Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Каверин Вениамин. Открытая книга -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  -
жают этот трудовой процесс как нечто мучительное, внушая женщинам вредную мысль, что от родов можно даже и умереть. Сперва я слушала ее с интересом, а потом с беспокойством, потому что у Андрея сердито загорелись глаза, и я испугалась, что он вспылит и скажет докторше, что он думает о родах как о трудовом процессе. Потом докторша ушла, и день пошел своим чередом - обыкновенный, утомительный день очень толстой женщины, не знающей, куда себя девать, и думающей с тоской: "Ох, хоть бы поскорее!" - Андрей, знаешь, что я придумала: сходим в кино, а? Честное слово! Мне тебя жалко. Но вместо кино мы через полчаса отправляемся на машине в клинику Медицинского института. Очень странно, но нас встречают, как будто ничего не случилось. Позевывая, приходит врач, никуда не торопящийся, добродушный, носатый, и на добрых полчаса заводит речь о бирюзовом колечке, которое я забыла снять, - у его жены есть, оказывается, точно такое колечко. Потом еще на полчаса начинается совещание: куда меня положить - в палату или родилку? Докторша, похожая на подтаявшую снежную бабу, узнав, что я тоже докторша, сочувственно поджимает губы. Женщины-врачи, оказывается, рожают неумело, с неожиданными отклонениями, не предусмотренными наукой. И хорошо еще, что я не кандидат. С кандидатами просто беда, иная такое загнет, что не знаешь, как и выйти из положения. Но со мной все будет хорошо, это видно с первого взгляда. "Кого вы хотите? Конечно, муж - сына, а вы - дочку!" С чувством облегчения вздыхаю я, когда кончается этот разговор, напомнивший мне другой, не менее интересный, когда в незапамятные времена я сидела на банке, усыпляя тараканов и одновременно рассказывая Андрею о том, что Глашенька Рыбакова убежала с Раевским. ...На твердом, высоком, белом столе я лежу час, другой, третий. Мне впрыскивают синэстрол. Увы! Ни новейшие средства, ни другие, старые как мир, не производят на меня никакого действия, и еще через час я ловлю себя на мысли, раз уже женщины-врачи не умеют рожать, действительно было бы лучше, если бы я получила не медицинское, а какое-нибудь другое образование. И только утром, когда врачи уходят на пятиминутку, которая продолжается, как водится, добрых двадцать минут, "трудовой процесс" разыгрывается вовсю и я начинаю тихонько стонать. Нянечка приносит записку от Андрея, и у меня еще хватает силы написать ему несколько слов: "Не беспокойся, все хорошо". И все действительно было бы хорошо, если бы мне не казалось ежеминутно, что сейчас я умру от невыносимой боли. Неужели это я кричу так грубо, так громко, так бесстыдно? Неужели это я упрекаю врачей, которые ничего не делают, решительно ничего, и только сидят и смотрят на меня ничего не выражающими глазами? Это продолжается так бесконечно долго, что невозможно даже вспомнить, когда началась эта новая страшная жизнь на высоком белом столе. Утро? Но откуда возник надо мной круглый, жемчужно-белый шар, точно взлетевший в воздух? Вечер? Но почему сестра поднимает штору и матовая полоса окна проступает под слабым утренним светом? Все смешалось - день и ночь, утро и вечер, все потонуло в бешенстве боли, которую невозможно терпеть! Носатый добродушный врач склоняется надо мной с тревожным лицом, - ага, ты больше не спрашиваешь меня о бирюзовом колечке! Снежная баба испуганно считает мой пульс, - ага, ты боишься, что я умираю? Кто-то мучительно знакомый в белом халате появляется среди других обступивших меня белых халатов и смотрит издалека, точно боясь подойти, и борется - я это вижу - с дрожью, пробегающей по его знакомым, милым, твердым губам. Митя? Его пустили ко мне? Нет, это Андрей. Он пришел, чтобы проститься со мной? Все снова тонет в зверином, убивающем меня бессмысленном крике, убивающем, потому что я больше не в силах кричать. Не заставляйте меня, я больше не в силах! Не трогайте меня, все равно я умру! Спаси меня, Андрей! Ты - Андрей? И вдруг все кончается в один невероятный, благословенный, фантастический миг. Все кончается, - я жива. Поразительная, необъяснимая, режущая слух тишина возникает в родилке. И в этой тишине, в этой закипевшей вокруг меня суматохе раздается слабенький скрип - оборвавшийся, грустный. Как будто в соседней комнате кто-то взял в руки скрипку и чуть слышно провел по струнам смычком. Я чуть не умерла, - об этом нетрудно было догадаться по весьма прозрачным намекам сестер, которым, по-видимому, было запрещено рассказывать мне о том, какие у меня были трудные роды. Вопрос о кесаревом сечении был уже почти решен, - почти, потому что врачи боялись убить не только ребенка. Словом, это было чудо, что я осталась жива и что мальчик, которого мы заранее решили назвать Павлом, в честь старого доктора, родился здоровый и крепкий. Его показали мне вскоре после родов, и я солгала бы, сказав, что почувствовала к нему хоть маленькую нежность. У него были губки бантиком, и он прежде всего показал мне язык. На ручке был номер - "103" и второй - на кроватке, в которой его ко мне привозили. Он был милый, и нянечка тетешкала его и любовалась. А мне было не до него и хотелось только одного - уснуть на чем-нибудь мягком, потому что теперь, когда кончилась боль, оказалось, что от твердых досок стола ломит все тело. Это было в первый день после родов, когда Андрей через каждые полчаса присылал мне записочки, - все спрашивал: как Павлик, на кого он похож? - день, когда я ничего не чувствовала, кроме счастья отсутствия боли, удивляясь в глубине души, что до сих пор и не ценила этого счастья. Потом быстро пошли другие дни, когда уже невозможно было вообразить, что еще совсем недавно у нас с Андреем не было этого мальчика, мгновенно вцеплявшегося в меня так, что я начинала кричать, и нисколько не похожего на кусок мяса, как почему-то говорят обидно о новорожденных детях. ...С четырех часов утра нам не давали спать - то кормили, то мерили температуру, то осматривали, - причем врачи почему-то были разные и разговор всякий раз начинался снова. То облучали кварцем и делали уколы. То являлись тетки с кастрюлями - сцеживать молоко, то мы сами с муками кормили детей. Спать хотелось все десять дней, которые я провела в клинике, и потом еще полгода, пока Павлика не стали прикармливать. Павлику было три месяца, и я еще не могла уйти из дому надолго. Но пропустить заседание московского Общества любителей естествознания, на котором было решено дать бой Коровину и "коровницам", было невозможно. Это был тот самый Коровин, который некогда прислал старому доктору высокомерный иронический отзыв. Теперь он с такой же озлобленной иронией не пропускал докладов молодых ученых. После бурной дискуссии, во время которой Агния Петровна тонко намекнула, что в ее время "мать была матерью" и что "если не кормить, так нечего и рожать", решено было, что к десяти часам я вернусь, накормлю Павлика и уеду. Мы пошли пешком: с Арбата до Моховой, где в аудитории анатомического института должно было состояться заседание, было недалеко. После оттепели подморозило, тонкий лед звенел на лужах под ногами, и Андрей подсмеивался, что я надела шубу не потому, что холодно, а потому, что раз уж купила - ничего не поделаешь, надо носить! Он сам был "тугой на холод", как однажды сказала о нем сестра доктора Дроздова, и зимой ходил в кепке, без шарфа, в осеннем пальто. - Тугой-то тугой, однако нос покраснел! Он засмеялся и быстро поцеловал меня в щеку. - На Арбате! - Ну и что же! Никто не видел. - Милиционер засмеялся... - Наплевать! Несколько очередей выстроилось в раздевалке, и, куда ни взглянешь, с пальто в руках стояли знакомые: у меня было уже много знакомых в Москве. Студент, работавший в рубакинской лаборатории, - его звали Виктором Мерзляковым, поздоровался со мной и совсем по-мальчишески зажмурил один глаз - очевидно, дал понять, что от него-то "коровинцам", во всяком случае, нечего ждать пощады. Потом подошел и сам Рубакин - румяный, как ребенок, в новом костюме, который делал его еще короче. Он спросил о Павлике. Он очень интересовался им и все говорил, что присматривается к нашей семейной жизни с "целью выяснить, как она развивается в естественнонаучных условиях". Догадов из нашего института стоял в параллельной очереди, я кивнула ему и отвела глаза - мы были мало знакомы. Но что-то заставило меня снова взглянуть на него, на чьи-то очень знакомые волосы и лоб, мелькнувшие за его плечами... - Лена! - Таня! Ты в Москве? С калошами в одной руке, с шубой в другой я бросилась к Лене Быстровой. - Давно. А ты? - Скоро полгода. - Где работаешь? - В боткинской. А ты? На нас оглядывались, смеялись, но отойти в сторону было невозможно, потому что, разговаривая, мы двигались к гардеробу. - А кто еще из институтских в Москве? - Да многие! Машка. - И Машка? - Чего ты смеешься? - спросила Лена и сама засмеялась. Должно быть, и ей показалось смешным, что хорошенькая Машка Коломейцева, которая мечтала лишь о счастливом замужестве, тоже оказалась в Москве. - А где Оля Тропинина? - Недавно приезжала. Эх, знали бы мы, что ты здесь! Андрей крикнул: "Таня, очередь!" Я отдала ему калоши и шубу и вернулась к Лене. - Муж? - Да. - Кажется, симпатичный, - сказала Лена со своей беспечной улыбкой, вдруг осветившей ее бледное лицо с широко расставленными глазами. - А ты? - А я - старая дева. Я засмеялась. Это было так знакомо, то, что Лена отвечала, не задумываясь, и с особенным лихим видом поглядывала вокруг. - Как я рада, Леночка, родная! Когда мы увидимся? - А вот подожди, сдам пальто, сядем рядом и договоримся. Андрей подошел, я познакомила его с Леной, и он сказал, что отлично знает ее по моим рассказам. - Но я представлял вас другой. - Красавицей, наверно? - Старше. - Нет, я такая. Не старше. Все время, пока профессор Зебоде - унылый, длинный, причесанный на прямой пробор мужчина, у которого была странная манера без всякой причины внезапно и с ужасом открывать глаза, - читал свой доклад, мы с Леной разговаривали. Я сказала, что к десяти часам непременно должна ненадолго вернуться домой. - Зачем? Я объяснила, и Лена задумчиво поцеловала меня. - Как я рада, что у тебя все так хорошо! Эхма! Хоть бы влюбиться, что ли! Сверху, с хоров - мы забрались на хоры, где можно было разговаривать, никому не мешая, - был виден весь зал с его крутыми, один над другим, рядами, и Лена попросила меня рассказать ей о москвичах - она еще считала себя ленинградкой. "Коровинцы" не пришли, очевидно, демонстративно. Докладчик собрал свои листочки и уселся на стул неподалеку от кафедры с унылым, но вполне удовлетворенным видом. - Кому угодно? - обведя зал взглядом, спросил председатель. Рубакин встал. - Он работает в вашем институте? - спросила Лена. - Да. Разве вы не встречались в Ленинграде? - Мало. - Он бывает у вас? - Часто. Он одинокий и говорит, что ходит к нам изучать семейную жизнь. - Способный? - Очень. И не дрожит, как другие, над каждой мыслью, а расхаживает по лабораториям и со всеми советуется. И сам советует. Очень хороший. - А это кто? - Где? - Да вот этот же! Лысый, со щечками. Лысый, со щечками, был Крамов, который зачем-то дважды выходил из зала, возвращался и, остро поглядывая вокруг, подсаживался то к Рубакину, то к Никольскому. - Это директор нашего института Валентин Сергеевич Крамов. - Вот что! - с уважением сказала Лена. - Хороший человек? Я ответила уклончиво: - Умный. - А как ученый? - С большими заслугами. Кругом зашикали, и я замолчала. Кто-то дотронулся до моего плеча, и я обернулась. Это был Андрей. - Пять минут одиннадцатого! - Иду! - Да ты просто сошла с ума, честное слово! - Уверяю тебя, что он еще спит. Не отвечая, он взял меня за руку и потащил за собой с таким решительным видом, что я не могла удержаться от смеха. Лена с удивлением посмотрела нам вслед. ...Сердито поджав губы, Агния Петровна стояла над Павликом, спокойно лежавшим в кроватке. Незаметно было, что он ждал меня с нетерпением, если только это чувство не выражалось в том, что он, энергично пыхтя, старался засунуть в рот розовую пятку. - Плакал? - Да, - голосом судьи, произносящего приговор, ответила Агния Петровна. Я вымыла руки, взяла Павлика. - Холодная, простудишь ребенка. - Ничего, Агния Петровна. Я бежала, мне жарко. Павлик уже тянулся к груди. Похожий на Андрея и чем-то на меня, с ясными глазками, в которых, когда я кормила его, постепенно устанавливалось деловое, сосредоточенное выражение... НАДО УЧИТЬСЯ Кто не знает, какую огромную роль в работе ученого-экспериментатора играют руки - руки, которые должны уметь делать все, начиная с мытья лабораторной посуды и кончая сборкой сложнейшего прибора. Такие руки, ослепившие меня чистотой работы, были у Лаврова. Он не был "человеком полета", как Павел Петрович или, по-своему, Николай Васильевич, и, слушая его последовательные, логические рассуждения, не нужно было поднимать голову: его мысль всегда шла по земле. Он работал медленно, осторожно, тщательно, оглядываясь назад, глядя под ноги, не доверяя себе. Зато когда он ставил опыт, священный трепет точности был виден в каждом его движении. Он на примере наказывал то отношение к работе, которое складывается из наблюдательности и последовательности, из терпения и порядка. Казалось, что этому можно научиться в несколько дней. Казалось, что ничего не стоит повторить то, что делали эти гибкие, тонкие руки. Но я принималась за работу и через час, в отчаянии от собственной неловкости и грубости, бросала ее. Подобно тому как пианист, разучивая трудный пассаж, добивается того, чтобы слушатели не заметили, не поняли, насколько он труден, Лавров работал, казалось, почти машинально, руки его двигались как бы сами собой. - Нужно, чтобы это делалось спинным мозгом, - как-то сказал он. - А головной, Татьяна Петровна, пригодится вам для другого. Правда, вскоре я поняла, что Василий Федорович - это главным образом именно руки. Недаром же Рубакин серьезно утверждал, что у Лаврова ничего не получается в биохимии потому, что он каждый раз делает на один опыт больше, чем нужно. Но долго еще его виртуозная техника служила для меня недосягаемым образцом. У Николая Васильевича я училась еще в Медицинском институте, и тогда, в студенческие годы, его способ научного руководства (заключавшийся в том, что он предоставлял своим ученикам полную свободу до тех пор, пока они не являлись к нему с результатами своих изысканий) причинил мне немало хлопот и тревог. "Я люблю, когда из темного леса выходят по звездам, не спрашивая дорогу", - сказал он мне однажды. Но в те годы я еще не могла оценить одну драгоценную черту, которая была характерна для этого мнимого отсутствия руководства. Николай Васильевич умел создавать ту атмосферу, которая, по словам Павлова, "делает все" в научном коллективе. Трудно сказать, из чего она состояла. Это было то отношение к работе, которое в основном определяло отношение друг к другу. Это была широта в размахе рабочих гипотез. Это было кипение дела, которое возникало вокруг него с той минуты, как, войдя в лабораторию, он бросался в кресло со словами: "Вот когда я наконец отдохну!" Это была неугасимая жажда нового - "отдых" неизменно начинался с того, что он рассказывал сотрудникам о какой-нибудь осенившей его идее. Это было, наконец, глубокое, сознательное преклонение перед величием науки - преклонение, которого он грозно требовал в равной мере от своих учеников, докторов и кандидатов наук, и от лабораторных служителей, и от каждого случайного человека, заглянувшего в комнату, где на столе стояли пробирки и колбы. Но одновременно это были и два-три наводящих слова, которые запутавшийся сотрудник слышал в самую трудную минуту. И еще тысяча других незначительных мелочей, которые так же трудно определить, как те, подчас неуловимые, средства, которыми дирижер заставляет свой оркестр звучать так, а не иначе. А у Рубакина я училась другому: он умел сомневаться - черта, без которой трудно добиться успеха в экспериментальной работе. У него была своя лаборатория, но это не мешало ему по меньшей мере через день заглядывать в нашу - и не только в нашу! Советчик драгоценный, неоценимый, он умел так глубоко уходить с головой в чужую работу, что подчас переставал заниматься своей. С удивительной свободой входил он в "хозяйство" соседа, даже не входил, а втискивался, смело раздвигая уютно стоявшие рядышком мысли. Румяный, круглолицый, лохматый, он молча выслушивал вас, подняв кверху умное, ироническое лицо, а потом говорил десять слов, которые заставляли вас приниматься за работу сначала. Он не доверял, предостерегал, взвешивал и язвительно высмеивал ученых, которые в расчете на шумный эффект печатали незаконченные работы. И еще одному хотелось научиться мне у него: полному, законченному отсутствию "гордыни", той "гордыни", от которой впоследствии Павлов предостерегал молодежь в своем знаменитом письме. Петр Николаевич никогда не упорствовал там, где для пользы дела нужно было отступить, согласиться. Он только багровел да, надувшись, начинал сердито накручивать на палец клок длинных волос. - Вот чертовщина! И ведь никогда в своей работе не увидишь того, что видят другие! Он напечатал немного - восемь или девять статей, поражающих тонкостью мысли и богатством экспериментального материала. Я поставила ту серию опытов, которую подсказал мне Крамов в нашем первом разговоре, и получила результат, подтвердивший его предположение. Одновременно я повторила и расширила "передачу" свечения от холероподобного к холерному вибриону. Фактов любопытных, до сих пор неизвестных, было много, и пора было объяснить их хотя бы для того, чтобы ответить на иронический вопрос Рубакина: "Ну-с, а вывод?" Но именно вывода-то и не было! Сколько я ни думала, ни копалась в литературе, ни советовалась с Лавровым, который, впрочем, с самого начала холодно отнесся к этой работе, вывода не было. Я могла - и то не очень уверенно - связать между собой новые факты. Но объяснить их я не могла, а между тем именно это и было моей задачей. Наконец пришел день, когда я сдалась, очевидно вовремя, потому что начались бессонницы, тяжелые головные боли и перед глазами, едва я садилась за микроскоп, появлялись зловещие темно-красные пятна. Неудача была острая, болезненная. С докладом о свечении я выступала на всесоюзной конференции: работой заинтересовались крупные ученые, и горько было думать, что я не оправдала их ожиданий. В институте эта тема неизменно связывалась со мной, и, отказываясь от нее, я оставалась в какой-то неприятной пустоте. Наконец мысль о плесени связывалась в сознании с Павлом Петровичем, и перед ним я тоже чувствовала себя виноватой. И вдруг в этой путанице сожалений, разочарований, сомнений мелькнула у

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору