Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фейхтвангер Лион. Изгнание -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -
век, - начал он, - не имеющий права соболезновать мне. Разве не вы издевались в язвительных строфах над убогостью мещанских семейных уз и над плохим душком остывших супружеских отношений? Ваше соболезнование я могу понять только как иронию. - И он процитировал Чернигу стихи Чернига. - Очень похвально, профессор, - спокойно ответил тот, - что вы запомнили наизусть мои стихи. Мне они уже до некоторой степени чужды. Я от них не отрекся, нет, это превосходные стихи. Но за семь лет, говорит где-то Стриндберг, все клетки в нашем организме обновляются, и сами мы уже не те. Я просто вырос из моих стихов. Как вам известно, я виталист, - продолжал он оправдываться перед Зеппом, - по-моему, кто хочет по-настоящему жить, и чувствовать абсолютную свободу, должен принять на себя все, что только можно пережить, и не бежать от опасностей и пропастей, а даже искать их. Вот почему я принял на себя всемирный потоп, рискуя околеть. Я пережил всемирный потоп, я знаю, что это такое, но теперь молодость прошла, и с меня хватит, теперь я хотел бы попасть в ковчег. Человек - странная помесь: он то Фауст, то Мефистофель, а то просто какой-нибудь Мюллер или Шульце. Сейчас я некий Шульце. - Зепп слушал молча, вместо ответа он только язвительно улыбался. Черниг продолжал: - В настоящее время оставаться одиночкой - смелость, которая граничит с глупостью; ибо кто сегодня не займет места в какой-нибудь шеренге, тот почти наверняка будет растоптан массами. Я хорошо это знал и тем не менее имел мужество много лет жить индивидуалистом - вероятно, последним индивидуалистом. Но это уже прошлое, отжитое, история. И то, что вы, профессор, - вежливо кончил он, - помните мои стихи тех времен, когда я еще был индивидуалистом, доказывает вашу любовь к истории. Зеппа раздражало, что Черниг проскользнул в царство буржуазного уюта и, по-видимому, отлично себя там чувствует. Неужто человеческая природа так непостоянна? Неужто человек уж не тот, когда встречаешь его во второй раз, как речные волны, в которые ты вторично опустил ногу, уже не те? Но тайная причина недовольства коренилась глубже. Ему хотелось иметь друга, которому он мог бы пожаловаться на самого себя, на свою бескрылость и пустоту и который бы успокоил его. А перед Чернигом, тем, что сидит против него, он изливаться не мог. Это уже не тот человек, который в свое время читал ему свои стихи в кафе "Добрая надежда". С сегодняшним Чернигом у него не осталось ничего общего. Разговор зашел о "Сонете 66". В свое время Зепп, поглощенный работой в газете, предоставил другу свободу действий, и "Сонет 66" был издан так, как хотелось Чернигу, - в роскошном переплете и с претенциозным предисловием. События последнего времени помешали Зеппу сказать Чернигу, как противно ему это оформление. Сегодня он был в подходящем настроения для такого разговора. Он стал зло и пристрастно потешаться над изысканностью бумаги, шрифта, переплета и разобрал по косточкам вводный очерк Чернига. Раздраженный Зепп нашел глубоко обидные слова. Сначала Черниг отвечал терпеливо, но постепенно и он вошел в раж и стал наносить удары, выбирая больные места. - Язвительный тон, профессор, - сказал он, придавая оттенок сугубой кротости своему детскому голосу, - вам отнюдь не к лицу. Вы по натуре добродушны, по, разозлившись, становитесь на редкость пристрастны. Вы уже давно говорите совсем не о моем очерке, ваша критика целиком направлена против нынешнего Оскара Чернига. И на этого Чернига вы тоже смотрите с достойной сожаления субъективностью. Взираете на него столь неблагосклонно лишь потому, что сами-то вы не в ладу с собой. Я уже однажды сказал вам, что в каждом новом положении - и это весьма примечательно - мы находим новое враждебное нам начало и считаем его наихудшим злом. Тогда я видел своего заклятого врага в распорядке дня, которым нас допекали в "Убежище". Теперь я постиг, что "заклятый враг" - не вне, а внутри нас. Мой худший враг - это не Гитлер и не глупость, мой худший враг - это я. И то, что сегодня так взвинтило вам нервы, дорогой профессор, - это не Оскар Черниг, и не его превосходный очерк о Гарри Майзеле, это вы сами. Слова Чернига глубоко задели Зеппа, и долго еще после того, как друг ушел, он мысленно перебирал и ворошил их. Он упрямо пил сладкий яд черниговских стихов, теперь безразличных автору, и нынешний Зепп был ему чуть ли не противнее, чем нынешний Черниг. Он сел за пианино, опять и опять пытаясь влить в вальтеровские стихи муку недовольства последними двумя годами своей жизни, годами, потерянными по собственному недомыслию. "На что же - увы - мои годы ушли?" Но звуки иссякли, все оставалось мертво. То, что он делал, было так же бездарно, как игра на рояле за стеной. Он выдохся, он конченый человек. Вечером того же дня впервые после смерти Анны Зепп встретился с Эрной Редлих. Зепп жаждал излить ей свою душу, как делал это прежде. Она всегда умела слушать; кроме того, она храбро, ни на что не глядя, разумеется ради него, завладела списком подписчиков "ПН" - он узнал об этом от Петера Дюлькена, - и, у нее, вероятно, были неприятности с начальством. Эрна настоящий друг, с ней можно отвести душу, пожаловаться, что он боится творческого бесплодия и что работа в газете погубила его как художника. Он надеялся, что, когда назовет все свои страхи по имени, ему легче будет от них избавиться. Но когда Эрна во плоти уселась против него за столиком кафе, у Зеппа словно язык отнялся. Близость, установившаяся между ними, исчезла. Казалось, что теперь, когда Анна умерла, она имела над ним большую власть, чем при жизни. Он не понимал, как мог он изливать душу перед этой незначительной, неумной девочкой, забывая о существовании Анны, и встреча прошла натянуто, холодно. 6. "ЗАЛ ОЖИДАНИЯ" В последующие дни он вновь и вновь заставлял себя взяться за работу. Но вместо стихов Вальтера фон дер Фогельвайде слышал слова Петера Дюлькена, и ничто ему не удавалось. Никогда в жизни Зепп не чувствовал себя таким бесплодным, выхолощенным. Он исписался, он попросту "старая кляча". Но ему показалось, что этим выражением он умаляет свою беду, и он быстро поправился: "Мой daimonion [божество (греч.)] молчит". Слово "даймонион" напомнило Зеппу о старике Рингсейсе. Вот с кем можно отвести душу. Как это он не подумал о нем тотчас же. Он навестил его. Рингсейс все еще лежал в своей крошечной зловонной каморке, заброшенный, старый, обреченный. - Редкая птица, - воскликнул он по-латыни, увидев Зеппа; он явно ожил. - Здесь, в этом доме, - объяснил он, - живут почти исключительно французы, а с ними мне теперь трудно сговориться: мое французское и английское произношение, вероятно, всегда было плохим, но все же мне удавалось говорить на этих языках даже с людьми, чуждыми гуманитарного образования. Но память моя слабеет, я позабыл множество французских и английских слов, и сколько-нибудь свободно я сейчас говорю только по-немецки, по-латыни и по-гречески. Вот почему я так рад, когда меня навещает немец. Зепп, потрясенный, смотрел на Рингсейса: до чего же старик исхудал за те немногие дни, что он не видел его. И все же их встреча протекала именно так, как представлял себе Зепп: Рингсейс просил его рассказать о себе, а Зеппу легко говорилось с ним. Он рассказал о своей великой и роковой ошибке, о том, как он впутался в политику и как Анна умерла, чтобы эти путы порвались; он, Зепп, действительно разорвал их. И все же он ощущает их, как ощущают боль в ампутированной ноге или руке. Зепп рассказал, что он не может заниматься музыкой и боится, уж не иссяк ли этот источник навсегда. Он поведал старику о своих сомнениях и муках, ничего не утаив, даже того, что кажется себе ленивым учеником, удравшим из школы. Он говорил откровенно, как человек, не желающий ни приукрашивать свою особу, ни возводить на себя напраслину. Рингсейс слушал. Его голова, большая, тяжелая, лежала на продавленной и неопрятной подушке, шкиперская бородка окаймляла худое лицо. Он не двигался, не смотрел на Зеппа, он смотрел своими старыми, слинявшими, выпуклыми глазами в потолок, его лицо было кротким, а мысли, казалось, витали где-то далеко. И все же у Зеппа создалось ощущение, будто он говорит перед судьей и от этого судьи зависит, оправдать или осудить его. - Да, дорогой Зепп, - сказал наконец Рингсейс, - значит, и ваша бедная Анна не нашла в себе сил дождаться, она ушла, поставила точку, как вы выражаетесь. Молодым тяжелее - они нетерпеливее. И все же уйти таким путем - это не самое худшее. Как сказал один древний мудрец, добровольность смерти - самое лучшее, что есть у человека, самое человечное, единственное, что отличает его от животного и от бога. Но нам, более старому поколению, мне и, уж конечно, вам, Зепп, надо ждать. Тяжело вам стало ждать. Вы со страхом и ужасом замечаете, что уже не властны над звуками, как в былое время, да к тому же еще корите себя, что, мол, сами виноваты. А это, как легко можно себе представить, - тягостное, мучительное состояние. Но есть свой смысл в том, чтобы ждать и отдаваться работе, которая кажется вам бесполезной. Поверьте старику, Зепп, и не жалейте об этом. Уметь ждать - это все. Не раз уже Рингсейс излагал Зеппу в старомодных, назидательных выражениях эту свою великую теорию ожидания. И речи его иногда казались Зеппу несколько безвкусными; но сегодня, размягченный всем пережитым и своей исповедью, он оказался восприимчивым к тихим словам старика, они просочились в него. Вспомнилось ему выражение - нечто среднее между советом и приветствием, - которое крестьяне на его родине имели обыкновение употреблять при каждом удобном случае: дай срок. Вспомнилось, что его отец однажды купил в горной местности крестьянский домик; обитатели этой местности никогда не называли отца по его фамилии Траутвейн, он превратился в Бихлера, да так Бихлером и остался, так как купленный им дом когда-то, в незапамятные времена, принадлежал какому-то Бихлеру и каждый новый владелец с тех пор назывался Бихлером. У этого Бихлера было достаточно времени, он насчитывал уже тысячу лет. "Дай срок". Это та же бодрая мудрость, которой обладали древние; но то, что имел в виду Рингсейс, было нечто иное, более глубокое. Своим внутренним взором Зепп видел "ожидание", о котором говорил Рингсейс, он слышал его своим внутренним слухом. О, счастье и чудо. Глухота Зеппа вдруг исчезла. В нем зазвенело, зазвучало, раздались голоса, аккорды, он видел и слышал. Каморка старика Рингсейса раздвинулась, она стала огромной. Это уже зал ожидания, да, конечно, зал, с четырьмя голыми стенами, но такой чудовищно огромный, что стен не видно. Зал этот бесконечно убог, он напоминает бараки эмигрантов, и хотя его пронизывает тот же неприятный, резкий, беспощадный свет, каким освещают бараки, но по углам притаились тени и все грани как бы стерты. Однако зал кишел людьми; здесь были не только несчастные эмигранты-немцы, но я все современники Траутвейна. Они прикорнули на растрепанных узлах и чемоданах с наскоро собранным и ненужным домашним скарбом, они приросли к своим чемоданам и в то же время двигались, они казались и взволнованными и подавленными; была ночь - горел ведь резкий свет, но в то же время это был и день, не то летний, не то зимний; они ждали так давно, что уже не существовало времени года и разницы между днем и ночью. Люди сидели и сновали взад-вперед, лихорадочно возбужденные и тупо покорные. Никто не уходил, народу все прибывало, зал был уже переполнен, но в него протискивались все новые люди, и место для них каким-то чудом находилось. Это зал ожидания и в то же время тюрьма. Раздавались резкие звонки, трещали сигналы, свистели локомотивы, гремели громкоговорители, выкликались направления поездов. Но все не тех, которых ожидали эти люди. При каждом новом сигнале они настораживались, но железнодорожное начальство принимало меры, чтобы не допустить отправки поездов, которых они ждали. Все новые поезда отбывали, но давно объявленных долгожданных начальство не отправляло. Оно даже сообщало причины, но это были пустые, все более пустые отговорки; под конец они стали так раздражающе невесомы, что даже самые глупые понимали, насколько они циничны. Но что же еще оставалось всем этим людям, как не ждать? Они были объектами осуществляемой над ними власти, которую якобы осуществляли сами, ибо дирекция делала вид, будто отправляет поезда ради них, только ради них. В этот зал ожидания мысленно всматривался Зепп, пока Рингсейс говорил с ним и после того, как он умолк. Он видел зал ожидания и еще лучше слышал его. Слышал, как объявлялись направления поездов, как поезда приходили и уходили пустыми или издевательски медленно проползали мимо ожидающих: он слышал стопы ожидающих, их отчаяние, их проклятия, их смирение, их изнеможение и наперекор всем разочарованиям каждый раз вновь воскресающую надежду. В эти минуты, в маленькой, плохо проветренной комнате, пока старый Рингсейс, тихий и кроткий, лежал в терпеливом, почти блаженном забытьи, пока он дремал, чувствуя, как приближается последнее, краткое, быстролетное выздоровление, - здесь и в эти минуты Зепп впервые услышал звуки той симфонии "Зал ожидания", которой суждено было его прославить. Покинув Рингсейса, Зепп еще долгие часы бродил по городу Парижу, захваченный своим видением. Был ли он когда-либо так счастлив за всю свою жизнь? Да, радость, взыгравшая в нем, когда он снова обрел кипучий источник своего "я", во много раз превзошла муки последних дней, когда он считал его иссякшим. Музыка несла его, поднимала его. Не было таких трудностей, которых он не мог бы преодолеть. Когда-то он носился с мыслью написать ораторию "Ад". В те времена волну звуков разбудили в нем стихи Данте; насколько же он вырос, если теперь зазвучала в нем сама жизнь. Он освободился от искусственного и холодного гуманизма минувших лет. Теперь ему не было надобности идти к своему искусству окольным путем, через искусство других, он проник в гущу действительной жизни, ибо зал ожидания и был адом, но более реальным, более жизненным. То, что сказал ему Рингсейс, не пустые слова утешения. Тягостное, мучительное состояние последнего времени он пережил недаром. Как беден и опустошен был Зепп несколько часов назад - и как богат сейчас. Он шагал по городу Парижу, он теперь не мог бы сидеть дома, стены его тесной, душной комнаты давили бы его. Он шагал, шагал, все дальше и дальше. Так он попал в предместье, в пустынный квартал. Между большими уродливыми домами казарменного типа затерялись старые виллы; приземистые и в то же время высокомерно сдержанные, они жались между обступившими их высокими, наглыми, голыми домами. Уже наступила ночь. Зепп был здесь почти единственным прохожим, его шаги гулко раздавались в тишине. Он заметил, что возле одной из вилл кто-то усердно роется в мусорном ящике. Человек поднял глаза, боязливо и настороженно ожидая, пройдет ли Зепп мимо или нет, вдруг он изумленно вскинул брови, снова нагнулся над мусором и наконец, когда Зепп удалился уже шагов на двадцать - тридцать, отошел от ящика и последовал за ним. Зеппу было жутковато слышать за спиной дыхание подозрительного субъекта. Он ускорил шаг, но и тот пошел