Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
накомое лицо, - сказала я неуверенно.
Он засмеялся.
- Вот так инцидент, - сказал он добродушно, - родная дочь - и не
узнает. Получается драма.
Он сказал: "родная дочь", и Агаша, например, поняла это выражение в
буквальном смысле, то есть что я родная дочь этого человека. Она стала
толкать меня к нему, сердиться. Я отстранила ее. Я не поняла: почему родная
дочь? Что это значит: "получается драма"?
В эту минуту маленькое усатое лицо дрогнуло, глаза запрыгали, носик
покраснел... Странное чувство, что мы вдруг перестали быть далекими, чужими,
передалось от него ко мне, мгновенно смешавшись с разочарованием, жалостью,
изумлением. Я спросила дрожащим голосом:
- Отец?
Он всхлипнул и обнял меня...
Помнится, я зачем-то вернулась в комнату старого доктора и сказала
Андрею шепотом:
- Вернулся отец.
И Андрей с изумлением посмотрел на меня.
Потом мы пошли домой, и я заметила, что отец очень лихо попрощался с
Агашей - закрутил усы и щелкнул каблуками. Он еще не спросил меня о маме...
Я ждала с нетерпением - сейчас! Но он все толковал, что купил для меня у
китайских купцов бархат на платье, но они обманули его.
- Ведь у нас как, - сказал он с гордостью, - попавши в Петропавловск -
продажа, баня, покупка вещей, рубашка шелковая, шаровары плисовые, сапоги
лакированные, часы серебряные с двухаршинной цепочкой.
На улице Карла Либкнехта он остановился и стал двумя пальцами
похлопывать себя по губам; потом я узнала, что он всегда делал это движение,
когда что-нибудь затрудняло или смущало его.
- Значит, теперь такая картина... - сказал он. - Адская вещь, а? Я ведь
с женой приехал.
Должно быть, я растерялась, потому что тетрадки, в которых были
записаны лекции, вдруг посыпались из моих рук на панель.
Отец бросился подбирать тетрадки.
- Воображение работало, нет ли, черт знает, - сказал он, - но я
фактически не в состоянии был без жены обойтись. Вообще отчебучил шутку, а?
Сам не рад. Гражданский брак - будем так называть.
Я молча повернула назад. Куда я шла - не знаю. Отец постоял немного и
пошел за мной. Он бил себя пальцем по губам и все говорил: "Тут всесторонне
надо". На Овражках он стал совать мне тетрадки, я взяла и сказала ему:
- Не ходите за мной.
Он остался на набережной, а я спустилась к Тесьме и все шла и думала,
пока ноги не подкосились и я не села на зашумевшую гальку у самой воды.
Когда я вернулась домой, отец и его жена обедали. Стол был накрыт,
стояли консервы, большими кусками нарезан был хлеб, и отец разливал по
стаканам водку.
Интересно, что они встретили меня как ни в чем не бывало: жена отца,
худенькая, небольшая, с белыми ресницами и закрученным на затылке маленьким
пучком волос, сказала мне: "Милости просим", как будто я была гостья, а она
хозяйка.
Отец засуетился, захлопотал, но скоро сел и стал рассказывать об
амурских спиртоносах - в стаканах был, оказывается, спирт.
- Золото и спирт, - загадочно сказал он. - Ето наши боги.
Он говорил "ето".
В общем, у них было хорошее настроение, и они не очень расстраивались,
что я сижу за столом и не говорю ни слова. Мария Петровна заглянула в
комнату, должно быть, беспокоилась, что я долго не возвращаюсь домой, и
Авдотья Никоновна - так звали мою мачеху - сейчас же пригласила ее к столу.
Мария Петровна сперва стеснялась, не пила, я чувствовала, что ей неудобно
передо мной, а потом все-таки выпила и развеселилась, потом пришла торговка,
с которой Авдотья Никоновна познакомилась на базаре, и ее тоже пригласили к
столу.
С безнадежным чувством прислушивалась я к неумолчной трескотне Авдотьи
Никоновны, которая ела, пила, резала хлеб, открывала консервы, мыла посуду -
и все это быстро, ловко. С тем же чувством присматривалась к дрожащим рукам
отца, когда он подносил стакан к губам и, опрокинув, сейчас же запивал спирт
холодной водой. С отвращением следила за торговкой, которая стала приставать
к Марии Петровне и вдруг захохотала неестественным тонким голосом, очень
странным для такой грузной женщины, с толстыми, как у борца, плечами.
Было уже поздно, гости ушли, а новые хозяева все не ложились. Авдотья
Никоновна убрала лишнюю посуду, но два стакана и бутылка остались. Я поняла:
на утро. Они были пьяны, но обращались со мной очень любезно. Авдотья
Никоновна даже назвала меня сироткой и хотела погладить - я так посмотрела
на нее, что она пролепетала что-то и отвернулась. Мне трудно было лечь, но я
все-таки легла, закрывшись с головой одеялом. И вдруг я услышала, что они
поют. Облокотясь на стол, пригорюнившись, оба бледные, грустные, но
довольные, они сидели друг против друга и пели:
Славное море - священный Байкал,
Славный корабль - омулевая бочка.
Эй, баргузин, пошевеливай вал...
Первые дни я боялась, что Авдотья Никоновна станет все переделывать на
свой лад, - у меня заранее кружилась голова от чувства ревности и обиды за
маму. Ничуть не бывало! Все осталось на месте. Авдотья Никоновна даже не
прибирала в комнате, а только мыла посуду, а все остальное по-прежнему
делала я. Она была занята: в первую же неделю после приезда познакомилась со
всем Лопахином и теперь постоянно ходила куда-нибудь в гости.
Базар отнимал у нее полдня и еще полдня - подробнейший рассказ о том,
что она видела на базаре.
У отца тоже не было ни одной свободной минуты. Он заявил, что не станет
служить, поскольку "настало время - заря возрождения российского
пролетариата мирового труда" и такие люди, как он, "должны на покое
подождать назначения". В ожидании назначения отец писал рассказы. Однажды он
с самодовольной улыбкой сказал мне, что в литературе он
"доброволец-фанатик". Каждый день он писал по пяти рассказов, даже больше:
таким образом, за год, что мы прожили вместе, накопилось в общей сложности
несколько сотен. Для примера приведу только один - в подлиннике, потому что
невозможно передать его своими словами:
"Бабкин эпизод материной матери из крепостного права.
Материна мать осталась вдовой. Ее стали выселять из деревни на край,
она с сестрой взяли котомки и отправились к великой княгине. Приходят,
дежурный генерал вынимает ассигнацию, кладет на стол, берет их за косы и
лбами как щелканет! Вот тебе и у парадного подъезда!"
Другие рассказы были в таком же роде.
Ему очень нравилось, что в моей комнате до сих пор висела афиша
"Бедность не порок", и он рассказал мне, что это был его бенефис и что в
роли Любима Торцова он имел шумный успех. Цветов было столько, что он стоял
по горло в цветах и потом утром продал их одному купцу за двести двадцать
четыре рубля пятьдесят копеек. На афише значилось, что П. Н. Власенков
исполнял роль слуги, но отец сказал, что это было в другой раз, а на
бенефисе он играл Любима Торцова.
Но больше всего он любил рассказывать о спиртоносах. На Амуре были
какие-то спиртоносы - русские и китайцы, и отец гордился, что те и другие в
равной мере доверяли ему, потому что он никогда не выдавал китайцам русских
секретов, а русским - китайских. Это были довольно страшные истории: то
спиртоносы охотились на "косачей" - так они называли
китайцев-золотоискателей. То спиртоносы убивали кладовщиков; причем один
неизменно хватал лошадь под уздцы, а другой говорил: "Ну, друг любезный,
выходи. Ты нас обвешивал, обманывал, а теперь рассчитаемся". Другие истории
были политические - в них отец всегда играл главную роль. На станции Михайло
Чесноков он разоружал жандармов, и сам вахмистр подарил ему свои золотые
медали. 15 августа 1918 года он устроил первый субботник Дорпрофсожа. Он
обманул японского офицера, сказав ему: "Ваша солдата стреляй, стреляй, а ты
пиши, пиши", - и офицер выдал ему пропуск на склад, в котором под мешками с
мукой лежали берданки, и отец вывез берданки и передал их партизанам.
Я просыпалась раньше всех и долго смотрела на него: он спал на спине,
упершись головой в подушку, точно боялся, что ночью может взлететь. Авдотья
Никоновна лежала подле него, но до нее мне было мало дела. Отец! Мне было
легче думать о нем, когда он спал, - быть может, потому, что во сне у него
печально повисали усы, носик бледнел, и становилось ясно, что он сам не
знает, что ему делать со всей чепухой, которой была набита его голова. Отец!
Мама всю жизнь не могла примириться с тем, что он бросил ее, а он,
вернувшись через восемь лет, не спросил даже, отчего она умерла. Что же
делать с этим отцом, у которого даже во сне вдруг становилось
жалкохвастливое выражение лица? Который проснется, выпьет, не умываясь,
слабо взмахнет ручкой и начнет рассказывать - о чем? Не все ли равно?
ПРОЩАНИЕ
Володя Лукашевич перед отъездом зашел ко мне и просидел ровно три часа,
так что я стала бояться, что он снова, как в прошлом году, скажет что-нибудь
неожиданное и мне снова придется провести довольно сложную разъяснительную
работу. В прошлом году он вдруг объяснился мне в любви, и пришлось долго
растолковывать ему, что он не только не имеет права говорить подобные вещи,
но вообще не имеет понятия, что такое любовь.
Потом уехала Ниночка в консерваторию, нужно было держать испытания. А
Гурий и Андрей могли явиться незадолго до начала занятий, потому что для
университета и курсов техники речи достаточно было лишь свидетельства об
окончании школы. Теперь мы втроем слушали курс - с каждой лекцией он
становился все интересней. Потом Гурий, одновременно с курсами техники речи,
решил поступить в Стумазит - это была какая-то "Студия массовых зрелищ и
торжеств", в которой должны были учиться около десяти тысяч человек. Он
уехал, и мы остались вдвоем. Но лекции продолжались.
Наконец в конце августа уехал Андрей, и все же старый доктор продолжал
читать, хотя теперь у него осталась только одна слушательница - я.
Давно была окончена и отправлена Т. статья, в которой Павел Петрович
изложил сущность своей теории, но ответа не было, и у старого доктора
становилось сумрачное лицо, когда я вспоминала об этом.
Мне запомнился день, когда уезжал Андрей, день, еще совсем летний, хотя
в конце августа у нас бывает уже довольно холодно и идут дожди. Накануне мы
условились в семь часов утра встретиться на Овражках. Почему именно в семь?
Не знаю. Должно быть, потому, что никто не назначал свиданий так рано.
На Тесьме стояли плоты - очень много, так что можно было, не замочив
ног, перейти с одного берега на другой. Плотовщики переговаривались и голоса
их были отчетливо слышны, как будто нарочно, чтобы участвовать в этой
картине свежего, ясного утра, сложившейся из крупных, ровных бревен, за
которыми кое-где поднималось белое облачко пара, из солнечных лучей,
проходящих через это облачко и вдруг вспыхивающих разными цветами, из полета
чаек над Тесьмой, из чувства бодрости и еще из какого-то деятельно-живого
чувства, без которого вся эта жизнь вдруг застыла бы и остановилась, как в
заколдованном сне.
Андрей ждал меня. Он был в серой курточке с блестящими пуговицами -
бывшей Митиной, в глаженых брюках и туго перетянут ремнем. У него был
парадный вид, и я с огорчением подумала, что он уже за тридевять земель от
меня, от всего лопахинского... Я не подозревала, что он больше чем
когда-либо был полон всем лопахинским в эти минуты.
- Ты сегодня придешь? Дядя будет читать, - сказал он для того, как мне
показалось, чтобы сказать что-нибудь.
Я ответила, что непременно приду.
- Ну, как у тебя?
- Точно так же.
- Каждый день?
Это значило, что отец и мачеха пьют каждый день. Я кивнула.
- От этого можно вылечиться, - сказал Андрей, - но они, разумеется, не
захотят, потому что им нравится напиваться. Между прочим, это интересный
вопрос - роль водки в жизни. Ты не можешь переехать от них?
- Куда?
- К нам. Хотя да! - Он поморщился. - Мама стала какая-то странная
последнее время.
После Митиного отъезда Агния Петровна немного помешалась на том, что у
нее выходит слишком много продуктов. Прежде мы с Андреем не говорили об
этом.
- Ладно, ничего, - сказала я, - последний год. А там...
- В Москву?
- Нет, в Петроград.
- У тебя есть кто-нибудь в Петрограде?
Я сказала "нет", потому что нельзя же было рассчитывать на неведомого
Василия Алексеевича, которому мама написала большое письмо и не получила
ответа.
Зато в Петрограде находился Институт экранного искусства. Но Андрей еще
не знал, что я решила стать киноартисткой.
Он помолчал.
- В декабре я приеду на каникулы, - возразил он серьезно, - и уговорю
тебя послать бумаги в Москву. Ты выбираешь Петроград под влиянием
литературы. А на деле медицинская жизнь гораздо богаче в Москве.
Мы дошли до пристани и, не сговариваясь, повернули назад. Как обычно в
дни сплава, базар с Торговой площади переехал к Тесьме, и на пристани было
грязно и шумно.
- Андрей, - начала я с трудом, - мне давно хотелось сказать тебе...
Конечно, это покажется тебе неожиданным, хотя на самом деле я решилась давно
и просто скрывала, потому что боялась, что ребята станут смеяться. И
действительно... Возможно, что у меня нет таланта... Я имею в виду
театральный талант. Но ты понимаешь...
Андрей слушал спокойно, но, когда я сказала о театральном таланте, у
него удивленно дрогнуло лицо. Он расстроился, я заметила это сразу.
- Я знаю, ты будешь упрекать меня за то, что я не боролась с этим
увлечением. Но мне было стыдно, потому что я столько лет говорила, что пойду
на медицинский, а тут вдруг задумала стать артисткой, да еще артисткой кино.
У Андрея снова дрогнуло лицо - и на этот раз с еще большей тревогой.
- Постой-ка, - медленно сказал он. - Но ведь для этого... Ну что
получилось бы, если бы я вдруг задумал учиться петь - ты знаешь, что у меня
за голос! Нина поступает в консерваторию - так ведь нет сомнений в том, что
у нее есть дарование. И то неизвестно, артистическое ли это дарование,
потому что превосходные певцы иногда совершенно не умеют играть.
- Разумеется! Но ведь если все-таки человек обладает хоть маленьким,
хоть самым ничтожным талантом, можно развить его, если упорно работать. Я
читала, например, как одна артистка научилась, чувствуя одно, изображать
совершенно другое.
Андрей с огорчением пожал плечами.
- Мне кажется, это происходит как-то иначе, - мягко сказал он. - В
общем, мне кажется, что ты еще передумаешь, Таня.
Я сказала:
- Может быть.
И подумала: "Ни за что!"
Мы снова дошли до пристани и повернули назад.
- Да, это трудно решить, - продолжал Андрей, нисколько не сомневаясь,
что мы думаем об одном, то есть о роли склонности в выборе профессии. -
Например, Гурий утверждает, что я хочу заниматься медициной потому, что у
меня пантеистическое отношение к природе. Это ерунда, поскольку пантеизм -
обожествление природы, а я намерен ее изучать.
Мы были теперь на "утюге" - так называлось самое высокое место
набережной, здесь Тесьма огибала ее под углом. С "утюга" была видна
Пустынька, и я засмотрелась на купол монастырской церкви, то сверкавший, то
темневший, когда облака останавливались между ним и солнцем. Непонятно,
почему мне вдруг захотелось плакать. Но я подумала, что, напротив, понятно:
уезжает мой лучший друг, с которым я всегда советовалась в сомнительных
случаях жизни, который любил повторять: "Только простое может бросить свет
на сложное", - и был совершенно прав. И вот теперь это "простое", бросавшее
свет на все мое "сложное", покидает меня, а сомнений с каждым днем
становится все больше и больше...
- Что с тобой? Ты плачешь? - Он осторожно взял мои руки в свои. - Тебе
грустно, что я уезжаю?
Я посмотрела на него. Андрей был совсем другой, побледневший, с сияющим
взглядом. Он был какой-то летящий, точно ему ничего не стоило подняться в
воздух и полететь над Тесьмой.
- Таня... Ты не знаешь...
И он быстро приложил мои руки к щекам. Это было так странно, что на
мгновение я перестала реветь, хотя слезы время от времени продолжали капать.
Я отняла руки, и Андрей мгновенно стал прежним Андреем, как будто кто-то
сильно дунул и погасил свет в его широко открытых глазах.
Это и было самое главное, что произошло во время нашей встречи. Мы
гуляли еще довольно долго, и, между прочим, когда возвращались домой, я сама
взяла Андрея под руку, но ничего не случилось, кроме того, что он стал
смотреть перед собой совершенно прямо, а я шла некоторое время, чувствуя,
что моя рука лежит на чем-то деревянном, согнутом под прямым углом.
К десяти часам я была на складе, и дальше день прошел как всегда: я
читала, составляла библиотечку для рабфака, готовилась к зачету по
тригонометрии, который был отложен по моей просьбе на осень. Но ко всему,
что я ни делала, кстати и некстати присоединялась мысль об этой странной
минуте - как под музыку, когда слушаешь, а сама думаешь о чем-то своем. Сама
не знаю, почему я вспомнила, как в прошлом году Володя Лукашевич сказал, что
он любит меня, и мне пришлось долго объяснять ему, что он не имеет права
говорить подобные вещи, потому что он вообще не знает, что такое любовь.
Это было чудное, благородное объяснение, и я держалась прекрасно,
потому что все было ясно: что говорить Володе, а что - мне. А тут ничего не
было ясно! Ведь Андрей не сказал, что любит меня.
Из рабфака пришли за библиотечкой, я выдала и продолжала думать... Да,
не сказал! Так почему же, вспоминая об этой минуте, я чувствовала себя
странно, неловко?
Я думала об этом весь день и, замучившись, решила в конце концов, что
было бы гораздо лучше, если бы Андрей остался тем самым Андреем, с которым
мы знакомы с детских лет и который некогда с моей помощью усыплял
тараканов...
Кажется, я не очень внимательно слушала старого доктора, хотя лекция
была интересная. Андрей, по-моему, тоже не слушал. Мы простились в передней.
Он сказал, что напишет мне, как только приедет в Москву. Я вышла и подумала:
"Вот и все".
Было уже поздно, стемнело, я шла домой, и ласточки, которые скоро тоже
должны были улететь из Лопахина, вились низко над старой часовней. Вот и
все! Отец и мачеха, должно быть, уже сидят и пьют. Можно подумать, что как
они в день приезда уселись за стол, на котором стояла бутылка, консервы,
тарелка с крупно нарезанным хлебом, так и не вставали. Я прошла прямо к
Марии Петровне - последнее время мне часто приходилось ночевать у нее - и
легла на диван, не зажигая огня. Вот и все! Транзитный поезд Архангельск -
Москва пройдет через станцию Лопахин в два часа ночи, а сейчас у "депо"
стоит извозчик и Агния Петровна, которая сердится, когда чужие видят, как ей
трудно расставаться с детьми, гордо закинув голову, стоит у подъезда. Андрей
неловко целует ее. Он садится, извозчик дергает вожжами, и вот медленно
начинают двигаться по правую и левую руку старые-престарые,
знакомые-презнакомые дома, сады и заборы. Развяжская, Большая Михайловская,
Спуск проходят и исчезают. Кто знает - может быть, навсегда?
У меня глаза были полны слез, и я не обратила внимания на стук,
доносившийся с лестницы, точно кто-то тяжело застучал сапогами. Входная
дверь у нас не запиралась, и, хотя этот тяжелый стук