Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
подгоняли и направляли толпу.
Юноша, которого только что прогнали от борта, первым мгновенно рванулся
вперед и повел за собой остальных. Им пришлась по душе его храбрость, они и
сами приободрились. И вот они карабкаются наверх, спотыкаются, добродушно,
играючи подталкивают друг друга, громко смеются, перебрасываются шутками -
голоса звучат вольно, люди уже не угнетены, не запуганы, они возвратились
домой после долгого изгнания, к давно знакомым заботам, здесь родина, и
здесь твоя жизнь и смерть - дело твое, а не чужих. И неважно, что там вопит,
по-дурацки коверкая испанские слова, багровый от злости человечек: как бы он
ни кипятился, что бы ни сказал на любом языке - им уже все равно, они спешат
поскорей сойти на берег. Оборачиваются и выкрикивают слова благословения и
прощания тем, кто еще остается на корабле, - а те разделяют их радость и
ободряюще кричат в ответ.
Медленно поднялись на палубу семь женщин, у которых за время плаванья
родились дети; они шли все вместе, прижимая к груди туго запеленутых
младенцев; иных поддерживали мужья, другие опирались на руки подруг. Все
роженицы - бледные, вялые, у некоторых на лбу и щеках бурые пятна, дряблые
животы обвисли, выцветшие платья на груди в потеках от молока. За их юбки
крепко уцепились дети постарше - печальные глаза их смотрят сиротливо,
потерянно. Мальчишка лет двенадцати, выйдя наверх, сверкнул ослепительной
улыбкой, обернулся - и увидел матерей с младенцами.
- Ole, ole! - выкрикнул он и помахал в воздухе сжатым кулаком. - Нашего
полку прибыло!
Одна из матерей подняла голову - лицо темное, измученное, но крикнула
она с торжеством:
- Да, прибыло, и все до одного - мужчины!
Дружный веселый хохот прокатился по толпе. Шумной приливной волной она
захлестнула верхнюю палубу, разлилась, оттеснила командующих высадкой
моряков и глазеющих пассажиров к поручням, заставила отступить к дверям - и
в полном порядке, сужаясь ручейком, заструилась по сходням, потекла на
берег; никто не бросил прощального взгляда на корабль. Тот помощник
капитана, что командовал высадкой, отвернулся, судорожно сморщился, будто
одолевая тошноту. И встретился глазами с доктором Шуманом, который шел
проститься со своей больной и помочь ей в сборах: condesa тоже должна была
сойти на берег.
- Фу, до чего они воняют, - сказал сердитый помощник капитана. - И
плодятся, как... как клопы!
Доктор Шуман промолчал, молодой моряк истолковал его рассеянный взгляд
как сочувственный и немного успокоился. Доктор смотрел, как два матроса под
руки ведут наверх толстяка с разбитой головой. На толстяке та же
темно-красная рубаха, в которой он садился на корабль в Веракрусе, но он еле
передвигает ноги и тяжело виснет на руках матросов. Доктор Шуман только
недавно спускался к нему на нижнюю палубу, осмотрел и перевязал его заново,
рана отлично заживает. Толстяк, несомненно, поправится и еще немало
набаламутит. Проходя мимо, он из-под толстого слоя бинтов, точно из-под
шлема, в упор посмотрел на доктора, но как будто не узнал его.
Доктор Шуман взялся за дверную ручку, и собственная рука удивила его -
совсем бескровная, еле заметно просвечивает зеленоватый узор вен. До чего же
он ослаб и устал, надо было пойти выпить кофе. Condesa, уже совсем одетая,
даже в розовой бархатной шляпке, со спущенной на лицо короткой и редкой
черной вуалью, лежала навзничь, будто позируя для изваяния на надгробной
плите, тонкие щиколотки скрещены, дорожная сумочка через плечо, в левой руке
пара коротких белых кожаных перчаток. Она слегка повернула голову и
улыбнулась доктору. Горничная (она давно уже по-своему оценила странные
отношения этих двоих - а еще старики, могли бы вести себя и поумнее, в
такие-то годы!) почтительно поклонилась доктору, поспешно закрыла маленький
саквояж, куда укладывала последние вещи, и тотчас вышла. Остальной багаж
графини уже вынесли, свет погасили, каюта была совсем пустая, серая и
унылая.