быстрее. Освещение было скудное; кроме того, путь к центру города лежал через большой сквер, где было совсем уж темно. Неожиданно Зепп услышал за собой голос. - Что вы так бежите, господин профессор? - спросил этот голос по-немецки и прибавил с неприятным смехом: - Уж не испугались ли? Зепп обернулся. В неверном свете фонаря к нему приближался оборванец, и чем ближе он подходил, том оборваннее представал. Брюки, пиджак, ботинки - все на нем развалилось, везде проглядывало голое тело, в этих лохмотьях человек казался голее голого. С лица, покрытого рыжеватой щетиной, смотрели с чуть смущенным и все же фамильярным выражением воспаленные глаза. - Не притворяйтесь, - нахально и в то же время боязливо заговорил незнакомец. - Вы профессор Траутвейн. - Он смотрел на Зеппа так, будто тот должен хорошо его знать. - Ну да, я профессор Траутвейн, - ворчливо ответил Зепп, подходя ближе. Он тщетно рылся в памяти: кто бы это мог быть? - И не старайтесь вспомнить, господин профессор, - сказал незнакомец. - Ничего не выйдет. Я, видите ли, Зигмунд Манассе. Зепп вздрогнул. Зигмунд Манассе, тот самый, который написал большую монографию об Иоганне Штамице и раз навсегда доказал, что Штамиц - творец современной инструментальной музыки и гений? Да, вне всяких сомнений, это Зигмунд Манассе. Зепп несколько раз встречался с ним: это он. - Если я не пугаю вас, пойдемте вместе. Я уже давно не слышал немецкой речи, мне хотелось бы поговорить по-немецки, забываешь язык. Мне вообще редко приходится говорить. Зепп Траутвейн все еще стоял, поставив ноги носками внутрь, в некрасивой, напряженной позе и оцепенело смотрел на оборванца. Это - Зигмунд Манассе? - Конечно, - выговорил он наконец, - пойдемте. - В ночном безмолвии его голос прозвучал особенно пронзительно. - Тогда, пожалуйста, вернемтесь на то самое место, где мы встретились, - попросил оборванец. - А то прибегут собаки, и я останусь ни с чем. Зепп, подавленный, шагал рядом с оборванцем но пустынной улице предместья, спрашивал и слушал. Зигмунд Манассе рассказывал, не жалуясь. Пожалуй, единственным чувством, которое можно было уловить в его повествовании, было гневное удовлетворение: вот, мол, какие шутки судьба выкидывает с людьми, заслуживающими лучшей участи. Зигмунд Манассе, как "неариец", вынужден был оставить скромную должность учителя, как только нацисты стали у власти; давать частные уроки ему тоже не разрешалось. Он эмигрировал. Комитеты сначала оказывали ему поддержку, но Зигмунд Манассе никогда не отличался ловкостью: он не сумел найти какую-нибудь работенку. Музыковедение, особенно та его отрасль, которой занимался Зигмунд, не было в спросе. Он был рад играть всюду, куда бы его ни позвали, но как получить трудовую карточку? И он катился под гору; пособие из комитета перестал получать, ибо прошли все сроки. Одно время он изготовлял дешевые потешные музыкальные инструменты для танцевальных вечеров, две недели продавал безделушки в ночных кафе, костюмы и белье спустил старьевщику. Наконец он получил койку в эмигрантском бараке, оставался там, пока его терпели, потом ночевал под мостами Сены, и еще раз как-то его пустили на две недели в барак, последний костюм постепенно превратился в лохмотья, и вот теперь он профессиональный clochard, бродяга. - Порой, - рассказывал он, - я, естественно, помышлял о самоубийстве. И рад, что отказался от этой мысли. Стать clochard совсем не просто. У нас есть своя гордость, и свой цех, и свои законы; человеку надо сначала скатиться на самое дно: лишь тогда мы принимаем его в свою среду и терпим среди нас. Но когда ты уже очутился на дне, то оказывается, что такой выход еще не самый страшный. В особенности летом. А мне еще и повезло, я открыл этот район, мои собратья его проглядели, и те

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору