Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
ь, я как-то не чувствовала. А теперь почувствовала - и знаю
наверное и убеждена, что ему все равно, что я хорошенькая и пою, а важно
совершенно другое. Он мне давно понравился, еще в прошлом году, но,
понимаешь, мне даже в голову не приходило, - во-первых, потому, что он
всегда был погружен в музыку, то есть в себя, а во-вторых, потому, что он
знаменитый.
- Знаменитый?
- Ну да! Знаешь кто? Виктор Сергеев.
- А-а...
Признаться, в первую минуту я не вспомнила, кто таков Виктор Сергеев и
почему Нина с гордостью произнесла это имя. Но потом афиша Филармонии
мелькнула передо мной, статья в "Вечерней Красной"...
- Постой, но ведь он же москвич?
- Да нет, ленинградец! Он наш, консерваторский, ученик Шелепова. Он
давно кончил, еще в двадцать третьем, его оставили при консерватории,
понимаешь?
Я обняла Нину.
- Вот теперь, когда ты не спрашиваешь, серьезно или несерьезно, я верю,
милый друг, что это серьезно. Мне хотелось, чтобы девочки тоже поздравили
Нину, но она не пустила меня, и мы болтали до тех пор, пока из Лениной
комнаты не донесся многозначительный кашель. Нина заторопилась:
- Постой, да как же твои дела?
- Ничего, пока сдаю хорошо. Но впереди, ох, самое трудное! Хирургия.
- А комиссия по распределению была?
- Вчера.
- И что же?
- Еще не знаю.
- Но ты останешься в Ленинграде?
- О нет! Да мне никто и не предлагает.
Это было правдой: с тех пор как уехал Николай Васильевич, на кафедре
перестали говорить о том, что он предлагал мне остаться в аспирантуре.
- Как же так? - с огорчением спросила Нина. - И не дают выбирать?
- Дают. Я, например, попросилась в Лопахин.
- Не может быть! Вот здорово! Тогда мы будем видеться часто!
- Погоди, еще не дадут!
- Да что ты! Ведь это нам с тобой кажется, что Лопахин - прелесть! А
для других это страшная глушь! Дадут!
Многозначительный кашель повторился, и я поскорее простилась с Ниной.
Еще раз крепко обняла ее. Еще раз заглянула в добрые заплаканные глаза, по
которым было видно, что Нине от души хочется, чтобы мне стало так же хорошо,
как ей. Еще раз пожелала счастья. Потом проводила до ворот, и милое, легкое
видение в шляпке с вуалью исчезло за углом, как за кулисой, а я вернулась к
кишечным расстройствам, которые, как известно, представляют собой
серьезнейшую опасность для грудных, особенно в летнее время.
Душным июльским вечером я выхожу из института и поворачиваю не направо,
как обычно, к общежитию, а налево - все равно куда, к трамвайному парку.
Только что кончилось торжественное собрание нового выпуска молодых врачей,
слова доверия и надежды еще звенят в голове, лица товарищей, похудевшие,
счастливые, еще мелькают перед глазами. "Очень странно, девочки, - сказала
Лена Быстрова, - но жизнь, оказывается, может стать еще интереснее".
Захожу в незнакомый садик на берегу Невы, и девочки, до сих пор
старательно игравшие в "классы", с удивлением смотрят на тетю-чудачку,
которая ложится на скамейку и как зачарованная смотрит в прекрасное, еще
подернутое дымкой жары, остывающее вечернее небо. Неужели уже прошли,
промчались, отшумели институтские годы? Трамвай, звеня, скатывается по
Сампсониевскому мосту - прямо ко мне? Последний зеленый луч заката скользнул
над Невой - для меня? Толстая, важная няня, точно сошедшая со страниц
детской книжки, подходит с вязанием в руках и спрашивает, не Дурно ли мне. Я
смотрю на нее, и слезы счастливого волнения застилают глаза. Неужели эта
доброта и вежливость и вязание в руках - для меня?
Молодость кажется бесконечной, и о ней хочется рассказывать долго,
подробно, с любовью. Почему не рассказать, например, о прекрасном
"лопахинском вечере" у Нины, на который пришли Гурий, работавший теперь
корреспондентом "Ленинградской правды" и собиравшийся в Запорожье, где
начиналось строительство Днепровской плотины, и командир-подводник Володя
Лукашевич, у которого был такой вид, как будто он так и не собрался
поговорить со мной о чем-то очень важном? Почему не рассказать, как Гурий
произнес немного длинную, но в общем превосходную речь о том, что все мы, в
сущности говоря, "разъезжаемся в пятилетку"? Почему не рассказать о том, что
на этом вечере кто-то заговорил об Андрее и оказалось, что каждому из нас
по-своему не хватает Андрея? Почему не рассказать о том, как рано утром мы
вышли на улицу - Нина жила теперь в Чернышевом - и отправились к Неве, над
которой с гортанными криками носились чайки? Мы шли вперед, взявшись за
руки, во всю ширину панели. Гурий громко читал Маяковского: "Эй вы! Небо!
Снимите шляпу!", - и город был нарядный, просторный, молодой и опять
какой-то новый, в мягких красках тающей белой ночи.
Конец первой части
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ПОИСКИ *
Глава первая. В ЗЕРНОСОВХОЗЕ
ВСЕ НОВО
Недавно прошел дождь, еще падают редкие, тяжелые капли, от которых, как
от камешков, во все стороны разлетается пыль, а дорога уже сухая, и уже
по-прежнему печет жаркое степное солнце. Кузов грузовика, в котором я сижу,
опять нагревается, у женщин-сезонниц, едущих в совхоз на строительные
работы, начинают дымиться паром платки. Я смотрю по сторонам: все ново - и
дорога, бегущая вдоль той, по которой мчится наша машина, и то, что эта
боковая дорога изрыта гусеницами тракторов, и то, что мы обогнали один из
них, тащивший за собой огромную, похожую на утюг, походную кухню. Степь и
степь - куда ни бросишь взгляд! Скучная - лишь мелькает здесь и там на
кургане плоский памятник, каменная скифская баба. Так пыльно, что я вынимаю
из сумки платочек, и даже в нем лежит пыль, как будто я нарочно собрала ее и
положила в платочек.
У меня много попутчиков: женщины, едущие в совхоз к своим мужьям,
рабочие, трактористы, механики. Неуклюжий человек, полный, широкий, с
большими ушами, нахлобучив кепку, гудит "Гренаду" Светлова, - все те же
первые строфы повторяются с небольшим перерывом:
Прощайте, родные!
Прощайте, семья!
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Он гудит "Гренаду" от самого Сальска, вот уже третий или четвертый час,
так что в конце концов мне начинает казаться, будто во всем, что я вижу и
слышу, незаметно участвует эта простая мелодия. Мы знакомимся. Это механик
"Зерносовхоза-5". Фамилия его Бородулин.
Высокий мужчина в клетчатых галифе, в брезентовых сапогах, в
расстегнутой рубашке, под которой открывается могучая грудь, сидит рядом с
Бородулиным и, посмеиваясь, ругает директора за "сухой закон" (я не знала,
что в "Зерносовхозе-5" запрещены спиртные напитки).
- Ситро и солодовое пиво! Что вы скажете об этих медикаментах, доктор?
У каждого из пассажиров нашей машины свои дела, но почему-то кажется,
что они ничего не значат в сравнении с делами этого человека, - так громко и
уверенно говорит он о них, так оглушительно хохочет, с таким самодовольным
выражением поглядывает на дорогу. Впрочем, это законное самодовольство.
Дорога проложена им: "Километр в сутки, работали даже ночами, при фарах. Две
благодарности в приказах наркома!" Этот человек, о котором с первого взгляда
можно сказать, что все, что он делает, он делает с вдохновением, - инженер
Репнин, начальник дорожной бригады, в прошлом буденновец, как раз один из
тех, кто
...хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
- А вы знаете, доктор, что родина Первой Конной - Сальские степи?
Начинает темнеть, шофер зажигает фары, какие-то птицы мелькают в
голубоватом свете. Я присматриваюсь к третьему попутчику - средних лет, с
чемоданом, в стареньком, но аккуратном костюме. Его фамилия Маслов, он тоже
инженер, как и Репнин, и едет в зерносовхоз из Москвы. У него обыкновенная
внешность: некрупные черты лица, маленький нос, плоские губы. Он курит,
молчит. Лишь когда загорается жаркий спор о том, можно ли в здешних краях
сеять хлопок, он поднимает глаза - холодные глаза человека, никогда не
повышающего голос.
Думала ли я, что в одной машине со мной едут те, кто займет свое место
на страницах этой истории? Нет. Я рассматривала своих попутчиков хотя и с
любопытством, но с дорожным любопытством - тем самым, которое кончается
вместе с дорогой.
Огни показываются вдалеке, и по правильности их расположения я
догадываюсь, что это освещенные окна. Вот становятся видны и самые дома,
кажущиеся странными на ровной, пустынной поверхности степи. Дома
трехэтажные, их немного, шесть или семь. Мы приехали. Это Главный Хутор
"Зерносовхоза-5". Сторож берет мой чемодан, ведет меня в общежитие и
бормочет в ответ на расспросы, что начальства нет, чаю нет и хорошо еще,
если найдется свободная койка. Мы заходим в недостроенный дом, и светом
фонарика сторож указывает мне свободную койку. Я умываюсь, ложусь. Шум
чего-то пересыпаемого, раздробляемого, свет, вдруг вспыхнувший за окнами, не
дают мне уснуть. Это, должно быть, ночная смена принимается за работу. Нужно
спать!
Я сплю, а надо мной строят дом. Торчат железные прутья, под ветром
раскачиваются фонари, и люди в грязных фартуках стоят над всем этим
железным, бетонным хозяйством с полными забот руками.
Проходит два месяца. Поздняя осень. В пустой квартире нового, еще не
заселенного дома, в маленькой комнате - весь Главный Хутор называет ее
"лекарней", - я сижу над письмом, в котором, ничего не преувеличивая,
рассказываю о своих делах и заботах. "Почти ежедневно я вспоминаю наш
разговор, дорогой Николай Васильевич, тот самый, помните, когда вы сказали,
что в деревне можно и должно заниматься наукой... "
- Свет то разгорается, то гаснет - почти гаснет, так что становится
виден лишь тонкий рисунок красноватых, остывающих нитей. Полно, да в деревне
ли я? Трехэтажные дома стоят в необозримой степи. Сегодня утром я видела,
как длинный, нескладный садовник вбивал колышки на площади перед управлением
и сердился, когда тракторы наезжали на его будущий сад. За машинным парком
шумит, качая воду, катерпиллер в пятьдесят лошадиных сил. Днем он почти не
слышен, а ночью шумит, как прибой. Длинный ряд домиков, построенных из
ящиков, в которых пришли из Америки тракторы, тянется через весь Главный
Хутор - это проспект Коммуны, будущая центральная улица "Зерносовхоза-5". А
там, в поле, дымятся походные кухни, трепещут под осенним ветром палатки, в
зеленых фургончиках спят коротким, тревожным сном трактористы, комбайнеры.
Нет, я не в деревне! И не в городе.
Быть может, Николай Васильевич прав. Но как же взяться за дело? С какой
стороны подойти?
Тихо в пустом, пахнущем известью доме, неоконченное письмо лежит на
столе.
Сосед по квартире заходит на кухню, умывается, потом на площадке
лестницы отряхивает и чистит пальто, и все это аккуратно, неторопливо. Когда
я впервые увидела инженера Маслова по дороге в зерносовхоз, мне и в голову
не пришло, что он будет жить в одной квартире со мной.
- Доктор, вы дома? Откройте!
Я открываю. Незнакомая девушка, босая, в косынке, наброшенной на плечи,
стоит в темном подъезде. Ноги ее до колен залеплены грязью.
- Что случилось?
- Сестренка умирает.
- Чья сестренка?
- Моя.
Девушка плачет.
- Где она?
- В столовой ИТР. Она с лесов упала. Вы придете, доктор?
- Да, да.
- Я побегу, хорошо?..
С чемоданчиком, в котором лежит почти вся моя аптека, я выхожу на
проспект и останавливаюсь, потому что для того, чтобы попасть в столовую,
нужно перейти этот проспект, а перейти его невозможно. Грязь лежит на нем -
черная, блестящая, густая. Мне случалось воевать с грязью, особенно в
детстве, в Лопахине. Но разве можно сравнивать с добродушной лопахинской
слякотью эту дикую, злобную, хватающую за ноги грязь? Я делаю шаг, и нога
медленно уходит по щиколотку - удача! Следовательно, мне удалось попасть на
помост, - где-то здесь был дощатый помост. Хуже, если это доска, которую
накануне подкладывали шоферы под застрявшую подле моей "лекарни" машину. Еще
шаг - да, доска! Нога уходит до колена, и я с трудом возвращаюсь в исходное
положение. Что делать?
Между тем кто-то большой, шумно дышащий, быстро шагающий надвигается на
меня из темноты. Это инженер Репнин. Он в комбинезоне, в резиновых сапогах
выше колен, в широкополой шляпе. Веревка, переброшенная через шею, привязана
к ушкам его сапог, и я вспоминаю, как еще сегодня в той же столовой он
громко хвастался своим изобретением, а я сказала, что он похож на человека,
которого собрались повесить.
- Это вы, доктор?
- Да.
- Попались?
- Да, плохо дело.
- Потому что девушкам по ночам нужно спать.
- Полно болтать глупости. Лучше помогли бы.
С хохотом он делает один огромный шаг и, прежде чем я успеваю
опомниться, подхватывает меня, переносит через улицу и осторожно ставит на
землю.
- Спасибо, товарищ Репнин!
- Нет, серьезно, доктор, куда вы идете?
- А вы? Домой?
- Да.
- Будьте добры, разбудите фельдшера и передайте, что я его жду.
Мой фельдшер Леонтий Кузьмич - сосед Репнина.
- Где?
- В столовой ИТР.
- В столовой? Что там случилось?
- Еще не знаю.
Я уже далеко от него. На той стороне - панель, и через несколько минут
давешняя заплаканная девушка встречает меня на пороге столовой.
В раздумье, хотя раздумывать некогда, стою я над ее сестрой, лежащей
без сознания, с открытыми глазами, из которых уходит последнее мерцание
жизни.
Она бетонщица, упала с лесов на груду песка. У нее небольшой
кровоподтек на груди, но ни вывихов, ни переломов. Почему же едва
прощупывается пульс? Почему она так неровно, прерывисто дышит? Почему (я
тревожно всматриваюсь в лицо) нос заострился, синюха уже тронула губы?
Страница конспекта по хирургии встает перед моими глазами. Я вижу ее
так же ясно, как эту девушку, которая умирает и умрет безусловно,
несомненно, через пять - десять минут. "В случаях неотложной хирургической
помощи перед врачом прежде всего возникает вопрос "что делать?", а затем
"как делать?". Но что же делать, если врач впервые видит больного в то
мгновение, когда замирает пульс, когда начинают тускнеть и закатываться под
веки глаза? Что делать, если даже для самого беглого осмотра нет ни одной
минуты? Я впрыскиваю камфору - никакой перемены. Искусственное дыхание? Но
применяют ли в подобных случаях искусственное дыхание?
Мысль, кажущаяся особенно дикой рядом с этим зрелищем полуосвещенной
кухни, заставленной столами, на которых стоят груды грязной посуды, осенят
меня, даже не мысль, а мелькнувшее воспоминание о том единственном случае,
когда я своими глазами видела, как знаменитый Джанелидзе уколом в сердце
оживил больного, умиравшего на операционном столе! Но, во-первых, у него был
адреналин, а во-вторых, он едва ли сомневался в том, куда нужно сделать укол
- между пятым и шестым ребром или между четвертым и пятым?
- Снимите комбинезон! Да скорее же!
Я осторожно поднимаю ее послушные руки. Еще раз - так же осторожно. Еще
десять, двадцать, тридцать раз. Еще сто, двести, триста...
Стараясь не шуметь, кухарка подбрасывает в плиту дрова, передвигает
кастрюли. На цыпочках входят и уходят подавальщицы - время не ждет, нужно
кормить очередную смену. Кто-то с грохотом вламывается в столовую, его
останавливают:
- Ш-ш! Тише!
И в столовой ИТР становится тихо. Говорят шепотом, не двигают стульями,
не стучат посудой. Все знают, что в двух шагах, за стеной идет работа -
размеренная, утомительная, однообразная работа...
Раз-два. Мертвенно синеют полузакрытые веки. Раз-два. Никакой надежды!
Пот льет с меня градом, я сбрасываю все, кроме легкой кофточки. Раз-два. Как
странно, по-разному у нее закатились белки! Раз-два. Больше не могу. Еще
двадцать - и кончено... Ну, а теперь еще двадцать!
Женщины столпились вокруг - значит, смена ушла? Кухарка моет плиту.
Ого, как разболелась спина! Черт с ней, со спиной. Раз-два!
- Померла.
- Царство небесное!
- Вечный покой.
Женщины плачут. Раз-два. Ничего не поделаешь. Еще двадцать раз - и
кончено... Ну, а теперь еще двадцать! Веки вздрогнули. Вздор, это мне
показалось! Да, вздрогнули! Раз-два... Вот когда нужно всерьез приниматься
за дело.
- Так, превосходно! Свету побольше! Воды!
Через час я возвращаюсь домой. Так же темно на улице или даже еще
темнее. Так же мрачно блестит в темноте грязь. Холодно, ветер. Девушки из
столовой, наскоро раздав ночной смене оставшуюся перловую кашу, провожают
меня. Они спрашивают, трудно ли учиться на врача, одинаково ли требуют в
институте от мужчин и от женщин; я отвечаю солидно, неторопливо, а сама
слушаю себя и думаю: "Что же это было? Шок! Ох, как я еще мало знаю!"
Сгорбленная неуклюжая фигура в длинном пальто показывается из темноты -
это фельдшер Леонтий Кузьмич, тот самый, за которым я посылала Репнина.
- Это вы, Татьяна Петровна? Что случилось?
Еще сегодня утром я поругалась с фельдшером за то, что он отменил мое
распоряжение: ко мне принесли обожженного ребенка, и я велела - это было
новостью - залить поверхность ожога таннином. В каждом письме к Николаю
Васильевичу Заозерскому я жалуюсь на Леонтия Кузьмича, на его неопрятность,
лень, глупость, на то, что он тайно от меня принимает от больных "подарки".
Почему же сейчас он кажется мне таким добрым, смешным, симпатичным?
- Все в порядке, дорогой Леонтий Кузьмич. Вы опоздали.
- Опоздали?
Отогнув ухо - он глуховат, - фельдшер подходит поближе и вдруг, сделав
отчаянное движение всем телом, скользит и падает в грязь. Девушки хохочут и
помогают ему подняться.
Вот и "лекарня".
- Доброй ночи.
- Доброй ночи, доктор! Спасибо!
- Да за что же?
- За Лушу!
...Больше не меркнет, не вспыхивает свет, как всегда после двух часов
ночи. Я снова одна. В пустой кухне я моюсь вовсю, не жалея воды, хотя знаю,
что завтра с водой будет плохо, потому что, пока я возилась с Лушей,
катерпиллер заглох. С горящими от холодной воды щеками возвращаюсь в свою
комнату. Неоконченное письмо лежит на столе. "Почти ежедневно я вспоминаю
наш разговор, дорогой Николай Васильевич... " Ладно! Завтра допишу! А сейчас
нужно спать.
И я с головой ныряю в холодную, сырую постель. Сон приходит мгновенно,
но и во сне я чувствую, что случилось что-то хорошее. Очень хорошее! Но что
- не могу догадаться.
Проходит еще три месяца. Начало весны.
...Разговор уже был - очень короткий, - но я не ушла, и директор -
маленький, рыжеватый - сердится, что я не ушла. Очень хорошо, пускай
сердится! Терпеливо пережидаю я длинную беседу с каким-то немцем-инженером,
специалистом по ремонту комбайнов, потом с трактористкой, которая жалуется,
что ее бросил муж, потом с механиком, ездившим в Сальск принимать грузовые
машины, потом с Репниным, который мрачно сообщает директору, что
Нефтесиндикат опять не прислал автол и что пускай его отдают под суд, а уж
он покажет кому следует, где раки зимуют. Потом, стараясь не глядеть в мою
сторону, директор принимает кого-то из ИРУ, - есть, оказывается, на свете
такой Институт рационализации управления. Потом приходит Чилимов - секретарь
парткома, и директору становится еще трудне