Доктор Шуман остановился возле постели, и такое у него было серьезное,
удрученное и озабоченное лицо, что condesa чуть отстранилась, веки ее
дрогнули и голос зазвенел испуганно:
- Они пришли за мной?
- Да, они уже здесь. Подождите, выслушайте. Капитан и я расспросили их,
выяснили, как им ведено с вами поступить. У них есть приказ. Они вас не
тронут, даже не подойдут к вам. Они должны только ждать внизу у сходней - и
не оглядывайтесь, вам вовсе незачем их видеть, их дело удостовериться, что
вы сошли на берег и останетесь на острове, когда корабль снова отчалит...
- Когда корабль снова отчалит, - повторила condesa. - Подумать только,
все-таки для меня это плаванье кончится.
- Вам совершенно нечего бояться, - сказал доктор и взял ее за руку,
нащупывая пульс.
Он и сейчас гнал от себя сомнения: быть может, он с самого начала
обращался с нею неправильно - словно кому-то хоть когда-нибудь дается
уверенность в своей правоте! - но ведь иного выхода не было.
Condesa отдернула руку.
- Что теперь за важность, какой пульс? - сказала она. - Со всем этим
тоже покончено. Вам легко говорить, чтобы я не боялась, вы-то возвращаетесь
на родину! А меня ждет тюрьма. Можете не сомневаться, как только я попаду к
ним в руки, они засадят меня совсем одну в какую-нибудь гнусную мрачную
дыру.
Доктор Шуман присел на край постели и крепко сжал руку своей пациентки.
- Вы не попадете в тюрьму, разве что тюрьмой для вас будет весь остров,
- сказал он. - А это прекрасный остров, и вы можете жить где захотите и как
захотите.
- Как захочу? - это не прозвучало вопросом. - Совсем одна? Без друзей?
Без единого centavito {Гроша (исп.).}? Без моих детей? Я даже не знаю, где
они! И разве они теперь смогут когда-нибудь меня разыскать? Друг мой,
неужели вы совсем помешались на благочестии, на добродетели и уже не
способны чувствовать по-человечески? Как вы могли забыть, что значит
страдать?
- Подождите, - сказал доктор. - Подождите.
Он достал шприц и ампулу и начал старательно готовить новый укол.
Condesa следила за его движениями вялым, медлительным взглядом без
всегдашнего живого лукавства. Молча села, сняла жакет, расстегнула манжету
блузки, медленно закатала рукав и коротко, сквозь зубы втянула воздух, когда
игла впилась в руку.
- Ох, как мне этого будет не хватать! Что я буду делать без моего
лекарства?
- Когда оно будет вам по-настоящему нужно, вы его получите, - успокоил
доктор Шуман. - Я даю вам рецепт и особо - записку для врача, которого вы
для себя найдете. Думаю, любой врач с нею посчитается. Едва ли допустят,
чтобы вы страдали.
Condesa сжала его руку в своих, спросила с мольбой:
- Ну почему вы не хотите мне сказать, что это за лекарство? А лучше
дайте мне его, я сама буду себе колоть... я умею обращаться со шприцем.
- Не сомневаюсь, - сказал доктор Шуман, - но этого я сделать не могу.
Вы слишком безрассудны, на вас нельзя положиться, вы мне сами это говорили -
помните?
- Так ведь когда это было! - весело воскликнула condesa, надевая жакет.
- Я стала совсем другая, сами видите - ваш хороший пример заразителен! - Она
спустила ноги с кровати и села рядом с доктором. - Хочу вас кое о чем
спросить. Вы же знаете, мы больше никогда не увидимся. Так почему бы нам не
поговорить, как будто мы друзья или даже любовники или как будто мы снова
встретились уже в загробной жизни. Нет, правда, давайте сделаем вид, будто
мы - безгрешные души с крылышками и встретились в раю после долгого-долгого
пребывания в чистилище!
- Но ведь вы мне говорили, что не верите в загробную жизнь, а в души и
в рай и того меньше, - с улыбкой возразил доктор Шуман.
- Ну, не верю - какая разница? Все равно мы там встретимся. Но почему
бы вам сейчас не ответить на мой вопрос?
Она наклонилась к нему так близко, что он ощутил ее легкое дыхание, и
спросила совсем просто, без особого волнения:
- Правда, что вы вчера поздно ночью пришли и поцеловали меня? Правда?
Обняли, приподняли с подушки и сказали: ты - моя любовь? Сказали: спи,
любовь моя, - это правда? Или мне приснилось? Скажите...
Доктор Шуман повернулся, горячо обнял ее, склонил голову ей на плечо и
притянул к себе, так что щека ее коснулась его щеки.
- Да-да, все это было, - простонал он. - Я приходил, родная.
- Но почему, почему тогда, когда я не могла разобрать, сон это или явь?
Почему вы ни разу не поцеловали меня, когда я знала бы наверняка, когда я
была бы от этого счастлива?
- Нет, нет, - сказал доктор.
Он поднял голову и опять обнял ее. Condesa начала слегка покачиваться
из стороны в сторону, словно баюкала младенца; потом мягко высвободилась,
положила руки ему на плечи и немного отстранилась.
- Стало быть, мне только приснилось... а знаете ли вы, что это значит -
это пришло так поздно, так странно, не удивительно, что я никак не могла
понять. Это и есть чистая романтическая любовь, она так нужна была мне в мои
далекие девичьи годы. Но никто не любил меня чистой, невинной любовью, а
если бы и полюбил, я бы уж так его высмеяла!.. И вот что с нами случилось.
Невинная любовь - самая мучительная, правда?
- Моя любовь к вам не невинная, а греховная, - сказал доктор Шуман, -
вам я причинил много вреда, а свою жизнь загубил...
- А моя жизнь давным-давно загублена, - сказала сопdesa. - Я уже
забыла, какая она была до того. Так что из-за меня можете не казниться. И не
думайте, что я буду спать на голом полу и питаться только хлебом и водой,
этого не будет... это не в моем стиле. Мне это не идет. Какой-нибудь выход я
найду. А теперь... теперь, любовь моя, поцелуемся по-настоящему, средь бела
дня, и пожелаем друг другу всего доброго: пора прощаться.
- Смерть, смерть, - сказал доктор Шуман словно бы кому-то, стоящему
рядом, чья черная тень упала на них обоих. - Смерть, - повторил он и со
страхом почувствовал: сердце вот-вот разорвется.
- Ну конечно, смерть, - согласилась condesa, будто снисходя к его
прихоти, - но это еще не сейчас!
Они не поцеловались, condesa лишь взяла его руку и на минуту прижалась
к ней щекою. Доктора била дрожь, с трудом он написал обещанный рецепт и
записку. Открыл ее сумочку и вложил туда обе бумажки. Больше не сказано было
ни слова. Он проводил ее до сходней, подал ей маленький саквояж. Condesa так
и не подняла глаз. Он смотрел ей вслед, видел, как она села на пристани в
элегантную белую коляску, в которую заложена была отнюдь не элегантная
мохнатая лошаденка; и сейчас же какие-то двое, с виду серенькие,
неприметные, наняли первого попавшегося извозчика и, дав белой коляске
немного отъехать, неторопливо покатили следом.
- Какие у вас планы? - спросил Фрейтаг. Они с Дженни задержались у
сходней, по которым гуськом, вприскочку спускались студенты и хором во все
горло распевали "Кукарачу".
- До чего надоедливый народ! - сказала про крикунов Дженни. - Нет у
меня никаких планов. Я жду Дэвида.
- Тогда я пошел, - беспечно сказал Фрейтаг. - Может, потом встретимся
где-нибудь на острове, выпьем все вместе.
- Может быть.
Дженни посмотрела ему вслед - прямая осанка, размашистая мужественная
походка, ни дать ни взять красавец актер на роли героев - едва выйдет на
сцену, сразу всех затмит. Он ловко свернул, пропуская встречных; вверх по
сходням брели гурьбой довольно оборванные и грязноватые люди - мужчины,
женщины, двое или трое детей - продавать пассажирам всякую всячину: куски
шелка и полотна, какие-то мелкие корявые вещички, на которые и смотреть-то
не стоило. Очень смуглая молодая цыганка шагнула к Дженни с таким видом,
будто давно ее разыскивала, чтобы сообщить добрую весть.
- Стой! - сказала она по-испански. - Такое тебе скажу, удивишься.
Она подошла совсем близко, на Дженни пахнуло перцем и чесноком от ее
дыхания, звериным запахом немытого тела, чем-то затхлым - от широченных
цветастых красно-оранжевых юбок. Она взяла руку Дженни, повернула ладонью
кверху.
- Куда едешь - та страна не для тебя, и мужчина с тобой неподходящий.
Но скоро приедешь в страну тебе по сердцу, и мужчину найдешь, какой тебе
сужден. Не горюй, будет еще у тебя счастливая любовь! Позолоти ручку!
Она крепко держала Дженни за руку, глядела колючими нахальными глазами
и улыбалась, не разжимая зубов, будто скалилась.
- Поди прочь, цыганка, - сказала Дженни по-английски. - Ты слишком мало
знаешь. У тебя ограниченный умишко. Не хочу я никакого другого мужчины, от
одной мысли жуть берет. Предпочитаю старую мороку, она хоть привычна. У меня
в жизни еще много всего будет такого, что в сто раз интересней любого
мужчины, - с глубочайшей серьезностью заверила она цыганку, - вот про это я
бы с удовольствием послушала!
Гадалка все не выпускала руку Дженни, не желала уйти, не получив
монету. Но теперь уже Дженни повернула цыганкину руку ладонью вверх и
внимательно ее изучала. И заговорила на сей раз по-испански:
- А вот у тебя впереди дальняя дорога, и встретишь ты дурного
человека...
Цыганка вырвала руку и отшатнулась.
- Ты чего мне наговорила? - спросила она в бешенстве.
- Предсказала судьбу, - ответила Дженни по-испански. - Даром. Ты
родилась счастливой. - И вложила ей в руку бумажный доллар.
- Valgame Dios {Господи помилуй (исп.).}, - с неожиданной кротостью
сказала цыганка и перекрестилась. Смуглые пальцы стиснули бумажку - и
мгновенно лицо преобразилось, вспыхнуло безмерным презрением, торжеством,
свирепая ненависть искривила губы, под налетом грязи проступила бледность.
Цыганка круто повернулась, взмахнула юбками так, что разлетелись несчетные
оборки, и через плечо бросила слово, которого Дженни не поняла бы, если бы
не тон и выражение цыганкина лица. И Дженни по-испански отчетливо, звонко и
вполне уверенно откликнулась:
- От такой слышу!
- Ты в самом деле поняла, как она тебя обозвала? - спросил Дэвид, он
вдруг возник рядом, точно некий дух из пустоты.
- Уж конечно, как-нибудь метко, не в бровь, а в глаз, - сказала Дженни.
- Но я ей отплатила тем же.
- А ты не можешь не ругаться с цыганками? - спросил Дэвид без малейшего
любопытства. - И что же, выучилась у нее чему-нибудь новенькому?
- Поживем - увидим, - весело отвечала Дженни. - И не суй нос не в свое
дело.
В гробовом молчании они спустились по сходням вслед за Гуттенами с
Деткой, а за ними, чуть не по пятам, шли Эльза с родителями и чета
Баумгартнер с Гансом. Фрейтага уже не было видно; миссис Тредуэл, в черной
шляпе с широчайшими полями и ни больше ни меньше как с кружевным зонтиком,
села во вторую ожидавшую на пристани коляску, и та унесла ее, казалось,
навсегда. Студенты взгромоздились в экипаж более вместительный, из него во
все стороны торчали их руки и ноги, высовывались тесно сдвинутые головы, и
все это походило на крикливый птичий выводок в гнезде.
Танцоры-испанцы сошли на берег тесной гурьбой, в необычном молчании, не
глядя по сторонам, лица у всех замкнутые, суровые. Рик и Рэк, все еще
изрядно помятые, угрюмо плелись сзади. На всех женщинах - черные шелковые,
расшитые цветами шали с длинной бахромой, на детях короткие курточки с
большими карманами, на мужчинах впервые за все время плавания самые
обыкновенные полотняные костюмы, только уж слишком в обтяжку. И все они без
малейших усилий кого угодно испугают своим разбойничьим видом. Сойдя на
пристань, они сомкнули ряды и зашагали по мостовой в город так быстро и
решительно, словно опаздывали на деловое свидание.
Хансен и Дэнни так заспешили, стараясь не упустить танцоров (у каждого
были на то свои причины), что даже столкнулись на сходнях.
- Они удирают, - зло и растерянно сказал Дэнни, пытаясь опередить
Хансена.
Но Хансен, черный как туча, грубо оттолкнул его плечом, обгоняя,
рявкнул:
- А ваше какое дело? Идут, куда хотят, вас не спросили!
"Зря бесишься, дубина долговязая", - подумал Дэнни, а вслух сказал:
- Бьюсь об заклад, отправились на разбой, - но больше не пытался пройти
первым. Верзила швед наверняка охоч до драки, во всяком случае, сейчас с ним
лучше не связываться.
Хансен надеялся отозвать Пастору от ее компании, но испанцы далеко
опередили беспорядочную толпу, уходящую с пристани, а к тому времени, когда
Дэнни и Хансен добрались до берега, они уже и вовсе скрылись из глаз.
Пассажиры третьего класса, которым еще предстояло плыть до Виго,
теснились у борта и, облокотясь на перила, внимательно, но без зависти,
следили за своими недавними спутниками - за теми явились на пристань
какие-то чиновники, согнали в кучу, точно стадо, и пересчитывали заново. На
верхней палубе Иоганн подкатил дядю поближе к сходням, прислонил его кресло
к перилам, а сам, щурясь, с бьющимся сердцем вглядывался в стройные фигурки,
окутанные черными шалями, - они удаляются, грациозно покачиваясь, и Уже не
узнать, которая из них Конча. Из груди Иоганна вырвался тяжкий вздох, полный
такого отчаяния, что старик Графф встрепенулся.
- Что с тобой, милый мальчик? - спросил он. - У тебя что-нибудь болит?
Иоганн с досадой пнул ближайшее колесо, больного тряхнуло в кресле, он
поморщился, громко застонал, оглянулся, точно хотел призвать какого-нибудь
случайного прохожего в свидетели жестокости бессовестного племянника. Иоганн
тоже огляделся по сторонам, сказал негромко:
- Не твое дело.
Обоим стало не по себе от тишины, что здесь, в гавани, воцарилась на
почти опустевшем корабле, - словно рухнула ограда, за которой они
чувствовали себя в безопасности. Тут подле них остановился доктор Шуман -
заложив руки за спину, он медленно, неохотно, чуть ли не со страхом шел к
себе в каюту.
- Сегодня утром вы прекрасно выглядите, - сказал он Граффу. - Надеюсь,
это плаванье доставляет вам удовольствие.
- В душе моей мир, где бы я ни был, - не слишком приветливо заверил его
старик. - А в море я или на суше - неважно.
- Ваше счастье, - любезно сказал доктор. - Вам можно позавидовать.
- На все милость Господня, - сказал Графф, он сильно недолюбливал всех
врачей и лекарей на свете, ибо видел в них конкурентов, по некоему внушению
свыше понимал: они стоят ему поперек дороги, не дают, исполняя волю Божью,
свободно исцелить души и тела, - Что толку во всех ваших лекарствах, если
недужна душа?
- В этом, быть может, самая уязвимая сторона медицины и лекарств. Лично
я стараюсь делать то, что в силах человеческих, а остальное вверяю Господу
Богу, - кротко заметил доктор Шуман.
Ибо он всегда отвечал уважительно даже людям с помраченным рассудком и
самыми дикими заблуждениями; а в этот час мучительное сознание собственной
вины медленно затягивало его в пучину, где бессильно барахтается несчетное
множество людей, в пучину жалости ко всем страждущим, столь темную и полную
смятения, что уже не отличить, кто на кого посягнул, кто над кем вершит
насилие, кто угнетен, а кто угнетатель, кто любит, а кто ненавидит, или
издевается, или равнодушен. Все исполинское здание, которому двойной опорой
служат справедливость и любовь - два нераздельных столпа, возносящихся от
земли в вечность, по ним душа человеческая ступень за ступенью поднялась от
простейших понятий о добре и зле, от обыденных правил, принятых в обиходе
меж людьми, к тончайшим, еле улови