Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фейхтвангер Лион. Изгнание -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -
пожалуй, легче. Когда на сцену выступил Гингольд со своими бреднями, Зепп невольно вспомнил, что Анна предостерегала его против этой жабы, и настроение его испортилось еще больше. Да и какую же околесицу несет Гингольд. То, что он болтает, например, насчет Кэ д'Орсэ, если не сочинено им самим, то, во всяком случае, безмерно преувеличено. Но Зепп не позволит Гингольду вторично себя спровоцировать. Он спокойным, деловым тоном возразил, что пародию на стиль канцлера, его болтовню об искусстве никак нельзя назвать шуткой. Нет лучшей мерки для оценки человека, чем его стиль; по стилю можно с уверенностью судить о человеке. - Правильно, согласен, - миролюбиво ответил Гингольд, - и в литературном журнале такая пародия вполне у места. Но в "ПН" ваша статья может лишь наделать вреда. Да уже и наделала. Соблаговолите прочесть, уважаемый господин профессор, поступившие в редакцию многочисленные протесты. Зепп Траутвейн предполагал, что эти протесты исходят главным образом от самого Гингольда или от близких ему лиц. - Эти идиоты, - резко возразил он, - не могут лишить меня права высмеивать галиматью, которую Гитлер несет об искусстве. До чего мы докатимся, если будем писать так, чтобы наши статьи никого не задевали? Нельзя потешаться над внешностью канцлера, от этого он защищен статьей закона, но, надеюсь, закон не запрещает нам протестовать против того, что он еще и немецкий язык испакостил. - Поближе к делу, уважаемый господин профессор, - попросил Гингольд. - Я бы не хотел, - продолжал он с противной усмешкой, - чтобы вы опять вышли из себя, как в прошлый раз; но я считаю опасным печатать сейчас вашу пародию на речь фюрера о Рихарде Вагнере. - Я - нет, - сухо возразил Зепп. - Я не желаю печатать статью, - ясно и недвусмысленно заявил Гингольд. Гейльбрун, уже несколько раз собиравшийся вмешаться, опять попытался заговорить. Но Траутвейн уже не мог сдерживаться; он подошел вплотную к столу, за которым сидел Гингольд. - Статья пойдет, - заявил он. - Нет, - тихо, кротко, настойчиво ответил Гингольд. - Статья пойдет, - упрямо и угрожающе сказал побагровевший Зепп, - или я ухожу. - Не смею вас удерживать, - очень вежливо ответил Гингольд с чуть заметной кривой и победной улыбочкой. - Не глупите, Зепп, - воскликнул Гейльбрун, пытаясь его удержать. Но Зепп стряхнул его руку со своего плеча, повернулся и ушел. Не успел Траутвейн выйти, как Гейльбрун начал уговаривать Гингольда, заклинать его. Но обычно весьма сдержанный, Гингольд, как только дверь захлопнулась за Траутвейном, так глубоко, всей грудью вздохнул, что Гейльбрун невольно прикусил язык. Он понял, что дело здесь не только в отстранении неугодного редактора, а в чем-то большем. - Стало быть, вы слышали, - установил Гингольд. Его подчеркнутая деловитость плохо прикрывала внутреннее торжество. - Профессор Траутвейн просил освободить его от обязанностей редактора. Мы уважили его просьбу. - Я даже и не подумаю, - возразил Гейльбрун, - принять всерьез слова, сказанные Зеппом в минуту раздражения. Он и сам не принимает их всерьез. - Я принимаю их всерьез, - просто сказал Гингольд с чуть заметным победоносным ударением на слове "я", взбесившим Гейльбруна. "И дурень же этот Зепп, - подумал он. - Попадается на любую удочку, а я его потом выручай". - Я ценю все достоинства профессора Траутвейна, - продолжал между тем Гингольд с наигранным доверием, - но, между нами говоря, я рад, что он ушел. Он оказался не таким, как я ожидал. Это обуза для газеты. Я благодарю бога, что он ушел. - И он вновь глубоко и облегченно вздохнул. Гейльбрун видел, что ему будет нелегко отнять у этого человека его добычу. Но он любил