Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
ловеку в жаркий день свой последний стакан холодного
пива, а им вместо благодарности выплеснули это пиво в лицо.
- Не имел он права. Кто ему дал такое право? - глухо и невнятно
пробормотал кто-то.
- Хоть бы не здесь, тут ведь люди спят, - добавил Другой.
Казалось, не стой Цербер у них на дороге, они сейчас навалились бы
скопом на Блума - мертвый, не мертвый, один черт! - и измолотили бы его
кулаками потому, что он напомнил им о том, что они всю жизнь стараются
забыть.
- Для этого все-таки нужна большая смелость, - сказал Пятница, смутно
сознавая, что должен им хоть что-то сказать. - Чтобы такое сделать, надо
быть очень смелым. Сам бы я никогда...
- Хватит, - резко перебил Цербер. От с трудом сдерживаемого бешенства
голос его звучал хрипло. - Хотите здесь торчать, не стойте без дела.
Сходите кто-нибудь вдвоем в кладовку, принесите ведра, швабры и стремянку.
Один человек пусть поднимется на крышу, надо посмотреть, дырка насквозь
или нет. Если насквозь, возьмите у Ливы бумагу и битум и заделайте.
Толпа отозвалась протестующим ропотом, люди вдруг начали расходиться,
двинулись к лестнице.
- Какой-то дурак застрелился, а я потом за ним убирай? - сказал кто-то.
- Всю жизнь мечтал!
- Сам напакостил, пусть сам за собой и убирает, - сказал другой.
Все нервно засмеялись.
- А ну вернитесь, - коротко приказал Цербер. - Марш за швабрами!
Перекур кончился.
Толпа мгновенно улетучилась, и в ту минуту, когда в спальне остались
только Цербер и Пятница, из уборной вернулся побледневший Лива.
- Черт, ну и картинка. А мне здесь сегодня спать. - Лива посмотрел на
потолок. - Я же ему два часа назад выдавал новые ботинки, - растерянно
сказал он.
- Как вы думаете, почему он это? - спросил Пятница. Ему отчего-то было
немного стыдно, как случалось в детстве, когда дети младше его делали в
штаны.
- А я откуда знаю? - рявкнул Цербер. - В этой вонючей роте самому
иногда застрелиться хочется. Никколо, - он повернулся к Ливе, - сейчас
придет дежурный офицер, а ты потом пригони солдат и заставь все убрать.
- Давай я уберу, - предложил Пятница. - Мне не противно.
- Здесь одному не справиться, - мрачно сказал Цербер. - Ты иди с Ливой.
- Ясно, старшой, - восхищенно отозвался Пятница. - Не понимаю, почему
он это сделал, - задумчиво сказал он Ливе, когда они вышли на лестницу. -
У него же было все, что человеку надо. И чемпион, и капрал, и без пяти
минут сержант! Не понимаю, что это он вдруг?
- Заткнись ты, честное слово! - зло сказал Лива.
- Для этого нужно быть очень смелым. - Пятница чувствовал, что обязан
объяснить Ливе, он смутно догадывался, что в Блуме было нечто такое, о чем
он обязан сказать. - Сам бы я никогда не решился.
Вот узнает об этом старичок Пру, тогда поговорим, думал он.
38
Но Пруит узнал лишь через трое суток, когда вышел из "ямы". В тот день
Блума хоронили. Очень трудно поддерживать связь с внешним миром, когда
сидишь в "яме". Официально "яма" именуется "камерой одиночного
заключения", а слово "яма" всего лишь жаргонный термин, придуманный
заключенными. Профессора-филологи называют такие слова "американизмами"
("американизм" - это жаргонный термин, придуманный
профессорами-филологами).
Его выпустили оттуда в 18:40, то есть сразу после ужина. От слабости он
шатался, сверкание голых сорокасвечовых лампочек слепило его - прошло трое
суток и еще семь с половиной часов с той минуты, как он сел за стол в
тюремной столовой, для вида проглотил кусок и с замирающим от страха
сердцем громко ударил вилкой по тарелке. Из "ямы" он вышел другим
человеком и потому очень удивился, что мир, в сущности, остался таким же,
как раньше.
Оказалось, что это совсем не так страшно, как он думал. Он вышел
оттуда, сознавая, что выдержал экзамен с честью, и испытывал почти такую
же гордость, как когда-то в Арлингтоне, где однажды трубил "зорю". Но все
и вправду оказалось совсем не так страшно, как он думал. В том-то и
заключается одно из преимуществ пессимизма: все оказывается совсем не так
страшно, как предполагаешь.
Обедали в тюрьме - так же как и завтракали и ужинали - в три смены,
каждый барак отдельно, потому что столовая всех не вмещала. Распорядок дня
в тюрьме был очень жесткий, и на каждый прием пищи отводилось всего
полчаса (вполне достаточно, более чем достаточно, говорил майор Томпсон,
за полчаса успеет поесть любой). Но эти полчаса отводились на все три
барака, и каждому бараку давалось только по десять минут. На деле же
выходило не десять минут, а меньше. На деле всего пять минут. Если вычесть
время, уходившее, на построение, на дорогу до столовой и обратно, на
рассадку и на раздачу. Многие заключенные находили, что пяти минут явно
мало. Но никто и не говорил, что тюрьма - курорт. В тюрьме распорядок
жесткий, все делается быстро и четко.
Как со слов Мэллоя объяснил Анджело, Пруит мог выбрать один из двух
вариантов: либо быстро проглотить свою порцию и потребовать добавки - в
этом случае его заставят съесть еще две полные тарелки, после чего дадут
касторки; либо съесть совсем немного и громко заявить, что кормят плохо, -
тогда его заставят доесть то, что он не доел, плюс еще одну полную
тарелку, а потом дадут касторки. Он загодя все взвесил и выбрал второй
вариант, решив, что перенесет касторку легче, если в животе будет на
тарелку еды меньше.
Он еще доедал вторую порцию, когда заключенные второго барака вошли
строем в столовую (в первую очередь всегда кормили доверенных из барака
N_1, а барак N_2, то есть бунтари, всегда ел последним) и, не обращая на
него внимания, сели обедать. Он углядел среди них Анджело Маджио,
Банку-Склянку и высокого большого человека с мягкими, рассеянными глазами
неисправимого мечтателя - Пруит никогда раньше его не видел, но это мог
быть только Джек Мэллой - и, подавив в себе радость, отвел взгляд в
сторону, потому что Маджио заранее предупредил его, чтобы он на них не
смотрел.
Штаб-сержант Джадсон лично провел с ним процедуру приема касторки после
того, как заставил съесть две полные порции обеда. Метод, разработанный
Толстомордым, был прост: Джадсон хватал сидящего за столом человека за
волосы, оттягивал ему голову назад и приставлял бутылку с касторкой к
стиснутым зубам, двое охранников в это время держали провинившегося за
руки, а третий зажимал жертве нос. Но зажимать нос Пруиту им не пришлось:
он отлично помнил советы Мэллоя и послушно проглотил всю предложенную ему
Толстомордым касторку, то есть целую пинту. И даже потом, когда его
потащили в "спортзал", он ясно помнил все, что советовал Мэллой. А второй
барак тем временем продолжал равнодушно и сосредоточенно доедать обед.
"Спортзал" был в другом конце отходящего от бараков Т-образного
коридора, и, когда Пруита ввели в эту маленькую комнату с голыми стенами,
предназначенную для обработки заключенных. Толстомордый спросил, как он
себя чувствует. Пруит честно признался, что у него побаливает живот, в
связи с чем Толстомордый незамедлительно заехал ему в живот кулаком, а
Пруит благодарно выблевал на пол большую часть приправленного касторкой
обеда. Пока он убирал за собой, орудуя предназначенной для этой цели
тряпкой, его несколько раз тыкали лицом в блевотину, но, по правде говоря,
это было совсем не больно. Потом его поставили к стене, и Толстомордый
вместе с Текви и рядовым первого класса Хэнсоном, которые в тот день оба
дежурили в столовой, выдали ему полную обработку, сменяя друг Друга, когда
один из них уставал. Палку пустили в ход только раз, напоследок, когда
Толстомордый приказал ему подняться с пола, а он не смог. Толстомордый
ударил его палкой по ногам ниже колен и заново рассек старую ссадину, след
привычных ушибов о тумбочку в казарме, и Пруит сумел-таки подняться. Не
считая этого, он получил всего одно боевое ранение: небольшой порез под
правым глазом, куда угодила серебряная печатка Толстомордого с
распластанным армейским орлом, но, пока Пруита тащили из "спортзала" в
"яму", кровь успела подсохнуть. Вообще-то они щадили его лицо, и, вспомнив
шрамы Анджело, он понял, что советы Мэллоя вполне обоснованы.
Иногда, как и предупреждал Мэллой, было трудно сдержать злость и не
сказать или не сделать что-нибудь опрометчивое, но он снова и снова
напоминал себе, что, во-первых, его никто не заставлял и он сам на это
напросился, чтобы перевестись к бесперспективным, а во-вторых, как сказал
Толстомордый, им все это доставляло не больше удовольствия, чем ему.
- Нам это больнее, чем тебе, - сказал Толстомордый.
"Яма" находилась за "спортзалом" в правом крыле коридора. Короткая
лестница вела в подвал. Внизу шли в ряд четыре одиночных камеры. Все
четыре пустовали. Его швырнули в ближайшую к лестнице. В двери, почти под
потолком, было зарешеченное круглое оконце - он еле дотягивался до него
рукой, - в ногах сделанной из железных труб подвесной койки стояла
заменявшая парашу десятигаллонная консервная банка. В нижней части двери
была стальная заслонка, которую отодвигали снаружи из коридора, когда три
раза в день приносили хлеб и воду. Кружка была чугунная, тяжелая, такую не
разобьешь. Все очень профессионально, подумал он.
Он боялся "ямы" больше, чем всего остального, он знал, что, как и
Анджело, не сумеет применить систему Мэллоя, и, когда шаги в коридоре
стихли, а потом над лестницей захлопнулась крышка ведущего в подвал люка,
он пережил очень неприятную минуту. Едва дверь закрылась, в камере стало
совсем тихо. Тишину нарушали только размеренные, бесстрастные удары
сердца, которому было совершенно наплевать на то, что происходит с его
хозяином. Он слышал лишь собственное сердце и довольно ровное дыхание.
Раньше он и не подозревал, сколько шума производит человек только ради
того, чтобы его тело продолжало жить, и сейчас испугался, потому что шум
этот казался слишком ненадежным подспорьем, когда речь шла о сохранении
такой великой ценности, как жизнь. Ему стало страшно, что эти
раздражающие, не дающие уснуть звуки вдруг почему-то прекратятся.
Он вспомнил, что Анджело советовал отдыхать, пока не прошло первое
чувство облегчения, но никакого облегчения он не испытывал, а кроме того,
он боялся, что, если заснет и перестанет к себе прислушиваться, его тело
затихнет навсегда.
Под вечер, когда в первый раз принесли поесть, он решил все-таки
испробовать способ Мэллоя. Услышав за дверью шаги, он сначала подумал, что
это Толстомордый и его сейчас отсюда выпустят, потому что три дня уже
прошли. А когда понял, что это всего лишь охранник с "ужином", то твердо
сказал себе, что проверит систему Мэллоя. Он вспомнил, что хлеб есть
нельзя, и не притронулся к нему, но воду выпил.
Как ни странно, это оказалось совсем не так трудно. Позже он объяснял
себе все только тем, что был вконец измотан и соображал плохо. В голове у
него был полный разброд. Он не сразу сумел сосредоточиться на черной точке
и отогнать все мысли, но мыслям этим, казалось, не хватало сил удержаться
у него в мозгу, и в конце концов они исчезли напрочь, черная точка
расплылась в большое черное пятно, и его сознание переместилось куда-то
внутрь этого пятна. Он физически ощущал, как происходит это перемещение,
но оно нисколько не пугало его, он во всем отдавал себе отчет. Он
вспомнил, что надо отогнать мысль о неминуемом страхе, и отогнал ее. Потом
удивленно подумал, что у него все получается очень легко, и непонятно,
почему Анджело считает, что это так трудно. Эту мысль он отогнал
последней. А потом мыслей не осталось, и он отключился.
Никакого света, о котором говорил Мэллой, он не увидел. У него все
произошло иначе: он как будто раздвоился, и теперь было два Пруита, один
родился из другого и отделился от него. Он видел себя со стороны лежащим
на койке и уже не понимал, который из этих двух - он. Еще он видел что-то
вроде шнура, соединявшего двух Пруитов между собой, и сотканного из
чего-то серебристого, живого и пульсирующего, и он непонятно откуда знал,
что, если шнур порвется, он умрет, но сейчас это его не пугало. А потом он
углубился в черное пятно еще дальше - оно все расползалось и расползалось
- и больше не видел того, второго себя на койке.
Но куда бы он ни переносился, серебристый шнур тянулся от него сквозь
разбухающее черное пространство назад, ко второму Пруиту в "яме", и не
было тут никакой чертовщины, все было вполне естественно, и он много где
побывал и понял многое из того, что всегда его мучило и тревожило, он
будто вырвался на космическом корабле за пределы познанного мира и впервые
увидел все сразу, впервые мог постичь все, понять, что всему отведено свое
особое место, что, как это ни удивительно, ничто не пропадает зря, что это
как в школе: ходит маленький мальчик в школу, и, хотя, может быть, ему не
хочется, ходит туда каждый день, но, даже если он однажды прогуляет, этот
день все равно не потерян зря, потому что, отдохнув, мальчик назавтра
гораздо легче и быстрее выучит пропущенный урок, и пусть некоторые
старшеклассники считают то, чему учат в младших классах, глупостью,
напрасной тратой времени и, более того, вредительством, пусть даже они
обращаются к школьному начальству с резолюциями протеста, сами-то они
никогда бы не стали старшеклассниками, не пройди они сперва начальную
школу, это тоже нужно понимать, да и директор не станет обращать внимания
ни на какие их резолюции, хотя они теперь взрослые и выпускники, и
постепенно к Пруиту возвращалась уверенность, он ощущал тот душевный покой
и ту умиротворенность, которые всегда предчувствовал в минуты своих пьяных
полуозарений, но ни разу так до конца и не испытал, ему было спокойно и
хорошо, потому что он сейчас понимал: каждому на долю выпадает только то,
чего он сам желает, только то, чего он втайне сам для себя испрашивает, и
разгадка шифра, отпирающего сейф с истиной, лишь в различных оттенках и
свойствах этого желания, а быстрота разгадки зависит от того, сколько ты
проучился в школе, она требует времени, много, очень много времени, и это
время даже не измерить, по крайней мере в том понимании, к которому привык
он, так что волноваться и спешить бессмысленно; и еще: если каждый убивает
то, что он любит, то лишь потому, что любит он слишком сильно, а если то,
что ты любишь, убивает тебя - это оттого, что оно жаждет еще большей
любви, и пробиться к тому, что ты любишь - что бы это ни было, - ужасно
трудно, особенно если любишь по-настоящему; чем сильнее любишь, тем
труднее, он сейчас понимал все это необыкновенно ясно.
А потом громыхнула дверь, кто-то потряс его за плечо, и он пришел в
себя, жалея, что не удалось задержаться _там_ еще хоть чуть-чуть, хоть на
несколько секунд, потому что тогда бы он успел сложить это в четкие
короткие слова, запомнил бы их и все бы расписал черным по белому. Он
открыл глаза и увидел перед собой штаб-сержанта Джадсона.
- Привет, Толстомордый, - еле слышно сказал он и глуповато усмехнулся,
заметив, каким слабым стал его голос. Он не понимал, почему за ним так
быстро пришли. За спиной Толстомордого кто-то тихонько крякнул.
Штаб-сержант Джадсон и бровью не повел. Загрубевшая от долгой дружбы с
палкой рука умело влепила Пруиту пощечину: так шлепает ребенка мать, ловко
и с привычным безразличием. Но Пруит даже не почувствовал.
- Ишь ты какой, - без всякого выражения сказал Толстомордый. - Еще один
герой выискался. Может, хочешь еще трое суток получить? Как ты насчет
этого, герой?
Пруит вяло засмеялся:
- Зря пудришь мозги, сержант. Почему это _еще_? Я же знаю, я всего
сутки отсидел. А чтобы еще трое суток, я не против. Мне здесь нравится.
Как раз сейчас роскошный сон видел. Так что давай лучше оставь меня еще на
шесть суток. - Он хмыкнул. - Сложим их с теми тремя, и будет ровно
семьдесят два часа.
- Герой, - по-прежнему без всякого выражения сказал Джадсон и снова
влепил ему пощечину. - Видали мы таких пижонов. Вставай, пижон, хватит
валяться.
Его подняли под мышки и стали выволакивать в коридор, и только тут он
понял, что действительно прошло трое суток. У двери он зацепился ногой за
лежавшие на полу девять кусков хлеба - еще одно подтверждение. А он не
верил, ну и дела!
- Угу, - равнодушно кивнул Толстомордый. - Вижу, что не ел. Думаешь,
объявишь голодовку, выпустим раньше? Этот фокус мы тоже знаем. Голодай
сколько влезет. Ничего, ты эти трое суток скоро почувствуешь. Хорошо
почувствуешь, - гордо сказал он. - Трое суток плюс еще четыре часа, потому
что мне не до тебя было. И так будет каждый раз. А будь моя воля, оставил
бы тебя прямо сейчас еще на три дня. Голодовкой ты здесь никого не
напугаешь, пижон.
Для немногословного Толстомордого это была целая речь. Видно, все-таки
подействовало, удовлетворенно подумал Пруит, когда его прислонили к стене
и швырнули ему штаны и куртку.
- И не изображайся, - сказал Толстомордый. - Не настолько ты ослабел.
Прекрасно можешь стоять сам.
Пруит привалился к стене и, глупо ухмыляясь, одевался. Лишь сейчас он
заметил, что Толстомордый был опять в сопровождении Хэнсона. Они пришли за
ним вдвоем, больше с ними никого не было, и, значит, крякнуть мог только
Хэнсон. Я заставил крякнуть рядового первого класса Хэнсона, гордо подумал
он. Хэнсон глядел на него с довольной улыбкой, и точно такой же улыбкой
встретил его Анджело Маджио, когда через несколько минут Пруита втолкнули
в дверь второго барака. И Хэнсон и Маджио улыбались так, будто гордились
им, будто он наконец-то оправдал возлагавшиеся на него надежды.
Его вещи уже перенесли во второй барак, и заключенные сообща разложили
их у него на полке честь честью. Даже койку за него заправили. Во втором
жили люди гордые. Отчаяннейшие из отчаянных. Элита. Жить во втором они
считали почетной привилегией и охраняли свой союз избранных не менее
ревностно, чем члены масонской ложи или закрытого загородного клуба. Их
лишили возможности давать отпор и побеждать, и потому они с особой
строгостью оберегали свое достоинство побежденных и соблюдали свой
неписаный устав так неукоснительно, что, если все же принимали к себе
новенького, это превращалось в целое событие, и тут уж они выкладывались
до конца. Они сделали за Пруита все, что могли, к завтрашнему обходу ему
оставалось только заново заправить утром постель.
Анджело сидел на краю его койки и гордо руководил церемонией. Сначала
подошел Банка-Склянка, потом стали по очереди подсаживаться другие, и
Пруит рассказывал им про "яму". Последним, когда все уже снова разбрелись
по бараку, уселись на голом полу и, попыхивая самокрутками, углубились в
разговоры, к нему подошел высокий большой человек с мягкими
проницательными глазами неисправимого мечтателя, который до этого сидел в
сторонке и молча за всем наблюдал.
Уютно закутанный в одеяло, Пруит лежал на своей новой койке, выслушивал
поздравления и приветствия и от сознания, что дело наконец сделано,
испытывал сладкое чувство облегчения. К этому чувству примешивалась и
гордость за себя, потому что он выдержал ни с чем не сравнимые страдания,
хотя с философской точки зрения страдания эти были бессмысленны и влияли
разве что на нервную систему. Физическая боль - другое дело. Это в тебе,
должно быть, говорит кров