Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
ыла дверь, сквозь которую
виднелась ярко освещенная гостиная. Когда она, нисколько не стесняясь,
повернулась к нему, на ее золотистом теле вспыхнули блики света. Эта
естественность была ему приятна, от нее веяло теплом прожитых вместе
долгих лет и возникало редкое в солдатской жизни ощущение домашнего,
непреходящего покоя; но беспечно распахнутая дверь смущала, он боялся, что
их увидят, и от этого стыдился собственного желания.
Среди ночи он проснулся. Дождь кончился, и в открытое окно светила
луна. Вайолет лежала спиной к нему, положив голову на согнутый локоть. По
неподвижной напряженности ее тела он понял, что она не спит. Он положил
руку ей на бедро и повернул ее к себе. Ювелирная точность и высочайшее
мастерство, с которым был выточен крутой изгиб ее бедра, наполнили его
благоговением, озарили очищающим пониманием высшего смысла и разбудили
дремавшие в глазах прозрачные золотые крапинки.
Она повернулась к нему сразу же, словно ждала этого, и ему захотелось
узнать, о чем она думала, лежа рядом с ним без сна. Но, обняв ее, он снова
отчетливо понял, что не знает ни ее лица, ни имени, и сейчас, в миг самой
полной близости двух человеческих миров, той близости, когда один человек
проникает в другого, даже сейчас он не знает ее, а она - его, и им не
прикоснуться к душе друг друга. Для мужчины, из года в год живущего в
стаде себе подобных, мускулистых, волосатых и угловатых, все женщины -
нечто округлое и мягкое, и все - существа странные и непостижимые.
Утром он проснулся и увидел, что лежит на спине совершенно голый. Дверь
спальни была по-прежнему открыта, в кухне Вайолет и ее мать готовили
завтрак. Он подавил инстинктивное желание скорее прикрыть наготу
простыней, встал и надел шорты. Когда он вошел в кухню, мать Вайолет даже
не повернула головы.
После завтрака и утренней уборки старики молча вышли из дома и побрели
в гости к соседям. Пруит долго обдумывал, как снова вернуться к вчерашнему
разговору, и в конце концов выложил все с обычной для него прямотой.
- Я хочу, чтобы ты переехала в Вахиаву и жила там со мной, - без
обиняков заявил он.
Вайолет сидела в кресле на веранде. Она повернулась к Пруиту и глядела
на него, подперев щеку вялым кулачком.
- Чего это ты вдруг, Бобби? - Она смотрела на него с любопытством, с
тем самым любопытством, которое появлялось в ее глазах каждый раз, когда
она наблюдала за ним: будто только сейчас убедилась, как сложно устроена
любимая игрушка, всегда казавшаяся ей незамысловатой. - Ты же знаешь, я не
перееду. Зачем устраивать сцену?
- Затем, что я не смогу больше ездить сюда, как раньше. Как было до
перевода, уже не будет. Если бы мы жили в Вахиаве, я бы приходил домой
каждый вечер.
- А чем плохо, как сейчас? - спросила она все тем же удивленным тоном.
- Приезжай только по выходным, я согласна. Совсем необязательно приезжать
каждый вечер, как раньше.
- Одних выходных мало, - сказал он. - По крайней мере мне.
- Если ты меня бросишь, у тебя и этого не будет. Какая женщина
согласиться жить с солдатом, которому платят всего двадцать один доллар в
месяц?
- Мне неприятно, что рядом твои родители, они мне действуют на нервы. Я
им не нравлюсь. Если мы хотим быть вместе, то можем и жить вместе. А
сейчас ни то ни се. Такие вот дела. - Он проговорил это бесстрастно и
сухо, словно перечислял достоинства и недостатки нового пальто.
- Мне тогда придется уволиться. Я должна буду подыскать работу в
Вахиаве, а это трудно. Можно, конечно, пойти официанткой в какой-нибудь
бар, но это не для меня. Я и так уже бросила работу в Кахуку, - равнодушно
продолжала она, - ушла с хорошего места, хотя хозяева относились ко мне
как к дочери. Родители были против, но я все-таки ушла оттуда, вернулась
сюда, в эту дыру. Сделала это, чтобы быть поближе к тебе, чтобы ты мог
приходить ко мне каждый вечер. Я пошла на это, потому что ты меня
попросил.
- Я знаю. Все знаю. Но я же не думал, что так получится.
- Бобби, на что ты рассчитывал? За жилье нужно платить, а ты столько не
зарабатываешь.
- Раньше зарабатывал. Мне еще должны заплатить почти за весь прошлый
месяц, - сказал он осторожно. - Нам этих денег хватит на первые дни, пока
ты подыщешь работу, а я тем временем еще получу. Двадцать один доллар,
конечно, мало, но, если ты будешь сколько-нибудь зарабатывать, мы будем
жить даже лучше, чем сейчас. Тебе же здесь не нравится. Не понимаю, что
тебе мешает уехать? - Он умолк, чтобы перевести дух, и сам был поражен
тем, что говорит так быстро.
- Я же сказала, что не могу, и просила тебя не устраивать сцен. Я
серьезно сказала, а ты мне не поверил. Бобби, тебе меня не заставить. Мама
с папой будут против, они меня не отпустят.
- Почему они будут против? - спросил он, стараясь говорить не так
быстро. - Потому что я простой солдат? Ведь тебе-то все равно, солдат я
или кто. А если не все равно, почему ты со мной связалась, зачем разрешила
мне сюда ездить? Мало ли, что они против - силой не удержат. Что значит
"не отпустят"?
- Для них это будет позор.
- Что за бред?! - взорвался он. - Если б я был вонючим подметалой на
пляже, они бы и то не возражали. А солдат - сразу позор!
Он так и знал, что этим кончится. Голытьба несчастная, хуже, чем
шахтеры в Харлане, но, если дочь живет с солдатом, - позор! На
тростниковых плантациях их мытарят так, что у них скоро руки-ноги
отвалятся, но это ничего, это не позор. А вот жить с солдатом... Бедняки -
худшие враги сами себе, подумал он.
- Конечно, если бы мы поженились, тогда другое дело, - тихо сказала
она.
- Поженились?! - Он был ошарашен. Перед глазами у него вдруг возник
сержант Доум. Лысый, грузный, затравленный, он всю жизнь возил за собой
толстую неряшливую жену-филиппинку и семерых детей-полукровок;
неудивительно, что Доум вечно лезет в драку, ведь он обречен до конца
своих дней жить за границей, как изгнанник, - кому он нужен в Америке с
таким прицепом?
Вайолет улыбнулась, заметив ужас на его лице:
- Вот видишь. Ты не хочешь на мне жениться. А поставь себя на мое
место. Рано или поздно ты вернешься на континент. Ты же не возьмешь меня с
собой? Ты хочешь, чтобы я ушла от родителей, а потом осталась и без них, и
без тебя? Может, еще и с ребенком.
- А если бы я на тебе женился, родители были бы довольны?
- Нет. Но все равно было бы лучше, чем сейчас.
- Ты хочешь сказать, для них это все равно был бы позор, - криво
усмехнулся Пруит. - А если бы мы поженились, ты бы переехала?
- Конечно. Тогда все было бы иначе. Если бы ты вернулся на континент, я
бы поехала с тобой. Я была бы твоя жена.
Жена, подумал он. А действительно, почему бы не жениться? В нем росло
желание уступить. Минутку, парень, минутку! Через это проходят все, кто в
конце концов женится. И перед Доумом наверняка стоял такой выбор. С одной
стороны, свобода, с другой - женщина в постели, всегда, когда тебе ее
хочется, всегда рядом, только протяни руку, и не надо тратить силы на
ухаживание, ждать недели и месяцы, и проститутки - как запасной вариант -
тоже не нужны. Так что же ты выберешь?
- Если мы поженимся и я увезу тебя с собой, - осторожно сказал он, -
все равно ничего не изменится. Мы оба будем как прокаженные. В Штатах
такие, как мы, никому не нужны. И даже если я на тебе женюсь, это еще не
значит, что я обязан везти тебя с собой. Женитьба ничего не решает. А
большинству она ничего и не дает. Я-то знаю. - Как Доуму, подумал он, Доум
женился, чтобы в постели под боком была баба, а когда он дал поймать себя
на крючок, эта баба вдруг навсегда повернулась к нему спиной.
- Но ты же все равно не хочешь на мне жениться.
- А на черта мне это? - Он был уязвлен тем, что она сказала правду, и
чувствовал себя виноватым. - Если бы я собирался прожить на Гавайях всю
жизнь, тогда другое дело. А меня будут перебрасывать с места на место. Я
же в армии на весь тридцатник. И я не офицер, мне никто не будет платить
подъемные, чтобы я таскал за собой свою ненаглядную по всему свету. Я
рядовой, я не буду получать даже на жилье для тебя. Таким, как я, жениться
нельзя. Я - солдат.
- Вот видишь. Почему же ты не хочешь оставить все как есть?
- Почему? А потому, что раз в неделю мне мало... Скоро мы вступим в
войну, и я собираюсь воевать, как все остальные. Я не хочу, чтобы меня
что-то держало. Потому что я солдат.
Вайолет откинулась в кресле, прижав голову к спинке, ее руки безвольно
свисали с подлокотников. Она смотрела на него все с тем же любопытством.
- Ну вот, - сказала она. - Сам видишь.
Пруит встал и шагнул к ней.
- Да на кой черт мне на тебе жениться? - грубо бросил он ей. - Чтобы
наплодить кучу черномазых сопливых ублюдков? Чтобы, как все наши ребята,
которые женились на местных, до гроба ишачить на вшивых ананасных
плантациях или мотаться таксистом по Скофилду? Почему, думаешь, я подался
в армию? Потому что не хотел всю жизнь как каторжный рубить в шахте уголь
и плодить сопливых ублюдков - они от тамошней пыли все равно что
черномазые! Потому что не хотел жить, как жили мой отец, и мой дед, и все
остальные! Чего вам, бабам, нужно? Посадить мужика на цепь, вынуть из него
душу и подарить мамочке на день рождения?! Какого черта ты...
Глаза его сейчас не блестели прозрачными льдинками, как при разговоре с
Тербером и как несколько минут назад, когда он пытался убедить ее, - они
полыхали как огонь, который долго стлался по дну угольной ямы и вдруг
взметнулся ввысь. Он судорожно глотнул воздух и взял себя в руки.
Она почти видела, как на него надвигается белая холодная лавина гнева -
так тысячелетия назад надвигались на землю ледники. Девушка откинулась в
кресле, беспомощная, как тюремный заключенный под струей брандспойта, и
позволила лавине подмять себя, приняла ее мощный удар не сопротивляясь, с
терпеливой покорностью, рожденной поколениями бесправных, поколениями
согнутых спин и лиц, вырезанных из высохших, сморщенных яблок.
- Ты извини меня, - сказал Пруит из-за разделяющего их льда.
- Да что уж там, - сказала она.
- Я не хотел тебя обидеть.
- Ничего.
- Решай сама. Из-за этого перевода у меня теперь вся жизнь пойдет
иначе. Знаешь, как бывает: новый ритм - новая песня. И совсем не похожая
на прежнюю... Я здесь у тебя в последний раз. Хочешь - переезжай, не
хочешь - как хочешь. Если уж решил менять жизнь, нужно менять все,
подчистую. Оставишь что-то из прошлого - вообще ничего не выйдет. Если я и
дальше буду к тебе сюда ездить, в конце концов пожалею, что перевелся, и
стану что-нибудь придумывать. А я не хочу так, и не хочу, чтобы кто-то
узнал, что я готов пойти на попятный... Так что решай все сама.
- Я не могу переехать, Бобби, - сказала она все тем же ровным голосом,
продолжая неподвижно сидеть в кресле.
- Ну что ж. Тогда я ухожу. У нас многие ребята живут со своими
девушками в Вахиаве. И ничего, никто не жалуется. Собираются вместе на
вечеринки, ходят в бары, в кино. И вообще. Девушки не чувствуют себя
одинокими. По крайней мере не больше, чем все остальные, - добавил он.
- А когда их солдаты уезжают, что тогда? - спросила она, глядя на
рощицу на вершине горки.
- Не знаю. И мне наплевать. Наверно, находят себе других солдат. Ладно,
я ухожу.
Когда он вышел из спальни, в руках у него были парусиновые туфли и две
завернутые в шорты бутылки: одна почти полная, в другой на донышке - это
было все, что принадлежало ему здесь, и все, что он уносил с собой. Сколь
ни ничтожны были эти пожитки, они хранились здесь как гарантия, как
пропуск, как ломбардный залог под отпущенную ему в кредит жизнь вне армии,
и, забрав их отсюда, он сам закрыл себе кредит.
Вайолет сидела все в той же позе, и он заставил себя улыбнуться ей, с
усилием растянув губы. Но девушка не видела эту улыбку, она, казалось, не
замечала его. Он сошел с веранды и завернул за дом.
Ее голос долетел к нему из-за угла:
- До свиданья, Бобби.
Пруит снова усмехнулся.
- Алоха нуи оэ! [Прощай! (канакский)] - крикнул он в ответ, доигрывая
роль до конца и остро ощущая мелодраматичность сцены.
Поднявшись на вершину небольшого холма, он не оглянулся, но затылком
чувствовал, что она стоит в дверях, уперев вытянутую руку в косяк, словно
не пускает в дом назойливого торговца. Он зашагал к перекрестку, так ни
разу и не оглянувшись, и представил себе, как, должно быть, красива и
трагична эта картина со стороны: одинокая фигура медленно скрывается за
холмом. И странно, он никогда не любил Вайолет так сильно, как сейчас,
потому что в эту минуту она стала частью его самого.
Но это не любовь, подумал он, ей нужно другое, им всем нужно другое -
они не хотят, чтобы ты нашел себя в них, они хотят, чтобы ты в них
растворился. А сами все равно всегда пытаются найти себя в тебе. Ты был бы
отличным актером, Пруит, мысленно отметил он.
Только спустившись с холма, он наконец перестал играть роль,
остановился, оглянулся назад и позволил себе ощутить всю тяжесть утраты.
И ему подумалось, что все люди вечно ищут себя, ищут в барах, в
поездах, в конторах, в зеркале, в любви - особенно в любви, - ищут частицу
себя, которая обязательно есть в каждом человеке. Любовь - это не тогда,
когда отдаешь себя, а когда находишь и узнаешь себя в ком-то другом. И все
принятые объяснения и толкования любви заведомо неверны. Потому что
единственное, что ты способен понять и ощутить в другом человеке, - это ту
частицу себя, которую ты в нем распознал. И человек вечно ищет способ
выбраться из своей замурованной кельи и проникнуть в другие столь же
герметично закупоренные ячейки, с которыми он связан общими восковыми
сотами.
За свою жизнь он нашел для себя только один способ прорваться к людям,
только один ключ отпирал ему двери других камер, только на одном языке он
мог говорить так, чтобы люди его понимали. Это был горн. Будь у тебя с
собой горн, ты бы мог сказать ей сейчас что угодно, и она бы поняла; ты
мог бы сыграть для нее сигнал построения, усталый призыв строиться на
мороку, когда живот набит и тянет вниз и все равно надо идти подметать
чужие улицы, а так хотелось бы остаться дома и поспать, - и она бы все
поняла.
Но нет у тебя горна, ни с собой, ни вообще. Тебе вырвали язык. Все, что
у тебя есть, - это две бутылки: одна почти полная, в другой на донышке.
А это, друг, нам через проходную не пронести, сказал он себе, потому
что патрульные отберут и сами высосут, и под забором мы тоже ничего
прятать не станем, потому что есть ребятки, которые рыщут там по ночам и
именно так добывают себе выпивку. Слушай, друг, а может, выпьем прямо
сейчас? Так оно будет лучше. Мы ведь с тобой, когда напиваемся, у нас
сразу такое взаимопонимание, мы даже вроде бы видим друг друга. Давай
пойдем к нашему дереву.
У подножия холма на полпути к перекрестку стояла особняком сучковатая
старая киава, накрывая своей тенью пятачок травы, где он не раз устраивал
себе привал по дороге к Вайолет и где скопилось немало пустых бутылок. Ему
пришлось высоко поднимать ноги, чтобы сквозь спутанную, доходящую до колен
траву пробраться на гладкую прогалинку, где он обычно усаживался,
прислонясь спиной к шершавой коре киавы, и откуда никто не мог увидеть его
с дороги - каждому временами необходимо побыть одному, а в спальне
отделения ты можешь быть только одинок, но не один.
Он добавил две пустые бутылки к тем, что валялись в траве, и на
грузовике 13-го учебного полевого артиллерийского полка, который вез в
гарнизон солдат с пляжа в Халейве, добрался домой - в кишащее людьми
одиночество казармы, домой - в спальню отделения, где ничто тебя ни от
кого не отделяет, - и, пьяный, завалился спать.
А в конце месяца ему в последний раз выдали получку по аттестату РПК и
специалиста четвертого класса, и он, сам понимая, как иронично смеется над
ним судьба, просадил в сарае у О'Хэйера все те деньги, на которые Вайолет
должна была обосноваться в Вахиаве. Он хотел начать новую жизнь с нуля, и
за пятнадцать минут продулся за карточным столом так, что у него не
осталось даже на бутылку или на бордель. Это был шикарный жест, и огромные
ставки, на которых он прогорел, произвели сенсацию.
* КНИГА ВТОРАЯ. РОТА *
9
Из всех времен года только сезон дождей мало-мальски напоминал на
Гавайях зиму. В месяцы, считавшиеся тут зимними, небо было, может быть, не
такое яркое, не такое ясное и синее, а солнце не так слепило, но все равно
зима на Гавайях отличалась от лета не больше, чем конец сентября у нас на
континенте. Было так же тепло, и на огромном красноземном плато, где
неподалеку от ананасных плантаций стоял Скофилдский гарнизон, зима
одинаково отсутствовала и летом, и зимой.
Да, зимой на Гавайях никто не страдал от холода. Зато осенью воздух
никогда не бывал здесь напоен октябрьским ароматом хурмы, а весной природа
не пробуждалась внезапно навстречу теплу и торопливым шагам юного апреля.
Единственную резкую перемену нес с собой сезон дождей, и потому все, кто
еще помнил зиму, радовались дождям. Все, кроме туристов, конечно.
А он наступал не сразу, этот сезон дождей. Февраль выдавал на исходе
одну-две бессильные грозы - так человек бессильно корчится и бьется перед
тем, как умереть, - но в них таилось обещание, и прохладный ветер
нашептывал: "Скоро, скоро пойдет большая вода, потерпите еще немного".
Ранние грозы затихали, едва земля выпивала их влагу, и тучи отступали под
натиском солнца, а оно снова превращало мокрую грязь в сухую пыль и
оставляло от первых дождей лишь потрескавшиеся, запекшиеся лепешками
воспоминания, которые рассыпались под тупоносой нахрапистостью солдатских
ботинок.
Но в начале марта перерывы между дождями становились короче, а сами
дожди лили дольше, и наконец перерывы прекращались вовсе, оставался только
дождь: земля жадно напивалась им досыта, а потом, как человек, который
нашел в пустыне колодец и пил, не зная удержу, исторгала обратно то, что
не могла в себя принять, - вода затопляла улицы, подножия холмов, мелкие
расщелины; оросительные каналы, нитями паутины расползшиеся по
пунцово-красной поверхности плато, бурлили, как горные реки. И так
продолжалось до тех пор, пока вся земля и все сущее на ней не начинали,
как невеста в медовый месяц, умолять о передышке.
В такую пору жизнь Скофилда замыкалась в казармах. Строевые занятия
заменялись лекциями в комнатах отдыха о разных видах оружия, муштра в
сомкнутом и расчлененном строю уступала место тренировкам на галереях в
наведении оружия на цель и почитаемым издавна упражнениям в плавном
нажатии курка. Но всей этой тягомотине было не перешибить бодрящую радость
от мысли, что ты сидишь под крышей, а за окнами тем временем хлещет дождь.
В дождливый сезон солдаты собирались в спортзале за старой гарнизонной
церковью, они группами сходились со всех сторон к рингу на дне чаши
крытого амфитеатра, как сходятся к втулке колеса спицы, и все несли с
собой одеяла - подстелить на холодный бетон, чтобы не нажить геморрой, да
и поплотнее закутаться самим. Для согрева, конечно, неплохо было захватить
бутылку, но ее надо было ухитриться пронести мимо патруля военной полиции.
И осенним гавайским мартом здесь, под крышей Скофилдского спортзала, где
на ринге старались