Зеппа, он считал его самым ценным сотрудником газеты, он обещал отстоять его, он сдержит слово. До чего он докатится, если капитулирует перед Гингольдом в таком важном деле. Энергичным движением Гейльбрун придвигает к Гингольду свою квадратную, подстриженную ежиком голову. - Слушайте, Гингольд, - объявляет он, - вы не выставите Зеппа Траутвейна. Я этого не потерплю. Если уйдет Траутвейн, уйду и я. Гингольд окинул взглядом своего главного редактора. Он продолжал улыбаться фальшиво-любезной улыбочкой, но все в нем взбунтовалось. "По мне, пусть уходит, - подумал он. - Нахал он, ничуть не лучше Траутвейна, я был бы рад избавиться от него. Но тогда "Парижские новости" взлетят на воздух, а это не годится, это мне не нужно, этого не хотят архизлодеи, они хотят взорвать "ПН" изнутри, медленно, незаметно, а если поднимется скандал и ссора, они будут недовольны, они не перестанут мучить мою Гинделе. Надо подумать, схитрить, удержать его. До чего же я убит, если должен напрягать свой мозг ради того, что мне, в сущности, не по душе. Вероятно, он не собирается уходить и все это блеф. Не так страшен черт, как его малюют. Но однажды я уже думал так - и попал впросак. Возможно, что это вовсе не блеф". Он сидел в напряженной позе, тесно прижав руки к туловищу. - Хоть вы-то не нервничайте, - просил он, стонал он. - Этот человек, этот Траутвейн, всех нас с ума сводит. Будьте благоразумны. Поверьте, если я хочу выставить Траутвейна, это не каприз. Поверьте мне, иначе нельзя. Помогите мне, дорогой Гейльбрун, и вам не придется на меня жаловаться. Кто мне помогает, тому и я помогаю. Мы так давно с вами сотрудничаем. "ПН" - доброе дело, оно близко и дорого нам обоим. Я не могу больше работать с Траутвейном по многим причинам. Это невозможно. Поймите же меня и не покидайте в беде. Он говорил настойчиво, жалобно, словно затравленный, и слова его звучали искренне. Как видно, он в безвыходном положении. За ним, по-видимому, стояч другие, они стремятся погубить Траутвейна, и эти другие, по всей вероятности, крепко держат его в руках. Гейльбрун почти пожалел Гингольда. А история скверная, хуже, чем он думал. Возможно, что при таких обстоятельствах Гингольд скорее откажется от него, Гейльбруна, чем согласится отменить увольнение Траутвейна. Но Гейльбрун дал слово и доведет борьбу до конца. - Уйдет Траутвейн, уйду и я, - повторил он. - Нет, нет, - отбивался Гингольд, - этого я не хочу слышать. - И он действительно заткнул себе уши. - Не решайте теперь ничего. Подумайте. Даю вам два дня. Три дня. Не покидайте меня в беде. Поставьте свои условия. Подумайте. И прежде чем Гейльбрун успел возразить, старик поспешил оставить кабинет. Ушел и Гейльбрун. Он чувствовал себя усталым, разбитым, старым. Знаком подозвал такси и поехал домой. Откинув большую голову, он подложил под нее руки, закрыл глаза, позволил жаркому солнцу обогреть себя. В ушах все еще звучал умоляющий, полный отчаяния голос старика. Совершенно ясно, что Гингольд, хочет он этого или не хочет, вынужден уволить Зеппа. С юридической точки зрения Гингольд сильнее. Зепп, этот дурень, облегчил ему задачу. Значит, Зеппу придется уйти. Значит, теперь все зависит от него, Гейльбруна. Значит, пришла пора выполнять свои обязательства по пакту, - мысленно заговорил он на языке дипломатов, - ибо слово свое он, само собой, сдержит. В идиотское же он попал положение. Из-за того, что Гингольд и Зепп вели себя по-дурацки, ему, Гейльбруну, приходится пропадать. Он посмотрел на счетчик такси. Восемь франков пятьдесят. В сущности, можно было скромно поехать на метро. Дожил до шестидесяти лет, был депутатом рейхстага и главным редактором "Прейсише пост", был в числе тех, кто провел закон о налоге на картофельную водку, облегчил положение миллионов людей, которым уже не приходилось годами голодать, был в числе тех, кто многих дураков и мерзавцев держал в узде и многим приличным людям помог выбраться на поверхность, всю жизнь каторжно работал, а теперь приходится укорять себя за то, что ты, усталый старик, поехал вместо метро на такси. Такова благодарность мира. А когда занимаешь высокое положение, это ведь тоже сплошной труд и сплошные муки. Он в изнеможении откинулся назад; солнце, сначала приятно согревавшее, начало припекать слишком сильно. Нелегко ему будет, если он лишится оклада в "ПН". Придется потуже подтянуть ремень. Долгов у него теперь уже на двести тысяч. Возможно, что Эгон Франк еще раз одолжит ему пятьдесят тысяч. Но не особенно приятные минуты придется пережить, прося его об этом, да и ненадолго хватит этих денег. Какое счастье, что по крайней мере жена перебивается без его помощи, которую она раз и навсегда отклонила. Но дочь Грету и ребенка он не может оставить в Лондоне без субсидии; Грета расходится со своим мужем, доктором Клейнпетером, арийцем. Иначе Клейнпетер лишится своей клиники. К тому же он ничего не может посылать ей: из Германии запрещено вывозить валюту. Что будет, если Гейльбрун потеряет работу в "ПН"? И что будет с самими "ПН"? Все рушится. А виноват Зепп со своей проклятой недисциплинированностью. Сей мир - каторга или сумасшедший дом, и человек человеку палач. Гингольд преследует его, самого Гингольда преследует другой, а этого другого - вероятно, третий. А вот и дом, где живет Гейльбрун. Счетчик показывает одиннадцать франков пятьдесят. Если бы он заплатил тринадцать, этого было бы достаточно; но когда шофер хочет дать ему сдачу с пятнадцати франков, он не может удержаться и отказывается от нее великолепным жестом. Он поднимается на лифте в свою квартиру, открывает и входит с легким вздохом в просторную, приятно сумрачную столовую, обставленную старой дорогой берлинской мебелью. Он заранее радуется мысли, что будет один. Полежит в тишине и полумраке на диване, отдохнет, подремлет. Но, войдя, он видит, что кто-то сидит на диване и при виде его поднимается, подбегает, повисает у него на шее - кто-то большой, тяжелый, сломленный горем, молящий о помощи. А в углу стоит четырехлетний ребенок, испуганный и готовый расплакаться. - Гильда, подойди и поздоровайся с дедушкой, - приказывает женщина, с трудом подавляя рыдание. Конечно, это его дочь Грета со своей девочкой. Только ее и не хватало. Гейльбрун всегда любил свою Грету. Он утешал дочь, когда ее сомнительные любовные похождения кончались плачевно, он радовался, что она наконец так сильно и счастливо влюбилась в своего доктора Клейнпетера. Оскар Клейнпетер, настоящий мюнхенец, грубоватый, склонный к соленой шутке, несколько флегматичный по натуре, был превосходный врач, он создал замечательную клинику и умело руководил ею. Это был отличный брак, и он радовал Гейльбруна. Разумеется, ему было бы приятнее, если бы его Грета не отдалась так безраздельно Клейнпетеру. Он озабоченно наблюдал, как она, истая берлинка, начала глупо подражать мюнхенской интонации и диалекту мужа. Всегда опасно ставить всю свою жизнь в зависимость от одного человека, и Грета это почувствовала, когда пришлось расстаться с мужем. И вот Грета повисла на шее у отца, ее изящный дорожный костюм составляет странный контраст с ее душевной сумятицей; она плачет и разражается потоком бессвязных слов. Ребенок тоже хнычет. Гейльбрун чувствовал себя смертельно усталым и взволнованным, ему было жаль дочери, но он почти так же сильно страдал от тягостного чувства неловкости, которое вызывала в нем эта сцена. Однако он не позволял себе раздражаться. Раньше надо узнать, что, собственно, случилось. Он поставил ясные, энергичные вопросы. А случилось вот что. Нацистские власти не удовлетворились тем, что Оскар Клейнпетер расстался со своей женой-еврейкой. Его поставили перед выбором: развестись или отказаться от клиники. Грета, унаследовавшая от отца его предприимчивость, не сидела в Лондоне сложа руки. В своей пышной женственности она была привлекательна, умела одеться и, если надо было, не скупилась на любезности. Через одного турецкого дипломата она добилась того, что ее Оскару предложили в Анкаре профессуру и предоставили возможность создать новую клинику. После некоторых колебаний в Лондон приехал доктор Клейнпетер - обсудить дело с Гретой и турком. Он был очень нежен с ней и ребенком. Привез даже портрет отца, знаменитый портрет, написанный в свое время, когда Франц Гейльбрун был в почете и славе, известным художником Максом Либерманом. Оскар Клейнпетер пробыл в Лондоне несколько дней. Говорили о том и о сем, Грета свела его со своим турецким дипломатом, она расписывала ему великолепную жизнь в Анкаре, убеждала, что он сможет и там выдвинуться и проявить себя, турок весьма выразительно подтвердил это. Оскар не мог оставаться ни минуты без жены и ребенка. И она, и ребенок, и турок, и Анкара, и новая жизнь - все это, по-видимому, произвело на него впечатление. Он кое-где навел справки, собрал точные сведения о жизни в Анкаре, десять раз прочел договор, кое-чем остался недоволен и внес поправки; глядя на него, никто не вздумал бы сомневаться в том, что Оскар Клейнпетер ни за что на свете не расстанется с женой и ребенком. И, однако, ясного, решительного "да" Грете из него выжать не удалось. Гейльбрун знал Клейнпетера и ясно видел перед собой все, что произошло, все, о чем поведала ему Грета. Четко рисовались ему все подробности: как нагрянул в Лондон этот тяжелый на подъем человек, как он ерзал, мялся, не находил решительных слов. Клейнпетер, без всякого сомнения, любил на свой флегматичный лад Грету и маленькую Гильду. Но он так же несомненно любил свою клинику, свою профессию, свой Мюнхен. Он привык к тому и другому, к семье и к профессии, он твердо держал в руках одно и не мог бросить другое, он все оттягивал решение: от чего ему отступиться? Вероятно, пока он был в Лондоне, ему казалось невозможным навсегда расстаться с Гретой и ребенком. Но точно так же он не мог расстаться со своей больницей, как только очутился в Мюнхене, а Грета осталась в далеком Лондоне. Вот этого и боялась Грета, потому-то она так старалась вырвать у него решительное "да" - подпись под турецким договором. Но ей так и не удалось этого добиться: он отделывался полуобещаниями, находя то одну, то другую отговорку, и в конце концов ей пришлось, не добившись толку, поехать с ним в Дувр, где он сел на пароход. Только на обратном пути в Лондон она все поняла. Оскар с самого начала решил, что свидание в Лондоне будет прощальным, но у него не было мужества сказать ей об этом. А она могла бы все понять по его ворчливой нежности. Прими он решение в пользу Анкары, уже самый факт, что он принес ей такую жертву, сделал бы его раздражительным и резким, он был бы всем недоволен. Но еще более наглядным доказательством был портрет работы Либермана. Клейнпетер, дороживший удобствами, не любил лишнего багажа во время поездки. Реши он подписать турецкий договор, он просто послал бы портрет в Анкару вместе с домашней утварью. То, что он не побоялся хлопот и самолично перетащил портрет через две таможенные границы, красноречиво говорило о том, что он заранее решил остаться в Мюнхене. Поняв это, Грета в полном отчаянии вернулась в Лондон, уложила необходимые вещи, и вот она здесь. Гейльбрун выслушал печальный рассказ. Певучий мюнхенский выговор Греты, который она усвоила, чтобы сделать приятное мужу, теперь казался ему вдвойне бессмысленным и неуместным. Молча сидел он, когда Грета кончила рассказ, и лишь с трудом