Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
кин, когда я положила
трубку.
- Какая-то странная телеграмма от Андрея. - Я повторила текст. - Что
это значит?
- Ничего особенного. Просит, чтобы его встречал Малышев, а не вы.
- Почему? И что такое шестьдесят восемь?
- Очевидно, номер поезда?
- Нет, шестьдесят три. А почему нет номера вагона? С ним что-то
случилось.
- Полно, Татьяна.
- Петр Николаевич, с ним что-то случилось. И что это за "сообщите"?
Почему на "вы"?
- Да разве так еще иногда путают на телеграфе? А вы позвоните Малышеву.
Может быть, он что-нибудь знает?
- Да, да!
Лена пришла, когда я звонила Малышеву в Наркомздрав, где мне сказали,
что он поехал домой, потом - домой, где мне ответили, что он еще в
Наркомздраве.
- Знаешь что, запишем текст, - сказала Лена, - и посмотрим, как он
выглядит на бумаге.
Но текст не стал яснее после того, как она записала его на бумаге.
- Так или иначе, он жив и здоров, в этом нет никаких сомнений. И едет
домой - чего же тебе еще надо?
- Да, да.
Я снова принялась звонить.
- Еще не вернулся... Подождите минуту. Сейчас подойдет.
- Татьяна Петровна, я вас ищу, - услышала я голос Малышева, сдержанный,
как всегда, но с оттенком недоумения. - Я получил от Андрея Дмитрича
странную телеграмму. Она у меня с собой. Сейчас прочитаю. "Признаки на
десятый день, не сообщайте домой шестьдесят три, вагон восемь". Судя по
дате, он завтра должен быть здесь. Но почему не сообщать домой? И что это за
признаки? Вы от него ничего не получали?
ВСТРЕЧАЮ АНДРЕЯ
Ничего особенного не было в том, что поезд немного опоздал, но мне
подумалось, что и это чем-то связано с непонятными телеграммами от Андрея.
"Стало дурно, сняли на какой-нибудь маленькой станции", - представилось мне,
и Малышев, который научился, кажется, читать мои мысли, укоризненно покачал
головой.
Восьмой вагон оказался в конце поезда. Пока мы добежали, Андрей уже
вышел, и я издалека увидела его среди шумной, разговаривающей, идущей по
перрону толпы.
- Вот он!
Я обернулась к Малышеву, который не поспевал за мной, и по его всегда
сдержанному, а в это мгновение просветлевшему лицу поняла, что у него так
же, как у меня, отлегло от сердца.
Андрей нес в руках два чемодана, - один свой, а другой незнакомый, с
медными шляпками, старинного вида. Кепка была откинута со лба, плащ
переброшен через плечо. Лицо было румяное, глаза блестели. С первого взгляда
мне показалось даже, что он загорел, посвежел...
- Андрей!
Как будто это было совершенно невероятно, - то, что мы приехали, чтобы
встретить его, - с таким радостным, удивленным выражением он остановился,
поставив на перрон чемоданы.
- Ох, да что же вы это? Вот молодцы! - весело говорил он, обняв меня и
разглядывая, как всегда после разлуки. - А ты что-то похудела. Как Павлик?
Здравствуй, Михаил Алексеевич.
- Павлик здоров. Похудеешь тут! Что за нелепые телеграммы мы от тебя
получили?
Он немного нахмурился.
- Почему нелепые? Впрочем, у меня вчера голова побаливала, может быть,
я что-нибудь и напутал. Зато телеграфистка попалась такая славная. "Зачем я
буду сдачу себе оставлять, безразлично, хотя бы и десять копеек? Разве я не
понимаю, что нахожусь на государственной службе?"
Он засмеялся. Я взглянула на Малышева, и он ответил тревожным,
недоумевающим взглядом.
- Андрей, что с тобой? Ты болен?
- Я? Нет. А что? Вчера голова немного побаливала, а сегодня прошла. Я с
армянами ехал, один инженер-электрик, а другой - хозяйственник. Чудесные
парни! Черт возьми, да я же, кажется, с ними не попрощался! Михаил
Алексеевич, постой! - крикнул он Малышеву, который, оставив нас на лестнице,
отправился было разыскивать свою машину, стоявшую среди других перед
вокзалом. - Я с армянами ехал, нужно проститься!
Малышев вернулся.
- Теперь уже поздно, не найдешь, - медленно сказал он. - Пошли, Андрей
Дмитрич.
- Да, пошли. О чем это я должен был сказать тебе, Таня? Не помню! И
ведь всю дорогу повторял в уме, даже узелок завязал на память. И вот поди ж
ты, забыл! Ну, не беда! Ведь это не беда, Таня?
- Разумеется, не беда. - Я старалась говорить спокойно. - Сейчас мы
приедем домой, а ты ляжешь, отдохнешь. Должно быть, ты простудился в дороге.
- Простудился? Ничуть! О чем это мы говорили! Ах да! Об армянах. Что за
народ! Таня, почему бы нам с тобой не поехать куда-нибудь вместе? Вот они,
например, приглашали меня в Ереван, не летом, разумеется, а осенью, когда не
так жарко. А у вас тут давно такая жара?
Никакой жары не было. День был хотя и солнечный, но прохладный. Андрей
нетерпеливо перекинул плащ на другое плечо. У него пылали щеки, и не
поправился он, как мне показалось с первого взгляда, а, напротив, осунулся,
похудел. Мы подошли к машине. Малышев помог мне и украдкой подбадривающе
пожал мою руку.
- Ты чем так расстроена, Таня? А про Павлика и не рассказала. Я, между
прочим, хотел ему персиков привезти, а Капустин отсоветовал - "половину
выбросите в дороге". Ну и выбросил бы, черт побери! Осторожно, там
материалы, - быстро сказал Андрей шоферу, который поставил нам в ноги
незнакомый кожаный чемодан. - Ты не поверишь, как я скучал без него! Ведь мы
с ним собирались в цирк на прошлой неделе. Вот, оказывается, без кого я жить
не могу. Без тебя тоже не могу, но как-то совсем по-другому.
Я взяла его за руку, приложила губы ко лбу.
- Здоров, здоров! Почему домой? В Наркомздрав! - Он услышал, как
Малышев, сидевший рядом с шофером, сказал ему адрес.
- Хорошо, - отозвался Малышев и снова что-то шепнул шоферу.
- ...Ох, и хороша же Москва! - говорил Андрей, поглядывая вокруг себя
веселыми, лихорадочными глазами. Мы выехали на площадь Дзержинского. -
Водитель, это что за машина? Новая марка?.. Постой, но все-таки надо же
вспомнить, что я хотел сказать тебе, Таня.
- Ты не думай. Вспомнишь потом.
- Нет, брат, надо сейчас. Это важно. Черт побери! Ведь я же узелок
завязал на память.
Он замолчал и больше до самого дома не произнес ни слова. Лицо его
побледнело, глаза погасли. Из машины он вышел с трудом. Мы поддержали его,
поднялись по лестнице, уложили в постель. Малышев поехал за врачом.
Лишь ночью Андрей пришел в себя и вспомнил то, о чем думал, по его
словам, всю дорогу.
- Я был у твоего отца, - сказал он. - Он еще совсем молодец, здоров,
заведует складом и надеется сыграть заметную роль в художественной
литературе. Но вот что самое любопытное. Ведь ему удалось все-таки разыскать
Раевского. Я записал адрес: где-то под Москвой, на станции Востряково.
Андрей был в Средней Азии по малярийным делам и, встретив среди
пограничников несколько нехарактерных случаев этой болезни, заподозрил
клещевой возвратный тиф, который часто путают с малярией. Однако это была,
по-видимому, какая-то особая форма возвратного тифа.
Можно было проверить догадку, заразив кровью больного белых мышей. Но
белых мышей не удалось достать на заставе, да и не было уверенности в том,
что они окажутся восприимчивыми к этой форме болезни. Оставалось только
одно: заразить себя и таким образом увезти "особую форму" с собой; Андрей
уверял меня, что это единственный выход.
Инкубационный (скрытый) период возвратного тифа продолжается около
десяти суток, и Андрей, у которого были дела в Ташкенте, рассчитал, что
первый приступ начнется на другой день после возвращения домой. Он ошибся,
впрочем немного. Температура поднялась в дороге, за тридцать шесть часов до
Москвы.
Возвратный тиф протекает остро, с внезапными приступами, с ознобом, с
мучительными головными болями. Андрей всегда плохо переносил высокую
температуру и знал, что будет болеть тяжело. Не два и не три, а семь
приступов перенес он, и каждый раз терял сознание, бредил, умолял меня не
уходить, хотя я дежурила у него днем и ночью, жаловался, что доктора не
позволяют ему наблюдать за течением болезни, и требовал, чтобы в Среднюю
Азию для борьбы против песчанок была немедленно направлена крупная воинская
часть, располагающая всеми средствами современного вооружения.
ИСЧЕЗНУВШИЙ МИР
Хорошенькая собачка с торчащими ушками злобно лает, едва я приоткрываю
калитку, куры взволнованно лопочут, гусь бросается на меня, растопырив
крылья, сердито вытянув шею, - нельзя сказать, что в этом доме приветливо
встречают гостей. Одутловатый человек, с набрякшим лицом, спускается с
крыльца маленькой веранды.
- Вам кого?
Собачка лает, он грубо отбрасывает ее ногой.
- Здесь живет Раевский?
- Это я. А в чем дело?
Как будто живые портреты один за другим быстро сменяются передо мной в
эту минуту: вот толстый гимназист в распахнутой шубе стоит перед дверью
гадалки, и под бобровой шапкой видно его потное, взволнованное лицо. Вот
наглый мрачно-иронический субъект уговаривает меня украсть у Павла Петровича
письма знаменитой актрисы. Вот сытый, самодовольный нэпман-делец ведет под
руку красавицу по ресторанному залу. Портреты расплываются, тают. Обрюзгший,
опустившийся человек с висящими под подбородком восковыми складками кожи, с
грязным кадыком, торчащим из воротника синей засаленной куртки,
всматривается в мое лицо тревожно моргающими глазами.
- Вы меня не узнаете?
- Нет.
- Моя фамилия - Власенкова. Мы встречались... Мне нужно поговорить с
вами.
Он медлит. Потом бормочет нехотя:
- Заходите.
Маленькая, грязная веранда. Некрашеный стол, на котором лежат огромные,
желтые, перезревшие огурцы, тыква, репа. Рамы, составленные из обломков
стекол, грубо скрепленных замазкой. Низкое, ободранное сиденье из
автомобиля, на которое я не решаюсь сесть и на которое, вынимая из кармана
кисет, садится хозяин.
- Где же мы встречались?
Он странно обрывает последнее слово, а потом слышится невнятный шум,
бормотанье - словно за него договаривает кто-то другой.
- Я лопахинская, как и вы. Однажды - много лет назад - вы были у нас в
Лопахине. Тогда я еще училась в школе, жила с отцом. Но вы приходили не к
отцу, а ко мне. С одной просьбой... Вы вспоминаете?
- Нет.
- Эта просьба касалась доктора Павла Петровича Лебедева. Его знал весь
город - и вы, разумеется, тоже.
Он вынимает кисет и молча насыпает махорку на клочок газетной бумаги.
- Ну, знал. И что же?
- Через несколько лет... Это было в Ленинграде... я пришла к вам с
Дмитрием Дмитриевичем Львовым. Он требовал тогда, чтобы вы вернули ему
записки покойного Павла Петровича, которые, по его сведениям - и по моим, -
должны были храниться у вас.
- Какие записки? Не помню.
- Да как же вы не помните? Вы напечатали письма актрисы Кречетовой...
Вам отдал их мой отец. Но, кроме этих писем, среди бумаг Павла Петровича
были его записки. Дмитрий Дмитрич требовал их у вас. Вы отказались. Потом,
когда вы уехали из Ленинграда, я пыталась узнать, где находятся эти записки.
Была у прокурора, писала в угрозыск.
Он сворачивает самокрутку, завязывает кисет.
- Ага! Вот теперь вспомнил! Так это из-за вас они ко мне приставали?
- Кто они?
- Те, кому вы писали. А зачем вам эти записки?
Снова обрывает последнее слово - и шум, бормотанье, точно договаривает
кто-то другой.
- Во-первых, это научный труд, имеющий большое значение. Во-вторых, он
принадлежит человеку, который был мне близок и дорог.
Раевский курит, молчит. Кажется, он только теперь узнает меня. Движение
интереса пробегает по тяжелому лицу с темными, длинными мешочками под
глазами.
- Н-да, а вы тоже порядочно изменились. Врач, вы сказали?
- Да.
- Преподаете?
- Нет, занимаюсь наукой.
- А как вы узнали мой адрес? У Глафиры?
- Нет. У отца. Кто-то из земляков сообщил ему, где вы живете.
Самокрутка гаснет. Он шарит по карманам, заходит в комнату. Дверь
остается полуоткрытой: деревянный лежак, подушка без наволочки, сенник,
прикрытый изорванным одеялом. Овощи на окне, на полу - огородник? Пустое,
пропахшее табаком жилье одинокого, одичавшего человека. Возвращается. Снова
садится.
- Когда вы с Митькой были у меня в Ленинграде, он мне сказал, что
только специалист может оценить эти записки. Так?
- Да.
- Ну, вот я их специалисту и отдал.
- Кто же этот специалист?
- Жулик один.
- Как жулик?
- Очень просто. А как же еще называется человек, который берет у вас
вещь, обещает заплатить, а потом и вещь не отдает и денег не платит?
Шум, бормотанье - словно договаривает кто-то другой.
- Это микробиолог?
- Ну да.
- Как его фамилия?
Курит, молчит.
- А зачем вам его фамилия? Вы пойдете к нему?
- Непременно. Он живет в Москве?
- Да, в Москве... Не выйдет у вас ничего.
- Вы думаете? Посмотрим. После смерти автора - это я точно знаю -
научный труд принадлежит государству. Этот человек либо утаил его, либо
использовал - в обоих случаях будет отвечать по закону.
Раевский встает. Мешочки под глазами темнеют. Тяжелое лицо наливается
кровью.
- Вот это хорошо, - медленно говорит он. - Это хорошо. Его фамилия -
Крамов.
История, которую он мне рассказал, оказалась настолько простой, что,
может быть, именно поэтому не приходила мне в голову прежде. Вместе с
письмами Кречетовой отец отдал Раевскому все бумаги из чемодана Павла
Петровича и в том числе рукопись, находившуюся в отдельной папке, на которой
было написано - это помнил Раевский: "Защитные силы. Том первый. Микробы и
ткани".
Осенью 1927 года владелец издательства "Время" серьезно опасался за
свое будущее, и в тот день, когда мы с Митей явились к нему, был занят
разбором издательских документов. Рукопись Павла Петровича лежала у него на
столе и, если бы мы пришли двумя часами позже, вместе с другими ненужными
рукописями была бы брошена в мусорный ящик. Мысль о том, что она
представляет собой научную ценность, была подсказана Раевскому Митей, а
может быть, до некоторой степени и Митиной палкой.
Издать или продать рукопись - вот вопрос, который представился
Раевскому, когда мы ушли. Но издавать было уже поздно - частные издательства
закрывались одно за другим. Стало быть - продать! Найти почтенного
покупателя, который не особенно заинтересовался бы, так сказать, юридической
стороной дела, и продать! Такой покупатель нашелся, и привела его Глафира
Сергеевна.
...Разумеется, я не стала расспрашивать о том, что за отношения были
тогда между Раевским и Глафирой Сергеевной - очевидно, дружеские, иначе она
не приняла бы такого близкого участия в деле. Отношения были прочные,
продолжавшиеся годами...
Так или иначе, знакомство состоялось, рукопись была вручена, и Крамов,
казалось, заинтересовался ею. "Об авторе я слышал, - сказал он, - и даже
читал одну его работу". И он увез рукопись в Москву, пообещав сообщить свое
мнение.
О том, что произошло вскоре после этого разговора, Раевский рассказал
мне нехотя, сквозь зубы. За "комбинации" с предметами искусства его выслали
из Ленинграда, и где-то на севере он провел несколько лет. Глафира Сергеевна
время от времени помогала ему.
"Вы ее не знаете. Она добрая, - вспомнилось мне. - Она годами посылает
деньги бедному родственнику, которому трудно живется".
В 1934 году Раевский вернулся - не в Ленинград, а под Москву, где
знакомый директор продовольственного магазина обещал устроить его агентом по
снабжению. Не удалось - и вот тут-то, в трудных обстоятельствах, намереваясь
заняться скромной деятельностью огородника, он вспомнил о Глафире Сергеевне.
На что же он мог рассчитывать теперь, когда она стала женой известного
ученого? Я подумала, что именно это могло вдохновить Раевского - и ошиблась.
Он надеялся на старую дружбу.
- У мадам ко мне слабость, - откровенно усмехнувшись, сказал он.
Но "слабость" на этот раз действовала недолго. Раза два Раевскому
удалось пополнить свой капитал. Но потом Глафира Сергеевна, по-видимому,
стала бояться, что подобное знакомство может подорвать ее доброе имя. И
Крамов погрозил вызвать милицию, если Раевский посмеет явиться снова. Я была
случайной свидетельницей этой сцены...
Раевский был подавлен, зол, ему нечего было терять. Вот почему я почти
не сомневалась в том, что услышала правду. Невероятно было только одно: все
эти годы Валентин Сергеевич держал рукопись у себя и никогда не упомянул о
ней ни единым словом! Утаил и воспользовался? Непохоже! Да и трудно в наше
время, когда каждая мысль опирается на десятки опытов, связанных с
техническим уровнем науки, воспользоваться старой работой - разве только ее
теоретической стороной. Незаметно и это. Но тогда зачем же Крамов хранит ее
у себя?
Я поблагодарила Раевского за откровенный рассказ, простилась и ушла.
СТАРАЯ РУКОПИСЬ
Мне открыла Глафира Сергеевна, располневшая, бледная, в халате. В
последний раз я видела ее на новогоднем вечере в Доме ученых и удивилась
тому, как она постарела за полгода.
- Заходите, очень рада, - сказала она просто. - Валентин Сергеевич
спит, сейчас я его разбужу.
- Не нужно, пускай спит.
- Нет, уже пора. Шестой час. У нас ведь все по часам.
Это было сказано с иронией - или мне показалось?
Мы прошли в столовую, просторную, светлую, но холодную - в стеклянной
горке холодно сверкала посуда, свет хрустальной люстры отражался в паркете.
- Садитесь, Татьяна Петровна. Я знаю, вы не верите, что я вам рада. А я
и вправду рада.
- Спасибо.
Что еще я могла ответить?
- Я всегда чувствовала, что вы меня не очень-то жалуете. Вы меня из-за
Мити не любили. Но ведь это давно прошло! Как он? Что с ним? - спросила она
с порозовевшим лицом. - Как ему живется в Ростове?
Всегда в ней было что-то невысказанное, какая-то расчетливая задняя
мысль, которую она старательно прятала и которая была все-таки видна в
каждом слове. Теперь у нее не было никакого расчета. Полная сорокалетняя
женщина в расшитом драконами японском халате сидела передо мной, скучающая,
с тяжелым подбородком, на котором прорезалась глубокая морщина.
Я рассказала о Мите, который недавно приезжал в Москву и провел у нас
несколько дней. Она выслушала и вздохнула.
- Книгу привозил?
- Да.
- Это, должно быть, та, которую он еще при мне начинал. Тогда дело не
шло. А теперь, значит, кончил. Слава богу! Я ему добра желаю.
"Еще бы, - подумалось мне. - Еще бы!"
- Как он выглядит? Поседел?
- Немного.
- Не женился еще?
- Нет.
- Что же так?
Я пожала плечами.
- Вы думаете, я довольна, что он до сих пор не женился? - глядя в
сторону, сказала Глафира Сергеевна. - Ничуть. Может быть, я не так и
виновата, как кажется. Он от меня мало требовал, а от меня нужно требовать
много. - Она помолчала, потом посмотрела на часы, и в глазах мелькнуло и
скрылось осторожное, мрачное чувство. - Пора Валентина Сергеевича будить, -
сказала она, невесело усмехнувшись.
Она пошла к двери и обернулась:
- Мите станете писать, передайте привет.
Я кивнула и подумала: "Как бы не так!"
Как-то трудно было сразу сказать, что я пришла, чтобы поговорить о
старой рукописи, не имевшей ни малейшего отношения к тому, что произошло в
институте, и мое молчание было, по-видимому, оцен