Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
что вы такое сказали. Правильнее всего по-немецки говорят в моем
родном Ганновере; вы, наверно, в Ганновере не бывали?
- Только в Берлине, - терпеливо сказала миссис Тредуэл.
- Ну, в Берлине хорошему немецкому языку не научишься. - Лиззи густо
намазала руки кремом и натянула пару больших, промасленных матерчатых
перчаток. - Вы-то, пожалуй, не разбираете разницы, но, к примеру, фрау
Риттерсдорф уж так задирает нос, так жеманничает, а произношение у нее самое
паршивое, мюнхенское; капитан говорит прескверно, на берлинский манер;
казначей - на средненемецком наречии, хуже некуда, вот только матросы из-под
Кенигсберга, те и вовсе долдонят, как прибалтийские мужланы.
У миссис Тредуэл мутилось в голове, тьму под сомкнутыми веками
пронизывали огненные искры. Ей хотелось услышать только одно, о Господи,
только бы дожить и снова услышать речь парижских улиц, и всех парижских
переулков, и площадей, и парков, и террас, в любом уголке, от Монмартра до
бульвара Сент-Оноре, и предместья Сен-Жермен, и Менильмонтана; речь
студентов на Мон-Сен-Женевьев и детей в Люксембургском саду - речь Парижа, в
которой сливаются все говоры, будь то Верхняя Савойя или Юг, Руан или
Марсель. Хорошо бы потерять сознание и не приходить в себя, пока не
очутишься в Париже, хорошо бы проспать до конца плаванья или все время
напиваться мертвецки пьяной. Неужели этот гнусный голос будет скрежетать над
ухом всю ночь напролет?
- Даже герр Рибер, - проскрежетал голос уже над нею, на верхней койке,
- даже он родом из Мангейма, и произношение у него немножко провинциальное,
но только самую малость.
Скрежет зазвучал ближе; миссис Тредуэл открыла глаза - в полутьме над
краем верхней койки смутно белело лицо, маячила неестественно маленькая
змеиная голова, роняя слова с изысканным жеманством, в ганноверском стиле:
- А этот воображала Вильгельм Фрейтаг... болтает по-английски, чванится
своим оксфордским выговором, а вот по-немецки - не знаю, трудно объяснить,
но обороты у него попадаются какие-то не такие, не чисто немецкие. И слова
тоже - по смыслу все правильно, понять можно, а произношение просто
ужасное... Герр Рибер подозревает, что это еврейский жаргон, можете себе
представить? И ведь правда, он совсем не ест свинину, ни в каком виде, и
устриц тоже... Мы уже замечали, как заговорим про евреев, у него становится
такое особенное лицо. Хорошему немцу такое выражение не подходит. Ну, короче
говоря, мы с герром Рибером думаем, и не мы одни, что этот Фрейтаг - еврей.
А сидит за капитанским столом!!! Вы только представьте! Что может быть
позорнее?
- Очень многое, - сказала миссис Тредуэл. - Легко могу себе
представить.
Мысли ее внезапно вырвались из сетей хмеля и сна и скуки, сейчас она
решительно разделается хоть с малой долей мусора, которым забит убогий
умишко этой особы, бестолковый и беспокойный, точно мартышка в клетке.
- Вы глубоко ошибаетесь. Фрейтаг не еврей, у него жена еврейка. Он мне
сам сказал. Он ее обожает. Так что, сами видите, вам не грозит опасность
оскверниться, - любезно докончила она, очень довольная собой.
- И он сам вам это сказал? - хриплым шепотом переспросила потрясенная
Лиззи. - Вы с ним на такой короткой ноге? Ну-ну! Разрешите вам задать один
маленький вопрос. Вы любите евреев?
- Не то чтобы особенно любила, - ответила миссис Тредуэл, не сводя
завороженного взгляда с иллюминатора: он плыл в полутьме, точно синий шар,
полный темного колдовского неба. - А почему я должна их любить? В них есть
какая-то особая прелесть?
- Долж-ны? Ох, дорогая фрау Тредуэл, вы иногда такие забавные вещи
говорите, прямо как дитя малое! - воскликнула Лиззи и в подтверждение своих
слов дважды притворно хихикнула. - Вы, американцы, ездите по всему свету и
совсем ничего не понимаете. Должны! Да что вы, собственно, имеете в виду?
Навострив уши, она ждала ответа, и наконец с нижней койки донесся
усталый сонный вздох. И до утра уже ничто в каюте не нарушало тишины.
После ужина капитан Тиле, все еще чувствуя некоторое неблагополучие во
внутренностях и неизлитую досаду на весь свет, в величественном одиночестве
совершал обход верхней палубы. Перед первым блюдом он прочитал короткую
молитву и с ожесточенным терпением ждал, пока остальные насытятся; он
надеялся, что ему удастся скрыть отвращение: противно было смотреть на этих
обжор. Спать он ляжет пораньше, но сперва необходим глоток свежего воздуха.
И вдруг до него донеслись неожиданные, а потому неприятные звуки - на
нижней палубе пели и плясали, вернее, в лад притопывали ногами, - капитан
прошел на корму и заглянул вниз. Там пассажиры, которые еще сегодня утром
казались полумертвыми, проявляли теперь совершенно излишнюю живость. Из
своих жалких узлов и тюков они извлекли не одежду и не хозяйственную утварь
- куда там, с нарастающим презрением думал капитан, - они подоставали
обшарпанные гитары и потрепанные гармоники, и множество потертых кожаных
футляров с игральными костями, и колоды замусоленных карт. Женщины и дети
сидели плечо к плечу, образуя широкий круг, тихий и молчаливый, они казались
темными бесформенными кучками мусора; перед ними, кольцом чуть поуже, сидели
старики; а посредине - арена, и на ней одно за другим разыгрываются
всевозможные состязания.
Стройные, гибкие, худощавые от недоедания юнцы боролись друг с другом
(капитан нехотя признал про себя, что борцы они искусные); двигались они
легко, точно танцуя, а зрители подбадривали и подзадоривали их с таким
пылом, словно тут шла драка не на жизнь, а на смерть, со всех сторон
кричали: пускай убьют друг друга, да поскорей!
Люди постарше танцевали странные чужеземные танцы - то хороводом, то
выстроившись в два ряда друг против друга; эти были не так гибки и легки на
ногу, но гордо вскидывали головы и расправляли плечи и выступали все в лад,
неутомимо, размеренно, как бьет барабан; лица у них были строгие,
торжественные. А иные, сидя на корточках, предавались неспешным, но
ожесточенным азартным играм, и каждый бросал засаленную карту с таким видом,
точно на карту эту поставил голову, бросал кости так, словно от того, что
выпадет, зависит его жизнь; и каждый рисковал всем своим достоянием, от
потрепанного шейного платка до коробки спичек.
Малолеткам, которые уже научились помалкивать, позволили сидеть впереди
женщин, но на почтительном расстоянии от старших мужчин: пускай смотрят и
запоминают, как положено себя вести настоящему мужчине. Резкие голоса тянули
на одной ноте скорбные песни, напоминающие надгробное рыдание, а
сладкозвучные гитары вторили им легкомысленно, с надрывающей душу
насмешливостью; и порой пристукивали, притопывали, щелкали и цокали каблуки,
словно тараторили кумушки в базарный день.
Любимым композитором капитана был Шуман, а из всех танцев он снисходил
лишь к настоящим венским вальсам - и происходящее принял как наглое
оскорбление своим ушам и нервам; ибо, конечно же, в этих варварских ритмах,
что будоражат кровь, как ни старайся сохранить самообладание, есть нечто
странное и чуждое; да, он сразу признал истинный смысл всего этого: вот оно,
извечное стихийное сопротивление, которое силы тьмы и хаоса оказывают
истинному духу цивилизации - великой жизненной силе Германии, силе, в
которой (тут к капитану стала возвращаться бодрость)... в которой Наука и
Философия идут рука об руку, руководимые Христианской верой. Он смотрел на
нижнюю палубу и, как оно и следовало, глубоко презирал этот жалкий, паршивый
скот; и однако, если оценить все зрелище в целом по справедливости, нельзя
не согласиться: есть тут своего рода стройность и порядок; даже его строгий
глаз не обнаруживает ничего вредоносного, вот только вредно вообще разрешать
этому сброду какие бы то ни было вольности; но ведь в людях при любых
обстоятельствах всегда и неизменно, по самой их природе скрыто вредоносное
начало. Быть может, быдло на нижней палубе развеселилось под влиянием
выпивки. Им дана возможность понемногу покупать пиво, хотя откуда у них
возьмутся деньги, уму непостижимо. Капитану говорили, что среди них нет ни
одного человека, у которого бы нашлось больше десяти кубинских песо. Правда,
после той драки во время обедни пошли слухи, что толстяк, ее затеявший, не
только профсоюзный агитатор и безбожник, но и контрабандой торгует крепкими
напитками; говорили, будто в Гаване он протащил на борт изрядное количество
мерзкого пойла - смеси сока сахарного тростника со спиртом, ромом это не
назовешь, - и тайком по дешевке продает его, пытаясь таким способом привлечь
учеников и последователей. Поиски контрабандного пойла остались
безуспешными; может быть, это лишь пустой слух. Но все равно, эти животные
(ведь они по своему развитию немногим выше четвероногих, а может быть, и
ниже) чересчур оживились - не к добру это. Плаванье только началось, до
Санта-Круса-де-Тенерифе еще далеко; и вообще капитану всегда неприятно,
досадно и тревожно видеть веселящееся простонародье, а уж на своем корабле -
и подавно. Все дурные предчувствия, что посещали его в этот день, обрушились
на него с утроенной силой - нет, сейчас совсем некстати розовые очки. Он
мельком глянул на часы и решился на самый разумный шаг. С капитанского
мостика был отдан приказ, он передавался сверху вниз, и наконец тот, кому
следовало, погасил на нижней палубе все огни, кроме двух необходимых -
носового и кормового, - двумя часами раньше, чем положено.
Эта мера, однако, подействовала не сразу: пассажиры нижней палубы не
привыкли проводить вечера при электрическом освещении. Нередко они играли в
карты при луне, и не впервой им было танцевать при свете звезд. Те, что
послабее здоровьем и еще не оправились после морской болезни, наконец
сдались и уснули лежа ничком на палубе, в сторонке. Матери грудных младенцев
со вздохом облегчения опустились на парусиновые шезлонги и перехватили
малышей поудобнее. Все меньше и меньше слышалось криков, их сменяло
негромкое пение, и наконец остались лишь жалобные звуки гитар, будто
перекликались в дальнем лесу полусонные птицы.
Но вот умолкли и они; несколько человек окружили тощего, нескладного
верзилу; потрепанная одежда болталась на нем как на пугале, boina {Берет
(исп.).} лихо заломлен набекрень, из-под него торчит ухо. Лицо у верзилы
узкое, длинное, в глубоких морщинах, и тяжелая нижняя челюсть; широко
раскрывая беззубый рот, он запел куплеты собственного сочинения обо всем,
что ему подсказывали слушатели. Круг раздвинули шире, в такт захлопали в
ладоши, и он пел глубоким сильным басом, порой сбиваясь с мотива, наклонив
голову и неотрывно глядя в пол. Кто-нибудь выкрикнет слово, подбросит тему;
с минуту долговязый бормочет себе под нос, потом протяжно вскрикнет, пропоет
куплет и в заключение спляшет - медленно, неловко топчется на месте, шаг
вперед, шаг назад, пристукивая каблуками в лад дружным хлопкам слушателей. А
те в восторге, кричат, подсказывают новые веселые двусмыслицы - и он на лету
их подхватывает и перелагает в стишки.
Представлению этому не предвиделось конца; молодой помощник капитана,
который по долгу службы следил сверху за происходящим на нижней палубе,
точно за медвежьей ямой в зоопарке, решил, покуда нет другого приказа, можно
не вмешиваться. Моряцкая выучка и вся его служба основаны на нерушимом
правиле: ослушаться командира все равно что ослушаться Господа Бога и
чревато куда большими неприятностями, - и однако в самых дальних, тайных,
наглухо замкнутых глубинах его существа скрывались зыбучие пески сомнений, и
сейчас там шевельнулась ужасная, еретическая мыслишка: уж не чересчур ли
капитан тревожится по пустякам? И он усмехнулся про себя, вообразив, как
капитана бросает в пот при одной мысли о безобидных чертяках с нижней
палубы.
Тут он заметил каких-то полуночников из первого класса и поспешил
ускользнуть неслышно, как призрак. Хватит с него пассажиров, за день он сыт
по горло. Но эти (чего он знать не мог) на него никак не покушались: по
палубе ходили Дженни Браун и Гуттены со своим Деткой; Дженни пыталась
побороть тоску и тревогу, а Гуттены с Деткой - морскую болезнь и бессонницу;
и каждый надеялся отдохнуть от самого себя и от всех остальных, найти
успокоение в свежем морском ветерке и в убаюкивающей темноте. А молодой
моряк сбежал не столько от непрошеного вторжения в его одиночество, хоть и
редко выпадают за долгий хлопотливый день спокойные минуты, когда остаешься
наедине с собой, непременно к тебе с чем-нибудь да пристанут. Просто он на
горьком опыте узнал, что пассажиры на корабле - нудная и обидная помеха, и
научился при первой возможности удирать от них подальше. Сухопутные крысы
мужского рода ему без надобности, он нашел себе вполне приличных подходящих
друзей среди моряков того же ранга и происхождения; а что до одиноких
пассажирок - они пугали его, какими бы милыми поначалу ни казались: не
успеешь оглянуться - так и вцепятся в тебя, точно краб клешнями. Понятно,
нельзя быть чересчур разборчивым, тогда, пожалуй, потеряешь кусок хлеба
насущного. Пассажиры все одинаковы, ничего другого от них не жди,
безнадежно; а если они не пожелают плавать на этой паршивой посудине (он
стыдился почтеннейшей "Веры" и давно уже замышлял перебраться на судно
получше), придет конец и его профессии, которую он издавна приучен считать
одной из самых благородных. И все же надо смотреть правде в глаза: ему
ненавистны пассажиры всех мастей, просто видеть их тошно, себя не обманешь.
А между тем есть тут одна американка лет под сорок, такая миссис
Тредуэл - и собой недурна, и, кажется, и впрямь славная женщина. Понемногу
он стал относиться к ней почти дружелюбно и сам понимал почему: она ни разу
не поглядела в его сторону, даже не заметила, что он существует на свете.
Такие пассажирки лучше всего, не то что испанка, от которой так и разит
духами и которая вечно старается поймать его где-нибудь в укромном уголке. А
у него есть невеста, и он этому очень рад, они знакомы с детства, и, надо
надеяться, он знает, чего от нее ждать, она не преподнесет ему никаких
неожиданностей; когда попадаешь на сушу, нужно, чтоб был у тебя надежный,
спокойный кров... Молодой моряк не знал, даже вообразить не мог и очень
неприятно был бы поражен, если б узнал, что Дженни и Гуттены тоже не
подозревают о его существовании. Ему казалось, он один имеет право на
равнодушие и сдержанность, у других такого права нет.
Неожиданно встретив на палубе Дженни, фрау Гуттен решила быть с ней
приветливее обычного; что бы молодая американка ни говорила, что бы ни
делала, даже если просто сидела молча, уронив руки на колени, она всегда
казалась странной и чуждой, Бог весть чего от такой можно ждать, но и это не
могло заглушить во фрау Гуттен природного добродушия. Тем более в начале
вечера муж заверил ее, что этому плаванью рано или поздно все-таки настанет
конец. А Дженни очень сочувствовала Гуттенам, оттого что все семейство
измучила морская болезнь.
- Наше недомогание - еще ничего, а вот Детка, бедненький, настрадался,
- сказала фрау Гуттен. - То ему лучше, то опять хуже, - говорила она с
недоумением, словно о каком-то чуде природы.
Дженни удивления не выразила, просто наклонилась и потрепала бульдога
между ушей. А выпрямляясь, взглянула по сторонам и увидела сперва Дэвида (он
словно бы прятался в одном конце палубы), потом Глокена - этот шел с другой
стороны, тоже увидал их и заторопился, явно желая присоединиться к их
компании. Дженни постаралась перед самой собой притвориться, будто не
заметила ни того, ни другого, а вернее - что это ее вовсе не касается.
У Глокена сильней обычного разыгрались боли, он наглотался наркотиков,
голова стала тяжелая, мутная, но заснуть не удалось, и теперь он обрадованно
шел к людям, будто ждал от них помощи и облегчения. Все приветливо с ним
поздоровались, и он сказал, что такую прекрасную лунную ночь, когда так
хорошо дышится и так красив океан, проспать просто грешно...
- Да еще в таких душных конурках! - подхватила Дженни.
Глокен с любопытством на нее посмотрел: ее любовник, этот странный
молодой человек по имени Дэвид Скотт, относится к ней скорее не как к
любовнице, а как к жене или сестре, ни разу ни словом не упомянул о ней
соседям по каюте. Глокен раскинул руки, оперся подбородком о перила борта, а
Дженни повторила: да, лунную ночь грешно проспать где бы то ни было, тем
более на корабле, да еще в Атлантическом океане... Вот она раньше плавала
только к цветущим островам Карибского моря да в Мексику; а ведь
Атлантический океан выглядит куда внушительнее, Глокен с этим, наверно,
согласен? Кажется, и сам корабль чувствует, что здесь ему просторней, иногда
он резвится прямо как дельфин, и так далее, и так далее; Дженни болтала что
придется, без умолку, словно наедине с собой, и все поглядывала налево.
Глокен сразу понял, что она разговаривает не с ним, не даст ему слова
сказать и сама ничего такого не скажет, на что он мог бы, хоть и не сразу,
ответить; он выждал, чтобы ей наконец понадобилось перевести дух, и сказал
по-английски:
- А, да, вы правы, мисс Браун.
Тут только Дженни посмотрела на него и поняла, что сделала: горбун
поклонился ей, негромко щелкнув каблуками, и сразу же заковылял прочь.
- Ох, боюсь, я его обидела, - прошептала она, обращаясь к фрау Гуттен
(та, видимо смущенная, держалась немного в стороне).
- Не надо слишком расстраиваться, дорогая фрейлейн, - успокоительно
заговорил профессор Гуттен, по-доброму глядя на Дженни поверх склоненной
головы жены, - Люди с неизлечимыми физическими недостатками, особенно
врожденными, всегда чрезмерно чувствительны к отношению окружающих, тем
более в обществе, и вдвойне - если тут замешана особа другого пола... рано
или поздно, сами того не желая, вы непременно их чем-нибудь обидите, этого
не избежать...
- Я только не хотела, чтоб он был рядом... я почему-то его боюсь! -
чуть не со слезами сказала Дженни.
- Я думаю, он к этому уже привык, - мягко сказала фрау Гуттен. - Что ж,
попробуем все-таки поспать хоть немного. Спокойной ночи!
Она натянула поводок Детки, взяла мужа под руку, и они медленно пошли
прочь.
- Спокойной ночи, - сказала вслед им Дженни.
Впервые она заметила, что фрау Гутген слегка прихрамывает, и даже
немного испугалась - врожденное это? Или от несчастного случая? И Дженни
вдруг подумала, что в ней происходит какая-то недобрая перемена: никогда
прежде она не чувствовала отвращения к калекам, к больным. Что же это с ней
делается? И уж не подумал ли Дэвид, что она флиртует не только с Фрейтагом,
но и с Глокеном, и вообще с каждой парой брюк, сколько их есть на корабле?
Она медленно пошла в ту сторону, где прежде заметила Дэвида - если увидит
его, сразу обнимет и поцелует и скажет: "Спокойной ночи, милый", просто нет
сил совладать с этими ужасными порывами нежности к нему... И однако она
решительно пошла с палубы в глубь корабля, по длинному коридору, к своей
каюте; хоть бы Эльза уже спала...
Мельком увидав Дженни в новом окружении, Дэвид, подавленный, вернулся в
каюту, лег не раздеваясь на койку, погасил ла