Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фейхтвангер Лион. Изгнание -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -
ия неустанно быть начеку, ловить малейший признак возрождения прежней, высокомерной Ильзы, выказывавшей ему презрение. Угрюмо признался он себе, что ему почти доставило удовольствие, когда она недавно отчитала его за отношение к Зеппу. Он заставил себя вернуться к статье и работать. Проработал он недолго. Очень скоро мысли его опять закружились вокруг Ильзы. Обычно он умел тонко и умно рассказать о человеке. Но на практике, когда необходимо чутьем понять другого человека, приноровить свои действия к его характеру, - тут он часто пасует. Вот и теперь он не знает, как ему быть с Ильзой. Вполне возможно, что ее теперешнее отношение к нему лишь чисто поверхностное, о чем она сама, быть может, но подозревает, а в душе она осталась такой же, какой была. Если это верно, то что сделать, чтобы сохранить ее нынешнюю привязанность, сохранить надолго, навсегда? У него возник авантюристический план. Разве предложение его коллег не доказывает, что имя его, заслуженно или незаслуженно, имеет нынче большую, чем когда-либо, рыночную стоимость? Так не воспользоваться ли ему конъюнктурой и не раздобыть ли денег для осуществления его старой идеи, для его "Платформы"? А что, если вновь выпустить "Платформу", ограничиться только ею, расширить ее? В этом журнале он мог бы провозглашать свои идеи в чистом виде, и не окольными путями, как сейчас, а открыто, не оглядываясь ни на кого. И тогда он не только показал бы Ильзе, кто он на самом деле, но у него были бы деньги и возможность удовлетворить ее стремление к внешнему блеску. И вдруг он почувствовал, что новая, теперешняя Ильза растаяла, обратилась в тень, в сновидение; он был убежден, что как прежде, так и теперь реальна только одна Ильза, насмешница, любящая роскошь, требующая исполнения всех ее прихотей. Глубоко задумавшись, замкнувшись в себе, сидел он за мраморным столиком. Не было больше ни людей вокруг, ни статьи его, существовали, жили только он и Ильза. Между ним и ею встало много недоговоренного. Он, например, странным образом боялся рассказать ей о встрече с Зеппом. Она не спросила, и он отмолчался. И о том, что ему открылось в немецкой тюрьме, он тоже не мог ей поведать. Но если он добьется своей "Платформы", тогда он уж сможет не только Ильзе, но и всем ясно и четко сказать обо всем, что он понял в немецкой тюрьме. По отношению к "Парижской почте" он совершил бы предательство. Но разве великое дело не извиняет маленького предательства? Он отдает себе отчет, что мотивы у него не совсем чистые, но разве благородное дело утрачивает свое благородство оттого, что у его пророка помыслы не совсем чисты? Он поговорят с Ильзой. На этот раз он заставит себя. Обнаженно и бесстыдно предложит ей содержать ее богаче. Откровенно, ничего не утаивая, скажет, почему предлагает; приведет все внутренние и все внешние мотивы. Он не полубог, он человек, головой упирающийся в небо, а ногами стоящий в луже. Беньямин уговорился с Ильзой встретиться вечером в одном недорогом ресторане. В зале было накурено и шумно, рыба подгорела, вино было плохое, но Ильза слова не сказала на этот счет. Он все время спрашивал себя, говорить ли. Для такого разговора обстановка здесь была неподходящей. Беньямин отложил разговор. Ильза казалась утомленной. Он предложил взять такси. Она отказалась. Спустились в метро. Вернувшись в "Атлантик", молча посидели еще немного друг против друга. Она не сняла ни шляпки, ни жакета, была, видно, очень утомлена. - Пора, пожалуй, ложиться, - сказала Ильза. Нет, нет, раньше чем лечь, он непременно должен поговорить с ней; если до того, как она уснет, он не скажет, какую жизнь хочет предложить ей, она ускользнет навсегда. А этого нельзя допустить. Он не может потерять ее, всем своим существом он жаждет этой женщины, которая сидит против него, усталая и сонная, он жить без нее не может, надо удержать ее, все остальное несущественно. И неожиданно с несколько судорожным лукавством он говорит: - А что, Ильза, ты никогда не мечтаешь вернуться в отель "Рояль"? Может быть, нам опять переехать туда и жить немножко шире, хотя бы так, как раньше? Как ты на это смотришь? Ильза уставилась на него, по-детски приоткрыв широкий рот. Она не понимала, куда он клонит. К чему он все это говорит? И вдруг, вероятно под влиянием бесконечных разговоров о нюрнбергских законах, ей пришло в голову: "Может, он считает меня дурой и думает, я теперь раскаиваюсь, что поехала с ним и не осталась у Гитлера. Он все еще очень наивен". - Голубчики мои, - сказала она певуче, с очень саксонской интонацией и звонко расхохоталась. - Ты, верно, спятил или разыгрываешь меня. Это "голубчики мои" и "ты, верно, спятил" в одно мгновение начисто смыли все его бредовые фантазии, все, что он наплел, сидя за мраморным столиком кафе; он ясно понял, что прежней Ильзы нет больше, раз и навсегда. И, осознав это, он и с прежним Фридрихом Беньямином навсегда простился. Он примет предложение своих коллег и забудет о мечте, именуемой "Платформа". Он и дальше будет работать, как работал, не гордясь своей новой мудростью, очень скромно, дипломатично, хитро, не во имя своего тщеславия, а только во имя своей идеи. Чувство уверенности в Ильзе будет ему опорой. Улыбка медленно озарила его лицо, и на этот раз она показалась Ильзе прекрасной, светлой улыбкой. Фрицхен опять неправильно понял ее, сущий ребенок. Ильза смотрела на него, на этого большого, значительного человека с его необыкновенной судьбой, снизу вверх, и в то же самое время - сверху вниз, с высоты своего женского существа, смотрела почти материнским взглядом, как на малое дитя. - Знаешь, я был у Зеппа Траутвейна, - сказал Беньямин, и это прозвучало как исповедь. - Я немножко разболтался у него, дал себе волю, а он говорил мало. Мы люди разные, но мне кажется, что мы друг друга поняли, по крайней мере на то время, что были вместе, - прибавил он для вящей точности. Ильза ничего на это не сказала, и он торопливо продолжал: - Кстати, мне предлагают место главного редактора "Парижской почты". Оттого-то я и спросил, не хочешь ли ты переехать в отель "Рояль". Разумеется, это была глупая шутка, - с раскаянием прибавил он. - Да, это была глупая шутка, - откликнулась Ильза. - Но в одном ты прав, - решительно сказала она. - "Атлантик" мне изрядно надоел, отсюда надо выезжать. Поищем где-нибудь маленькую квартирку. А что, если бы я попробовала вести хозяйство? Как ты думаешь? Он широко открыл глаза. Ильза говорила совершенно его же тоном. Смеется она над ним? Передразнивает? Пародирует? - Голубчики мои, - неуверенно протянул он наконец со слабой попыткой пошутить. Ильза нервно курила. Что она натворила? Зажить скромно, ограничивая свои потребности, - такая мысль не раз приходила ей в голову, но была далеко еще не продумана. Ильза увлеклась, ее так удивило и тронуло его неожиданное предложение, что она шагнула дальше, чем хотела. Она любила Беньямина, но значит ли это, что нужно стать его служанкой? А с другой стороны, она даже рада; внезапное решение отказаться от мира прежней Ильзы породило в ней теплое чувство защищенности, большого покоя. Так человек, набегавшись, насуетившись за день, ложится в постель и вытягивается; еще болит от усталости все тело, но он чувствует приближение сна и заранее сладостно превдкушает его. Фридрих Беньямин тем временем понял, что Ильза не шутит. Никогда, взволнованно сказал он, не примет он такой жертвы. Наоборот, необходимо чаще показываться в обществе, встречаться с людьми; положение главного редактора требует "представительства". Ильза даже обязана хорошо одеваться, ему просто с политической точки зрения необходимо показывать, какая у него красавица жена. В последнее время он уделял ей возмутительно мало внимания, но теперь он все возместит. Так, горячо убеждая Ильзу, говорил Фридрих Беньямин. Но в душе он был уверен, что они поступят так, как предложила Ильза, и что мишурный и утомительный блеск последних лет слетит с них раз и навсегда, и что все, что он говорит сейчас, не больше чем своего рода вежливость, желание иносказательно выразить ей свою глубокую, горячую благодарность. Продолжая говорить, он вдруг заметил, что говорит в пустоту. Усталость, одолевшая Ильзу, когда они сидели в ресторане, с удвоенной силой навалилась на нее после нервного напряжения, которого ей стоил этот разговор. Глаза у нее закрылись, а рот слегка приоткрылся; она медленно и ровно дышала. Беспомощно и очень влюбленно разглядывал муж свою мирно спящую жену. 19. ВВЕРХ СТУПЕНЬКА ЗА СТУПЕНЬКОЙ Для Эриха Визенера не было ничего неожиданного в наглых и подыгрывающих массам речах нацистов о расовой теории, прозвучавших на "Имперском съезде свободы" в Нюрнберге. Но что съезд завершится провозглашением столь тупоумных, гнусных законов - этого он уже никак не мог предвидеть. Он был ошеломлен, он не знал, куда деваться от стыда. Однако не прошло и нескольких минут, как Визенер успокоился. Ему лично такой поворот весьма на руку. Он означал, что берлинские и берхтесгаденские господа чувствуют себя настолько окрепшими, что могут позволить себе пренебречь мнением всего культурного мира. Это упрощало и облегчало задачу Визенера. Впредь ему незачем настойчиво сигнализировать в Берлин, что такой-то акт или такое-то высказывание могут произвести за границей неблагоприятное впечатление. Отныне задача его состоит лишь в том, чтобы звучными формулировками прикрывать дела национал-социалистской партии. Отныне на его обязанности лежит сколачивание идеологической надстройки для действительности, создаваемой национал-социалистами. Человеку, который в совершенстве владеет средствами родного языка, заниматься таким делом чрезвычайно интересно. Чем сомнительнее материал, из которого его партия создает свой фундамент, тем смелее и чище должны быть очертания надстройки. Чем непригляднее действительность, тем больше требуется искусства, чтобы облечь ее в изящные идеологические одежды. Для артиста слова подобного рода задача отнюдь не лишена прелести. Кто поистине владеет речью, тот, несомненно, сумеет даже нюрнбергские законы о евреях так подать, так разукрасить их хорошими, человечными словами, что благожелателям эти законы покажутся в конце концов цивилизаторским актом. Визенер тотчас же садится к столу. Он пишет о Нюрнберге. Он набрасывает одну из тех двусветных статей, писать которые он большой мастер. Разве не прекрасно, что в нынешней Германии доступная массам простота сменила сверхизысканность эпохи крупного капитала? И разве не слепота, не предрассудок клеймить такое явление, называть его варварством? В статье Визенера зверство нацистов перерастало в силу, неуклюжая наглость их лжи - в красивое прямодушие, их грубые насильнические методы - в проявление особой жизненности. Визенер работал со страстностью виртуоза; временами он сам верил в то, что писал. А читателем, к которому он прежде всего обращался, была Леа. Все, что в их последнем разговоре Визенер не сказал ей, потому что в ту минуту ему это не пришло в голову, он говорил между строк своей статьи. Статья "О культурных итогах Нюрнбергского съезда" имела самый большой успех, который когда-либо выпадал на долю Визенера. Все, что было фашистского в Англии, Франции, Италии, цитировало его, а искусные, благозвучные аргументы Визенера его партия тотчас включила в железный фонд своей идеологии. Эрих Визенер сразу стал апостолом фашизма. Вдобавок ко всему семена, которые он посеял по заданию Гейдебрега, ловко распространив некое, сочиненное им самим сообщение, дали чудесные всходы. В свое время он сумел так мастерски все устроить, что многие весьма солидные зарубежные газеты напечатали сообщение об одном из лидеров левых партий во времена Веймарской республики, министре Кипнере, который-де погиб в концентрационном лагере. К своему съезду нацисты вытащили на свет божий это почти уже забытое сообщение. Вот, мол, видные газеты в Нью-Йорке, Лондоне и Париже в свое время с шумом и бумом сообщили, что жестокие нацисты якобы расправились с министром Кипнером. Но о чем же говорит сие сообщение? Это на наглядном примере может показать немецкому народу и всему миру глашатай третьей империи. Он покажет, какая цена правдолюбию зарубежной прессы, если речь идет о нацистах. Вы утверждаете, что мы злодейски убили министра Кипнера? Да вы посмотрите, пожалуйста, все, все, посмотрите на наше позорное деяние. Вот оно. Поднимитесь сюда, Кипнер. Взгляните на него, друзья. Вот он перед вами, покойник, замученный пытками. Нет, мы не убили его, а воспитали в атмосфере суровой, благодетельной дисциплины концентрационного лагеря, там мы сделали из него истинного немца, нашего соплеменника. Все это он сам вам расскажет. И министр Кипнер выступил и лично засвидетельствовал, сколь полезен здоровый, мужественный режим концентрационного лагеря, которому он обязан своим прозрением и счастьем. Ухмыляясь, слушал Визенер у радиоприемника выступление своей жертвы, ухмыляясь, читал он ото выступление в газетах. А позднее он даже увидел ее, свою жертву, собственными глазами. Гейдебрег, участник Нюрнбергского съезда, привез куски фильма, заснятого в Нюрнберге. Вскоре после своего возвращения в Париж он пригласил Визенера посмотреть выступление министра Кипнера, показанное в фильме. Фильм демонстрировали в "Немецком доме". Зал был небольшой, но он казался большим оттого, что Визенер и Гейдебрег были одни; жужжание аппарата подчеркивало тишину. На Гейдебрега этот заснятый на кинопленку съезд его партии произвел, пожалуй, большее впечатление, чем в натуре. Он смотрел на шествие знаменосцев, он смотрел на десятитысячные колонны по-солдатски марширующих молодых людей, он смотрел на фюрера, плотного и крепкого телом, на его энергично выброшенную вверх руку, на его любимое, грозное лицо - воплощение полярных свойств немецкого человека: дисциплинированность символически выражали подстриженные усы, артистичность - начесанная на лоб прядь волос. Конрад Гейдебрег смотрел на самого себя, стоящего на трибуне среди приближенных фюрера. Нюрнберг. Великие дни. Пусть в деле Беньямина над интересами Германии взяло верх так называемое абсолютное право, этот бесплотный призрак, но второй раз, после нюрнбергской демонстрации немецкой мощи нечто подобное не повторится. Ибо теперь Германия вооружена так, что она повсюду и везде, где только понадобится, заставит уважать свое истинно немецкое правосознание, свой принцип: "Право есть то, что немецкому народу полезно". И вот наконец кадр - выступление Кипнера. Это триумф Визенера. Он смотрел, как человек, которого он объявил убитым, для того чтобы покойник воскрес ad majorem gloriam tertii imperii [к вящей славе третьей империи (лат.)], действительно воскрес. На мгновение Визенер почувствовал легкую дурноту, точно от качки на море. Не все, конечно, так уж ладно с этим Кипнером, лучше не думать, какими средствами принудили его там сделать свое признание в пользу нацистов. И хотя вид у него, когда он стоял на трибуне, был более или менее здоровый, все же, как только он сошел с нее, этому здоровью, надо думать, пришел конец. Но все эти неприятные туманные картины быстро погасли. - Ну, что скажете, mon vieux? - раздался в темноте голос Гейдебрега, и Визенер уже ничего более не чувствовал, кроме глубокой радости: маневр удался. Ночью, когда он делал записи в своей Historia arcana, он не мог нахвалиться самим собой. "Хитроумный Одиссей", - подумал он и записал - по-гречески, разумеется. Ему только досадно было, что нет здесь Леа или, по крайней мере, Марии: уж очень ему хотелось покрасоваться, порисоваться перед ними. Назавтра среди утренней корреспонденции он увидел письмо, подписанное каким-то Гингольдом. Да, комбинация с "ПН" так далеко отошла для него в прошлое, что имя господина Гингольда совершенно забылось, и какую-то долю секунды Визенер всерьез напрягал память, стараясь вспомнить, кто яге это. Потом, разумеется, он вспомнил и самодовольно усмехнулся. Черт побери, теперь этим писакам крышка, теперь уж они действительно сброшены со счетов раз и навсегда. Их сокращенные названия, какие бы там ни были - "ПН" или "ПП", - никогда ни на минуту не лишат его больше сна. Он избавился от них, он высоко взлетел, так высоко, что им до него не дотянуться. Пусть они высмеивают Нюрнберг, пусть называют Нюрнбергский съезд, эту грандиозную демонстрацию сил возмужавшего народа, варварским, бредовым, пусть облаивают или вышучивают его, Визенера, статьи, - их писанина, эти беспомощные, академические сочинения все равно никого не трогают. А почему не разрешить Гингольду явиться? Даже забавно, пожалуй; будешь глядеть на него, слушать, словно сидя в театральной ложе. Шах Магомет прекрасно пообедал, И духом он повеселел. Знать, что эти писаки у тебя в руках, словно куклы в руках у ярмарочного кукольника, и смотреть, как извивается господин Гингольд, - занятное будет зрелище. Секретарь Лотта Битнер сообщила господину Гингольду, что мосье Визенер ждет его в четверг, в одиннадцать утра. Гингольд стал еще чудаковатее, за ним замечалось теперь еще больше странностей. Вернувшиеся дети были глубоко встревожены его расстроенным, больным видом. Нахум Файнберг рассказал им, что произошло, и они решили не показывать отцу, что знают о его горе. В просторной квартире на авеню Великой Армии домашние его жили своей прежней шумной жизнью, кричали, ссорились, играли на рояле, канарейка Шальшелес пела. Для случайно зашедшего невнимательного человека дом был полон знакомых звуков давнишней бравурной симфонии. Гингольд только на короткие мгновения включался в эту жизнь, кричал так же, как все, сердился, но очень быстро умолкал и уходил в себя, в свои снедающие думы. Из Берлина не было, можно сказать, никаких вестей. Его агенты и агенты Нахума Файнберга отделывались пустыми отписками. От Гинделе - ни строчки, и даже Бенедикт Перлес умолк, никто не знал, что с ним произошло. Молчание было мучительнее самой страшной вести. Гингольду казалось, будто его окружают толстые тюремные стены молчания, такого молчания, которого никакой шум, никакие крики в его доме не могли сломить. Сообщение о передаче Фридриха Беньямина швейцарским властям озарило грозным светом тьму то лихорадочно-суетливого, то тупого отчаяния господина Гингольда. В газетных строках он услышал голос бога, обращающегося к нему. Бог подал ему знак, небесный владыка недвусмысленно показал ему, что правы были крикуны и наглецы, а он, Гингольд, не прав. Его убеждение, что нельзя в открытую идти на архизлодеев, а надо исподволь, хитростью перехитрить их хитрость, не оправдало себя, и прав оказался профессор Траутвейн с его грубыми, прямолинейными и нахальными статьями, с его вечным криком. Ах, лучше бы профессор не бросал своей музыки и не совал нос в дела господина Гингольда. Не везло Гингольду с музыкантами. В Париже - профессор Траутвейн, в Берлине - учитель пения Данеберг. А тут еще обрушились на его голову нюрнбергские законы о евреях. Все, что до сих пор только прак

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору