жена всегда выбирала для него костюмы,
да так удачно, сам он не сумел бы так одеваться, сказал он, явно довольный
собой. В человеке другого склада такое самодовольство было бы отвратительно,
решила Дженни. И сказала - чтобы выбирать для мужчины галстуки, женщина
должна быть необыкновенно уверенной в себе. Вот она никогда бы на это не
осмелилась. Фрейтаг возразил - тут все зависит от мужчины.
- Вы не поверите, как я уважаю вкус и суждения моей жены во всем... ну,
почти во всем, - сказал он.
Они опять замолчали, и Дженни хмуро подумала о скучных черных вязаных
галстуках Дэвида. Самомнение Дэвида в другом роде, чем у Фрейтага, - и право
же, куда хуже: у этого хотя бы чувствуется душевная теплота и щедрость. А
бедняга Дэвид замкнулся в себе, словно отшельник в пещере, - даже самыми
жалкими крохами своего существа ни за что и ни с кем не поделится.
- Моя жена сейчас в Мангейме, у своей матери, - сказал Фрейтаг. - Я
увезу их обеих в Мексику. Мы решили совсем туда переселиться.
От него все жарче веяло радостной уверенностью и довольством, так иные
люди пышут здоровьем или излучают таинственное обаяние красоты. И Дженни
почувствовала - это его довольство собой идет не от тщеславия, но как-то
по-особенному все у него сложилось, чем-то необыкновенным он обладает,
что-то такое нашел или получил в дар. В чем-то он счастливчик, и сам знает,
что счастливчик. И когда они дошли до носа корабля и повернули, она слегка
наклонилась к Фрейтагу: внутри все пусто и уныло, вдохнуть бы это тепло
счастья и удачи, она так по нему изголодалась.
Непринужденно откинувшись в шезлонгах, сидели рядом новобрачные. Она
была очень хороша собой, вся - безмолвная грация и естественность, словно
прелестный робкий зверек. Когда бы эти двое ни появились на люди, все
окидывали их беглым взглядом и тотчас отводили глаза. Рассеянная,
улыбающаяся, молодая женщина весь день сидела или прогуливалась с мужем, ее
узкая ладонь бессильно лежала в его руке. А он такой нешумно веселый,
подумалось Дженни; ей нравились неправильные тонкие черты его живого,
подвижного лица; должно быть, он гораздо умнее жены и с самого начала стал в
семье главою и наставником.
- Прелестная пара, правда? - сказала Дженни; оставалось только
надеяться, что голос не выдал ее печали и зависти. - Приятно на них
посмотреть, да?
- Вот бы все молодые жены были такие, - сказал Фрейтаг. - Она выглядит
в точности так, как надо. Не могу толком объяснить, но уж я не ошибусь. Рай
сразу после грехопадения. Те самые минуты, когда они уже согрешили, но
хитрый, ревнивый и мстительный Бог их еще не изгнал. Кто не испытал таких
минут хоть раз в жизни - а чаще, может, и не бывает, - тот несчастный
человек, пускай ему повезло во всем остальном.
- Да, возможно, - сухо отозвалась Дженни.
- Вы, наверно, назовете это немецкой чувствительностью.
И Фрейтаг улыбнулся словно про себя, словно подумал о чем-то очень
хорошем, о чем никому не станет рассказывать.
- Понятия не имею, что это такое, но звучит очень мило, - сказала
Дженни.
Ее тон никак не соответствовал словам, в нем послышалось что-то резкое,
недоброе, и Фрейтага покоробило. Опять он ощутил неприязнь, какую вызвала у
него Дженни с первого взгляда, когда они еще ни словом не обменялись. Он
промолчал, только ступил на шаг в сторону, и расстояние между ними стало
шире.
Дженни это заметила, и ей стало зябко и неуютно. Этой болтовней про
грехопадение ты, видно, стараешься меня завлечь, будто знаешь какой-то
секрет, который и мне позарез нужно узнать, и готов меня в него посвятить.
Может быть, мне надо в тебя влюбиться, может быть, я уже и влюбилась, как
это всегда со мной бывает: увлекусь совершенно чужим человеком и тону с
головой, точно в омуте, а потом все проходит - и я остаюсь на мели. Я рада,
что ничего о тебе не знаю, только вот по внешности ты такой, какие мне
нравятся - во всяком случае, и такие тоже нравятся, - и еще знаю, ты женат и
жаждешь мне втолковать, что любишь жену. Не старайся, я и так охотно верю. А
если узнаю тебя поближе, ты мне, пожалуй, вовсе не понравишься... да ты мне
уже и сейчас не нравишься. И я тоже никогда не понравлюсь тебе, да, конечно,
ты меня просто возненавидишь. Сойдись мы ближе, в этом, наверно, оказалось
бы что-то для меня невыносимое. Неважно что, да и представить не могу...
Если б мы могли без больших хлопот провести вместе ночь и забыться вдвоем,
мне опять стало бы легко и просто и не было бы такой путаницы в голове.
Только дело в том... как же это случилось? Я просто погибаю от голода и
холода; мой любовник ничем со мной не желает делиться, ему бы все только для
себя. Как это говорит испанская пословица - "То ли хлеб вкусный, то ли я
голодный". Или еще: "Какая собака откажется, если ей кинут мяса?" Но это
уже, конечно, про тебя.
Они опять подошли к ее креслу.
- Я нагулялась, хватит, - сказала Дженни, уже не давая себе труда
притворяться, будто ей с Фрейтагом интересно.
Но он вовсе не желал, чтобы от него так бесцеремонно отделались.
- Может быть, выпьем пива? - предложил он. - С утра недурно, я,
например, очень не прочь.
Даже не взглянув на него, Дженни с мимолетной брезгливой гримаской
покачала головой. Он тотчас повернулся и пошел прочь, через три шага к нему
присоединились Гуттены со своим Деткой, все трое явно ему обрадовались.
Дженни знала, сейчас эта компания рассядется за столом со своими пивными
кружками, ничего им не надо друг другу объяснять и друг от друга скрывать.
Все они такие упитанные, каждый сыт и доволен на свой лад, и никакой иной
пищи ему не требуется. Будут лениво посиживать в свое удовольствие, и не
сядешь молчаливо рядом, точно изголодавшееся животное, чья пища - ветер
бесплодных грез наяву, горький безмолвный разговор с собой, который без
конца вгрызается в мозг; и не станешь некстати вслух нести всякий вздор -
совсем чужая, глядя на них глазами мертвеца из-под маски вполне, в общем-то,
недурной плоти.
Дженни снова взялась за отложенный рисунок. Но внимание поминутно
отвлекалось от того, что набрасывала на листе рука, - донимали все те же
мысли: как быть, что решать с Европой, с Дэвидом... экая несообразность!
Нелепо мерить той же меркой одного человека и целый континент, они не могут
быть, не должны быть для тебя одинаково важны - пусть бы уж тогда
по-разному, нельзя же так путать и смешивать совсем разные вещи, решила она,
вечная раба своих представлений о том, как все должно быть в жизни, и
желания лепить, направлять, переделывать все так, как хочется; нет, если она
позволит Дэвиду испортить ей эту поездку в Европу, значит, она совсем дура,
еще хуже, чем сама боялась! Дженни опустила рисунки на колени, откинулась в
кресле и, уставясь сухими глазами в чистейшее голубое небо такого чудесного,
для самой светлой радости созданного дня, предалась немому, беспросветному
отчаянию.
Нелегко признаться себе, что ты дура, но, с какой стороны ни посмотри,
так оно и выходит. Пора надеть власяницу, подсказывал Дженни ее
демон-хранитель. Пора читать молитвы. Нечего каяться, точно пропащая душа,
это очень глупо и скучно, возражала она себе (она всегда сходилась со своим
вторым "я" лицом к лицу и подбирала в споре с ним самые убедительные слова),
никакая я не пропащая, и не была пропащей, и не буду никогда, разве что вот
сейчас можно считать себя пропащей. Нет, я не пропала, не так это просто и
однозначно. Только не знаю, как же случилось, что я запуталась, и как мне
выбраться, зато отлично знаю, куда угодила. Репетиция того, что ждет в
преисподней, - варишься в кипящей смоле и каешься! Но мне здесь не место,
совсем я сюда не хотела, я-то думала, что мой путь ведет совсем в другую
сторону... но, может быть, такого места, куда мне хочется, и нет на свете,
по крайней мере для меня. Ну, ничего, дорогая, возьмем себя в руки - мы еще
выберемся.
Она пересмотрела сделанные за утро наброски - плохо, не закончено, не
отделано, поверхностный взгляд и никакого чувства. Все чувства потрачены на
жалость к себе и на потакание собственным слабостям, а рука выводила
скучные, жесткие линии, и в них ровно ничего не вложено, пустота. Какой
вздор! Лживые слова, которые она сказала Фрейтагу, - будто для нее рисовать
занятие вроде пасьянса - вдруг обрушились на нее жестокой, сокрушительной
правдой.
Из самосохранения она дала волю бешенству, ненависти к Дэвиду. Яростно
скомкала обеими руками рисунки - будто в каждом кулаке стиснула живое
существо и оно кричит от боли, - стремительно подошла к поручням, швырнула
скомканные листы за борт и отошла, не оглянувшись. Черное по белому - не для
нее, довольно. Она будет писать прямо красками на холсте, как прежде, и черт
возьми Дэвида с его советами. Я продалась за чечевичную похлебку - и даже
похлебки (не получила, сказала она себе. О Господи, надо же! Позволила,
чтобы этот малый учил меня, как надо рисовать. Нет, хватит, скоро я положу
этому конец. Она вытянулась в шезлонге, опустила на глаза темно-синий шарф,
заслоняясь от ненавистного яркого света, но еще долго ее несчастное,
виноватое раздвоившееся "я" продолжало этот внутренний спор. Она всячески
пыталась объяснить и оправдать перед поселившимся в душе врагом свои промахи
и безнадежные ошибки - и ответом было все то же ледяное, несокрушимое
недоверие. "Нет, - слышалось ей, - это "все не оправдание. Ты знаешь, что
делаешь, знаешь, что происходит и чем это кончится, - давай начистоту: чего
ради ты впуталась в такую скверную историю? Ну же, не молчи, давай хоть раз
посмотрим правде в глаза, если ты способна наконец признать, в чем она,
правда..." Докучный голос этот с тупой и вместе дьявольской настойчивостью
гнул свое, и под конец, измучась этим самоистязанием, Дженни повернула
голову и, припав щекой к изголовью, уснула тяжелым сном, воспаленные веки ее
вздрагивали под шарфом, который чуть колыхался на ветру; тайный ужас и
теперь не отпускал ее, не давал ни минуты покоя, и ничего ей не прощалось, и
снились дурные сны.
Лиззи Шпекенкикер бежала, то и дело оглядываясь, точно спасаясь от
преследования, и налетела на капитана Тиле, который решил в это утро
показаться на палубе. Вот в ком мгновенно, безошибочно распознал бы
истинного капитана самый что ни на есть сухопутный глаз. Ослепительно белая
туго накрахмаленная форма, золотые галуны и письмена - знак его высокого
ранга - на воротнике, на груди и плечах, строжайшая выправка и
преисполненное важности лицо мелкого божка - божка, которого постоянные
усилия поддержать свой престиж сделали раздражительным и даже злобным.
Недовольством дышала каждая черта его лица - узкий лоб, близко посаженные
хитрые маленькие глазки, длинный острый нос, что отбрасывал тень на плотно
сжатые губы и на упрямый подбородок. Казалось, самая суть этого человека
вылепила ему лицо себе под стать; и вот он шагает в одиночестве и в ответ на
почтительные поклоны пассажиров нехотя, чуть заметно кивает головой, которую
венчает огромная белоснежная, пышно изукрашенная золотом фуражка.
Лиззи с разлету едва не опрокинула его, споткнулась и сама упала бы, но
капитан мигом обрел устойчивость и присутствие духа. Багровый от гнева, он
обхватил Лиззи за талию и удер