нашел несколько вялых слов утешения. Когда Гейльбрун наконец остался один, он почувствовал себя больным от усталости. Этого только не хватало. Он искренне хотел встать на защиту Траутвейна, решился на убогую старость, намерен был выполнить свой долг. Но в чем его долг? Если Грета потеряет мужа и не найдет опоры в отце, разве она не погибнет? И не его ли долг помешать этому? Он не знает. Да и не хочет сейчас углубляться в философские размышления. Он положит усталую голову на подушку и уснет. А решение придет завтра. Гейльбрун ложится в постель. Но он переутомлен, взбудоражен и не может заснуть. Он берет сильное снотворное и мало-помалу начинает чувствовать его действие. Теперь он будет долго спать, а завтра поищет правильное решение. Но, ожидая минуты забвения и сна, он уже знает, что лишь втирал себе очки, что он давно уже решился. Он, тот, что лежит здесь и засыпает, предал самого себя и "ПН". Он, тот, что еще несколько часов назад был на три четверти герой, - теперь с головы до пят негодяй. КНИГА ТРЕТЬЯ. ЗАЛ ОЖИДАНИЯ И люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную. Евангелие от Луки 1. ГОЛУБОЕ ПИСЬМО И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ Зепп еще не успел выйти из редакции "ПН", как уже пожалел о своей опрометчивости. Ведь он так твердо решил не отзываться на провокационные выпады коварного Гингольда - и все же пятиминутного разговора с ним оказалось достаточно, чтобы он, Зепп, бросил ему в лицо заявление об уходе. Сказать этому псу, этому зазнавшемуся тупице "я ухожу" было, конечно, огромным удовольствием, усладой для сердца. Но услада куплена слишком дорогой ценой, а если сравнить ее с горем, которое он накликал на себя и на Анну, нельзя не признать, что он за нее здорово переплатил. Всю дорогу домой Зепп мучился угрызениями совести. А он еще так хвастливо заверил Анну, что его положение в редакции прочнее прочного. И вот - извольте радоваться. Великолепным ударом он подрубил сук, на котором сидел. В "Аранхуэс" Зепп пришел необычно рано; ни Анны, ни мальчика не было дома. Расстроенный и недовольный, сидел он в заново обитом кресле. Зло на собственную глупость грызло его все сильнее. Он попросту нежизнеспособен, он никогда не поумнеет. Ему непременно нужно настоять на своем, вместо того чтобы послушаться Анны. Сперва он своим диким упрямством сорвал переезд в Лондон, а потом еще сам лишил себя жалкой должности в "ПН". Теперь на Анну ляжет вся забота о том, чтобы не пойти ко дну вместе с ним и с мальчиком. Зепп представляет себе, как он сидел бы теперь - если бы не эта дурацкая выходка - в редакции "ПН", как он в последний раз отбелил бы пародию на речь фюрера и продиктовал ее Эрне в окончательной редакции. Он дрожит от бешенства при мысли, что речь теперь вообще не появится в печати. "От этого гада вонь идет", - говорит он намеренно вульгарно и поднимает злые глаза на красивые стенные часы, тиканье которых сегодня раздражает его так же сильно, как обычно радует и бодрит. "Да это же игра фантазии". Вдруг в нем зашевелился врожденный легкомысленный оптимизм. "Все это сплошная комедия. Кто же будет рассматривать необдуманно вырвавшиеся у меня слова как серьезное заявление об уходе? А если и будет - тем лучше. Ни один суд не признает правоту Гингольда. То, что я сказал, - это facon de parler [манера выражаться (франц.)], а никак не юридический акт. Гейльбрун быстро уладит дело и, быть может, уже уладил". Так он успокаивает себя и уже видит хорошие стороны в том, что произошло. У него неожиданно оказалось несколько часов досуга. Он радуется, как радовался мальчуганом неожиданным каникулам. Садится к роялю. Сейчас он в форме, сейчас тиканье часов помогает ему, рождается музыка, настоящая мело

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору