Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фейхтвангер Лион. Изгнание -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -
, и буря, которая тогда разразится, будет совершенно непропорциональна значению этого человека. Траутвейн выходил из себя, горячился, взвизгивал и жестикулировал так, что люди, сидевшие за соседними столиками, удивленно смотрели на него. Ему удалось убедить самого себя, что Гарри просто пришла в голову нелепая фантазия. Но Зепп знал, что все напрасно. Раз эта мысль облеклась в слова, она его не оставит. Предположение Гарри засело крепко, кошмар будет вновь и вновь возвращаться. Ни Черниг, ни Гарри не оспаривали его доводов. Когда он кончил, они заговорили о другом. Траутвейн был рад, что не нужно возвращаться к мучительной для него теме. Но как только он остался один, перед ним снова встало видение, возникшее под влиянием того, что сказал Гарри, и мысль, что человека, за которого он борется, нет в живых, стала преследовать его неотступно. Вообще вся первая половина апреля была жестоким испытанием для терпеливого оптимизма Траутвейна. Берлин отнюдь не торопился отвечать на швейцарскую ноту. Нота была вручена второго апреля. Ожидали, что ответ поступит не позднее седьмого или восьмого. Но прошла неделя, прошло еще несколько дней, ответа не было. Похоже было, что Ганс, Черниг, Майзель и все остальные скептики правы, и Траутвейну уже не удавалось отделаться от образа, навязчиво возникавшего после встречи с Гарри. Все чаще чудился ему призрак Фридриха Беньямина, сидящего за письменным столом в редакции, все чаще терзала его мысль: не за мертвеца ли мы боремся? Наконец, пятнадцатого апреля, была получена ответная нота Берлина. Ответ недвусмысленный: имперское правительство не освободит Фридриха Беньямина. Ответ в высшей степени наглый: имперское правительство даже не потрудилось опровергнуть улики, предъявленные ему Швейцарией. С бесстыдным хладнокровием оно заявляло, что проведенное им самим следствие не дает оснований заключить, будто официальные инстанции участвовали в похищении Беньямина. Траутвейн, жадно перечитывая текст немецкой ноты, сказал себе, что никто, конечно, и не ожидал от имперского правительства, что оно согласится удовлетворить требование Швейцарии и признает свою неправоту. Он сказал себе, что Швейцария, конечно, предвидела отрицательный ответ Германии и, значит, обратится в арбитраж, решение которого в таком спорном случае; согласно договору, является обязательным для обеих сторон. Успокаивая себя, он заключил в то же время из глупого и наглого цинизма немецкой ноты, что гитлеровцам наплевать на правовые претензии маленькой Швейцарии и что они никоим образом своей жертвы не отдадут. И он почувствовал в глубине души тяжкую усталость, неверие других заразило его. "Я нисколько не обескуражен", - твердил он себе, по в широко открытых глазах Фридриха Беньямина, глядевших на него с грустной клоунской маски, застыла скорбь. Он стряхнул с себя дурные мысли, позвал Эрну Редлих и сейчас же начал диктовать статью по поводу ответной ноты германского правительства. Эрна сидела за пишущей машинкой; в большой комнате; как всегда, стоял шум, Траутвейн диктовал, шагая взад и вперед. Берлинская нота, несмотря на свою видимую хлесткость и наглость, была рыхлой, вялой. Третья империя, конечно, не надеялась, что хотя бы один разумный человек поверит нелепым доводам ноты. Нетрудно было опровергнуть их, осмеять, показать, как безнадежно берлинцы проиграли дело, если в свое оправдание приводят лишь такие смехотворные и наглые утверждения. "Голиаф глумится над Давидом" - так озаглавил Траутвейн свою статью, и тема ее, казалось бы, должна зажечь его. Нота глумилась над всем, что стояло в оппозиции к фашизму, и в особенности над немецкой эмиграцией. "Новости" были голосом эмиграции, а он, Зепп, - в этом случае голосом "Новостей". От него зависело дать отпор бесстыдству нацистов. И все же статья не давалась ему. Он старался взять себя в руки. Обычно он без труда находил меткое слово. Сегодня ничего не получалось, ничего не удавалось. Его сковала усталость, чувство глубокой безнадежности мешало ему ответить с необходимой силой. Диктуя, он чувствовал, что слова его слабы и расплывчаты. - Как вы находите то, что я продиктовал? - неуверенно спросил он Эрну Редлих. Секретарша обратила к нему свое открытое, детское лицо. - Эти слова вы как будто подслушали в моей душе, - сказала она. И добавила, чуть-чуть помедлив: - Но вам случалось писать и лучше, господин Траутвейн. - Вы правы, - сказал он. Глубоко неудовлетворенный, держал он в руке рукопись, как бы взвешивая ее. Статья должна пойти в печать, должна немедленно пойти в печать. Если он хочет внести изменения, ему придется продиктовать их сразу же на линотип. Это была рискованная штука, требовавшая долгой тренировки; у него тренировки не было. Напротив, он работал медленно, тщательно. Но ничего другого не оставалось, надо было спасти, что еще можно было спасти. Он пошел в типографию. На больших, обитых жестью столах лежал готовый набор, длинные столбцы с отлитыми свинцовыми строчками, рядом - ящики с заголовками различной величины. Он видел и слышал огромную ротационную машину, он ощущал суровый запах помещения, весь этот чуждый мир, отталкивающе трезвый и все же полный возвышенной романтики. С щемящим чувством подумал он, что продиктованное им неотвратимо разойдется но всему свету и что завтра тысячи и тысячи людей будут читать его статью. Он должен, он обязан найти сильные, разящие слова, дать отпор высокомерию нацистов. Резким движением он стряхнул с себя подавленность, призвал на помощь всю свою логику, все свое баварское остроумие. Он стоял возле наборщика, пожилого, спокойного человека, и, низко наклонившись к нему, диктовал; а тот сидел, напряженно выпрямившись, высоко подняв руки, глядя на клавиатуру линотипа, и, склонив голову чуть набок, старательно вслушивался в звуки пронзительного голоса, который резко, уверенно перекрывал стоявший здесь шум. Наконец-то Траутвейн добился своего, пришла та собранность, которая ему была нужна. Видение, образ мертвеца не исчезало. Да, может быть, он борется за труп; но теперь эта мысль не мешает ему, наоборот, она подстегивает, делает его слова острыми, действенными. Он диктовал холодно, логично и все же яростно. Лишь изредка поправлял себя. Машина стучала, звенела, в воздухе стоял шум, неприятный суровый запах. Траутвейн ничего не слышал, ничего не видел, он говорил, и его слова отливались в металл. Он кончил. Пока наборщик наскоро делал оттиск для корректуры, Зепп сидел на табурете, изнуренный, тяжело дыша. Ему принесли оттиск, он пробежал его. Ничего не поделаешь: надо еще раз собрать силы и сокращать, исправлять. Наборщик, стоявший рядом, вынул из набора зачеркнутые строки; гремя, упали они на кучу свинца, чтобы снова стать свинцом. Он прочитал корректуру. Большего, лучшего он дать не может. Слегка пошатываясь, вернулся в редакцию и устало доделал оставшуюся работу. Ее оказалось немало. Когда Зепп вышел из редакции, был уже поздний вечер. В лифте он встретил Эрну Редлих, секретаршу. - Я думала, - сказала она, - что вы, может быть, захотите заново продиктовать статью, и до сих пор ждала вас. - Она знала его манеру работать, знала, что он нелегко удовлетворяется достигнутым, а работал он охотнее всего с ней. - Представьте себе, - сказал он, - я продиктовал статью прямо на линотип. - Хорошо получилось? - живо спросила Эрна. - Да, - сказал он с гордостью и тут же понравился: - Мне кажется, да. - Я рада, - искренне сказала она. Они вышли из лифта, пересекли широкий, голый, холодный подъезд и, идя к воротам, прошли мимо "немого привратника" - громадной доски со списком учреждений. Траутвейн сбоку смотрел на Эрну Редлих, на ее изящную, хрупкую фигурку, на детское лицо с прекрасными, чуть-чуть сентиментальными глазами. "Зайчонок, - подумал он, - зайчонок". Уже очень поздно. Анна, должно быть, дожидается его. Когда он задерживается в редакции, она часто ждет его, а сегодня, прочитав ответную ноту Германии, конечно, не ляжет до его прихода. Может быть, и Ганс ждет, хочет обсудить с ним события. Ему немножко не по себе при мысли о встрече с Анной и мальчуганом. Они, бесспорно, толкуют наглость германской ноты как доказательство того, что нацисты не уступят. Хотя ему удалось, пока он диктовал на линотип, заставить себя воспринимать fait accompli как лишний стимул, теперь этот "свершившийся факт" гложет его, он боится взглянуть в сочувственные лица жены и сына. Ни Анна, ни Ганс, само собой, не будут торжествовать, получив новое доказательство своей правоты, они знают, как он огорчен. Они ведь не только члены его семьи, но и хорошие товарищи, и им, конечно, искренне больно, но именно это бережное сочувствие кажется ему невыносимым. После такого трудного дня и всех перенесенных треволнений его не тянет домой. Эрна и он стоят на улице у ворот. - Мне надо бежать, - говорит маленькая Редлих, - в это время двадцатый автобус ходит только каждые четверть часа. - Послушайте, - говорит Зепп Траутвейн, - я чертовски голоден; после такой усиленной работы у меня всегда волчий аппетит. Знаете что? Пойдемте подкрепимся, а? - Эрна Редлих колеблется, но нетрудно заметить, что она рада приглашению Траутвейна. Он это видит и становится настойчивее. - Не церемоньтесь, - просит он, - будьте хорошим товарищем, пойдемте. Они заходят в маленький ресторан. Траутвейн заказывает кислую капусту и пиво, он действительно голоден как волк, но оказывается, что у Эрны Редлих тоже недурной аппетит. Они едят и болтают. Они сравнительно давно работают вместе, хорошо знают друг друга, но только с одной стороны - по работе; эту единственную сторону жизни и характера друг друга они знают хорошо, все же остальное им незнакомо, И вдруг неожиданно их охватывает чувство большого взаимного доверия. Окружающая обстановка неприглядна; грязный, заспанный официант, тусклые зеркала, два-три шумных игрока у бильярда и потрескавшийся мраморный столик, слишком тесный для поставленной на нем еды. Но оба чувствуют себя уютно, как дома. - Приятно потолковать не спеша с разумным человеком, - говорит Траутвейн. Эрна Редлих, разрумянившись от радости, торопливо ест, она старается не показать, как глубоко волнует ее интимный тон Зеппа. Жуя, рассказывает она о своей жизни. По сравнению с другими, ей живется неплохо, очень неплохо. Но три года назад ей и во сне не могло присниться, что она когда-нибудь будет так плохо жить. Жалованье, Траутвейн сам знает... ну, как-нибудь можно, конечно, свести концы с концами, но надо чертовски экономить, сбитые каблуки становятся трагедией. К тому же приходится посылать деньги матери. Да, мать осталась в Германии. Редлих-отец был крупный акционер заводов ЛФА, тогда они жили богато и в почете. Но с тех пор как папу убили на фронте, все пошло прахом. При разделе наследства родственники отхватили себе порядочный куш. Потом брату ее, Паулю, удалось хорошо устроиться. Он преуспевал, ему еще не было тридцати, когда он стал юрисконсультом крупного концерна. Теперь, разумеется, с его карьерой все кончено. Он живет в Лондоне, пытается опять встать на ноги, но пока она одна поддерживает мать. Она не ленива, и работа в "Парижских новостях" ее интересует, но ведь Траутвейн знает, каково служить у Гингольда. А если газета закроется? Траутвейн с интересом ее слушает. "Зайчонок, - думает он, - что за милый, тихий зайчонок". Вслух он говорит: - Бедняжка. - Это звучит сердечно, сочувственно, тепло. Да, то, что на него так удручающе действовала в устах Анны, кажется ему интересным, когда звучит в других устах. Здесь от него ничего не требуют, не предлагают сделать то-то или то-то, а просто рассказывают, что дело обстоит так-то: эта девочка сама не бог весть как энергична и не требует проявления энергии от других. Ему было хорошо, он заказал себе третью кружку пива. Он соглашался с Эрной, возражал ей, был полон участия, давал ненужные советы. Потом он рассказал ей о собственных горестях. Как ни странно, ему было легче открыться этой хрупкой девочке, чем Анне или даже Чернигу. Музыка, объяснял он ей, музыка... Ему хотелось бы писать музыку, у него жгучая потребность отдаться ей, но заниматься ею можно только в разумном мире. А что это так, что аполитичной музыки не бывает, понимают лишь очень немногие. Но ведь каждый может понять, что музыка Иоганна Штрауса пуста, а музыка Оффенбаха полна содержания, хотя Штраус как музыкант нисколько не уступает Оффенбаху. Надо же понимать, что он, Зепп Траутвейн, прежде всего обязан внести свою лепту в разумное устройство мира, пусть это будет ничтожная, до смешного ничтожная лепта. И вот поэтому он никак не может дорваться до музыки; это какой-то проклятый, вечно порочный круг, с ума можно сойти. Не глупо разве? Но уж так оно есть. Он говорил возбужденно, он старался заглушить в себе доводы Анны. - Понимаете вы меня? - спрашивал он настойчиво. - Вы должны меня понять, - требовал он. Она энергично кивала красивой детской головкой, и ее большие глаза смотрели на него с выражением доверия и понимания. Они долго сидели здесь, они были последними посетителями, стулья уже громоздились на столах, официанты всем своим поведением давали понять, что пора убираться. Они ушли. На улице дул слабый, приятный ветер. Теплое дуновение ласкало, не беспокоило. Деревья на бульваре, по обе стороны аллеи, в сиянии электрических фонарей казались одетыми в нежный легкий пух. Он проводил ее до остановки ночного автобуса, потом предложил проводить до следующей остановки, автобус обогнал их, и они прошли весь долгий путь пешком. Они говорили немного, но, идя рука об руку сквозь теплую ночь, чувствовали себя очень близкими друг другу. Вот уже и ворота дома, где живет Эрна. Она медлит, стягивает перчатку; он держит в своей руке ее маленькую, красивую детскую руку, которую он так часто видел на клавишах пишущей машинки. Он мог бы сказать ей: "Мне хотелось бы выпить чашку чаю, нельзя ли подняться к вам?" Она, конечно, не отказала бы; вероятно, и ей хотелось пригласить его. Он держит ее руку в своей, они смотрят друг на друга. Оба они чуть потрепанные, осунувшиеся и внешне и внутренне. Но они чувствуют себя очень близкими, хорошо бы согреть друг друга, они нравятся друг другу, о чем же думать? Прошла секунда, вторая, третья. Он держал ее руку, они молчали. Надо заговорить ему или ей; иначе мгновение будет упущено. Они не заговорили, мгновение было упущено. Он глотнул воздух. "До свиданья", - сказали они друг другу. И она вошла в дом, дверь медленно без шума захлопнулась, он постоял еще минутку и подумал: "Славная девушка". И ушел. Он не был филистером, отнюдь не чувствовал себя стариком и никогда не находил ничего зазорного в физической близости с женщиной, которая ему нравилась. И все же, возвращаясь один по той улице, по которой они только что шли вместе, он был доволен, что не поднялся с Эрной к ней в комнату. Если бы он остался с ней, это было бы изменой Анне, изменой именно потому, что между ним и Эрной возникло нечто большее, чем физическое влечение. День выдался трудный, диктовка на линотип вымотала его, было далеко за полночь, он немного выпил и, казалось бы, должен был чувствовать себя усталым. Он подошел к стоянке такси, с минуту колебался, не поохать ли. Но затем зашагал дальше. До гостиницы "Аранхуэс" было еще довольно далеко, добрый час пути. Бистро, которое уже закрывалось, соблазнило его. Он вошел, выпил кружку пива и двинулся дальше по ночным весенним улицам Парижа. Разговор с Эрной. Редлих взбудоражил Зеппа. Он чувствовал себя молодым. В таком приподнятом настроении он, бывало, возвращался домой но улицам Мюнхена или Берлина после горячих споров за бутылкой вина или после свидания с женщиной. В сущности, самым приятным было это "после". Перебираешь в памяти все, о чем говорилось и что вообще происходило, и заново все переживаешь. Мелкое, случайное отсеивается, а все хорошее оседает в глубине твоего существа, ты впитываешь его, становишься лучше. Ему, Зеппу Траутвейну, дано было хранить в себе хорошее дольше и глубже, чем плохое. Вот перед ним и площадь Согласия. Широко и чудесно раскинулась она, ярко освещенная дуговыми фонарями, пустынная, величественная и все-таки близкая и милая. Стройно поднимается обелиск, огромный и в то же время грациозный, плещут фонтаны. Траутвейн счастлив. Все это - только для него. Восемь каменных дев, белея, лежат вокруг обелиска, несколько чопорно, но все же маняще. - Добрый вечер, прелестные дамы, - говорит Зепп Траутвейн. - А как, в сущности, понять, кто из вас город Марсель, а кто Страсбург? - Но он обращается к даме, изображающей город Лион. "Двадцать три метра", - думает он, глядя на обелиск. Напротив мигает огнями Эйфелева башня, словно веко, которое поднимается и опускается. И Траутвейн сначала машинально, а потом сознательно подмигивает в такт. "Concorde, - думает он, - согласие. Так пусть же отныне эта площадь называется Concordia, гармония", - думает он. "Как прекрасна жизнь", - думает он. Охмелевшему Зеппу крайне досадно, что Тюильрийский сад закрыт. Правда, можно бы перелезть через решетку. Обидно, что ты эмигрант. Когда эмигрант перелезает через решетку, из этого ничего хорошего не выходит. Он вспоминает об эмигранте, который, страдая слабостью моченого пузыря, принял по близорукости караульную будку у Елисейского дворца за общественную уборную и справил там свою нужду - за это его чуть было не выслали из Франции. Ничего не поделаешь, на то и изгнание. Они не разрешают ему перелезть через решетку в Тюильрийский сад. Они, эти бараны, эти ослы, не понимают, что он всей душой за республику. Но жизнь все же чудесна, прекрасные дни "Аранхуэса" еще далеко не миновали, и площадь Согласия принадлежит ему. Он стоит в тяжелом раздумье. Как идти дальше - вдоль правого или левого берега Сены? Он предпочитает идти правым берегом. Решительно, ступая носками внутрь, он затрусил вдоль Лувра. Внезапно Париж скрылся. Ему кажется, что он вдыхает воздух родного Мюнхена, в то же время ясно чувствуя, что это совсем не тот воздух. Траутвейны принадлежали к старинному баварскому роду, они были неотделимы от раскинувшегося в высокогорной долине города, они были его частью, и казалось совершенно немыслимым, чтобы он, Зепп Траутвейн, кончил свои дни где-то вдали от него. Он ни на секунду не сомневается, что когда-нибудь вернется в Мюнхен, что будет снова сочинять музыку в Мюнхене, будет снова дирижировать в знакомых залах Музыкальной академии и в Одеоне, будет покрикивать на учеников или благодушно вышучивать их. "Настанет день", - мурлычет он довольный. Да, он знает, он уверен, что будет бродить по набережной Изара, любоваться стрельчатыми башенками Фрауэнкирхе, есть сосиски и пить мартовское пиво. Он прищелкнул языком. Он заранее радуется, представляя себе, как он хлопнет Рихарда Штрауса по плечу и скажет: "Ну, соседушка, следовало бы все-таки быть умнее". И он видит себя в Опере - в огромном театре с нелепым занавесом, расписанным множеством "L", и он видит себя в изящном маленьком Резиденцтеатре, а после спектакля он идет на сцену, и капельдинер здоро

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору