Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
отанковые рвы?
Она наступает бесшумно и незаметно.
Выступает представитель транспорта.
- От Сталинграда ежедневно отходят пароходы и эшелоны в Астрахань и
Саратов. Следовательно, вспышка, если ее не удастся предотвратить, может
распространиться по всему Союзу. Достаточно ли ясно, какая огромная
ответственность ложится при создавшемся положении на членов
противоэпидемического совета? В полной ли мере сознают они все значение
предстоящей работы?
Да, сознают. Но открой, отыщи тропинки, по которым болезнь может
проникнуть в огромный, переполненный войсками, находящийся в беспрерывном
движении город!
- Слово предоставляется доктору медицинских наук Татьяне Петровне
Власенковой, - так пышно представляет ее председатель, и нельзя сказать, что
с ясной головой и спокойным сердцем выступает сей доктор медицинских наук.
В Сухуми - это было в 1939 году - мы заражали холерой обезьян и
излечивали их с помощью бактериофага. В Термезе мы с успехом применили
бактериофаг как предупреждающее средство - по ту сторону границы, в Иране и
Афганистане, были случаи тяжелой холеры. Но задача, возникшая в Сталинграде,
была не похожа на все, что делалось прежде, ни по характеру, ни по масштабу.
Задача была неслыханная, небывалая. Она заключалась в том, что мы должны
были организовать сложное микробиологическое производство в осажденном
городе, находившемся под тяжелой угрозой. Она заключалась в том, что это
производство должно было выпускать препарат в огромных, с каждым днем
возрастающих размерах. Она заключалась в том, что фагировать нужно было не
только оседлое население, а тысячи людей, уходящих, уезжающих и улетающих из
Сталинграда.
На заседании Чрезвычайной комиссии кто-то предложил доставлять
бактериофаг из Москвы. Но в середине июня это было уже невозможно.
Железнодорожные линии были блокированы. Самолеты прорывались с трудом.
...В подвале СЭЛа на термостатах стоят бутылки с лизолом, а в глубокой
яме помещается несгораемый шкаф, в котором, вероятно впервые, хранятся не
деньги и бумаги, а живые культуры, необходимые для производства фага. Восемь
человек - в том числе Мельников, Пирогова и я - работают в этом подвале.
Кажется, обо всем переговорено. Но проходят две, три недели, а мы
по-прежнему почти не знаем друг друга. Иное заботит душу, волнует сердце,
будит по ночам, заставляет включать радио дрожащей рукой: каждый день
новости, одна тревожней другой. Немцы взяли Цимлянскую. Вышли на излучину
Дона.
Я ночую в военном госпитале и, возвращаясь ночью с работы, всякий раз
нахожу перемены, от которых беспокойно сжимается сердце. Все теснее
сдвигаются койки. Все больше раненых в саду, на дворе. Еще несколько дней -
и разбито левое крыло, печально обнажена внутренность операционной, в
накренившемся шкафу видны медикаменты, вата. Теперь госпиталь начинается от
самых ворот...
По радио и в газетах, в бомбоубежищах и на пристанях без устали
рассказывают о том, как бороться против желудочно-кишечных заболеваний. Все
ли здоровы? Уезжающие, знаете ли вы, что перед отъездом нужно пройти
пропускник? Хлорированы ли колодцы? Нет ли больных в соседнем дворе? Дежурят
в булочных, на эвакопунктах - хлеб выдается только после того, как
принимается фаг.
НЕ О ВОЙНЕ
Это может показаться странным, но, работая в СЭЛе, я почти не видела
Сталинграда. Мне запомнилась только улица, по которой каждый вечер я шла на
заседание противоэпидемического совета. Я проходила мимо городского сада, в
котором, по-видимому, не так давно гастролировал зверинец - на полотнище
были нарисованы уже изрядно полинявшие лев с разинутой пастью и тоненький,
как мальчик, укротитель. Может быть, здесь был зоологический сад? Я все
собиралась спросить об этом кого-нибудь из сталинградцев, да так и не
спросила.
Это было в середине августа, вечером, после работы. Я шла "домой" -
если можно назвать так маленькую комнатку подле операционной, которую я
делила с одной медицинской сестрой. В операционной были выбиты стекла, и
никто не оперировал, а лежали раненые, и среди них трое, которым я стала
впрыскивать раневой фаг на другой же день после приезда. Неясные результаты!
Один поправляется, но врачи полагают, что он поправился бы и без раневого
фага. Другой умирает...
Какой-то моряк обогнал меня - как раз у рекламы зверинца, потом
повернулся, заглянул в лицо и сказал неуверенным голосом:
- Таня!
- Да.
- Не узнаешь?
Я колебалась только две-три секунды - немного, если вспомнить, что мы
не виделись со студенческих лет.
Это был Володя Лукашевич, мой земляк и школьный товарищ. В юности он
был такой здоровый, что при одном взгляде на него становилось смешно, да и
сам он немного стеснялся своих слишком румяных щек, крепких плеч, сильного
рукопожатия, после которого, бывало, долго трясешь в воздухе онемевшей
рукой. Теперь он, кажется, не мог похвастать здоровьем: выгоревший китель
свободно облегал неширокую грудь, чуть сгорбленные плечи. Лицо стало тоньше,
как будто из-под прежних, молодых, грубоватых черт показались новые, в
которых отразилась внутренняя (должно быть, не легкая) жизнь.
- Как я рад! Я часто вспоминал о тебе! Давно в Сталинграде?
- Скоро месяц. А ты?
- А я скоро сутки. Сколько мы не виделись?
- Сто лет.
- Андрей с тобой?
- Нет.
- Жалко. Какая ты стала, - сказал он с доброй улыбкой. - Ведь я все
знаю о тебе. Догадайся, от кого? От Гурия Попова.
- Да ну! Где он? Вообще, где все наши?
Володя засмеялся.
- Вот интересно, сколько было потом друзей - в училище, на флоте. Все -
наши. А лопахинцы все-таки - самые нашенские наши! Гурий - это Г. Попов.
Разве ты не читала его корреспонденции в "Известиях"?
- Так это он? Мне и в голову не приходило, что Г. Попов - это Гурий.
- Почему же? Вот наша компания, - с гордостью сказал Володя. -
Знаменитые люди! А Нинка Башмакова? Я слышал ее в Ленинграде. Как поет! Но
растолстела! Ужас. А ты молодец.
- Почему?
- Не знаю. Доктор наук. Не растолстела.
- Растолстеешь тут! Но расскажи о себе. Откуда ты? В последний раз ты
писал, что тебя собираются перевести из Кронштадта?
- И перевели. В Полярное, на Крайний Север. А вот теперь, видишь, в
Сталинграде.
- Надолго ли?
Он пожал плечами.
Мы вышли на набережную, и я сказала Володе, что за три недели в
Сталинграде еще не была на набережной и памятник Хользунову, например, вижу
впервые.
- Так занята?
- Да, очень.
Он посмотрел на меня - наверно, хотел спросить, что я здесь делаю. Но
подумал и не спросил.
...Это было так, как будто, отыскивая любимое место в книге, мы быстро
перелистывали страницы от конца к началу. Лопахин, школа, споры о том, как
должен вести себя активист в условиях нэпа.
- А помнишь научную комиссию по преобразованию праздника Ивана Купалы!
- Неужели и такая была? Нет, не помню!
- Ну как же! Комиссия по преобразованию Ивана Купалы с целью придать
ему революционно-пролетарское содержание. Ах, черт побери! Как мы были
молоды! И как странно, что тогда мы как-то не замечали этого чувства
молодости, счастья, здоровья. Впрочем, у меня к нему неизменно
присоединялось еще одно чувство: мне, понимаешь, все время казалось, что я
ужасный дурак, а вы все умные-преумные, особенно Гурий. И правда, вы все
много читали, а я только журнал "Юный пролетарий". Впрочем, в этом виноват
тот же Гурий. Он дал мне "Руководство к чтению", а там было написано:
"Никогда не читайте чрезмерно. Это приводит к донкихотству. Вы станете
жертвой призраков и будете жить, как во сне". Вот я и не захотел жить, как
во сне. Зато я заучивал афоризмы.
- Зачем?
- А чтобы не отставать от вас! "Нэпман - бацилла капитализма,
посаженная в банку", - с ученым видом сказал Володя и не выдержал,
засмеялся. - Ты знаешь, мне и до сих пор иногда снится, что Андрей с Гурием
говорят о чем-то ученом, а я жду удобную минуту, чтобы вставить свой
афоризм.
Мы говорили, и я долго не могла понять то особенное, что было в нашем
разговоре. Потом поняла: мы говорили не о войне. Володя сказал только, что
был ранен, служил после госпиталя в береговой обороне, а теперь со своим
батальоном отправлен с Крайнего Севера на Сталинградский фронт.
- Как все прошло, как прошло, - говорил он. - В юности трудно жилось,
работали и учились. И все-таки так хорошо, пожалуй, никогда больше не было в
жизни! А помнишь ночь на Пустыньке? - вдруг с волнением спросил Володя. -
Ох, как я был тогда влюблен в тебя, если бы ты знала! Мы переходили через
какой-то ручей, я перенес тебя на руках, и мне потом каждую ночь казалось,
что я несу тебя на руках.
- Я все знала, все!
- Нет, не все.
Тихо было на набережной и пусто, только девушка с красной повязкой на
рукаве и солдат прошли мимо нас с серьезными, счастливыми лицами. Я слушала
и волновалась.
- С Гурием ты кокетничала, а со мной была серьезная, степенная. Ты
точно наказывала меня. Я все думал: "За что?" Я писал тебе письма и не
отправлял - все вспоминалось, как ты однажды, как дважды два, доказала, что
любить по-настоящему может далеко не всякий, а только тот, кто обладает
талантом любви. Я чуть с ума не сошел, все проверял: есть ли у меня этот
талант? С той минуты, как я расставался с тобой, я начинал думать только об
одном: где и когда мы увидимся снова. Ты снилась мне каждую ночь, и я помню,
что одно письмо начиналось так: "Сегодня ты мне не снилась".
Мы прошли по набережной, потом вернулись к Хользунову. День был жаркий,
а сейчас жара стала быстро спадать, с Волги повеяло прохладой. Какая-то
военная машина, покрытая темно-зеленым с лапчатым рисунком полотнищем,
проехала и остановилась у спуска, изрытого щелями.
- И вот что странно: я не сомневался ни одной минуты в том, что со мной
ты была бы счастлива, а с любым другим человеком на земле, будь он даже
ангелом во плоти, несчастна. Тебе холодно? - спросил Володя. - Ты
побледнела.
- Нет, нет.
Завыла сирена, свет сразу многих прожекторов беспокойно скрестился в
еще прозрачном, только что потемневшем небе, и какой-то суровый человек
сказал, торопливо проходя по набережной:
- Не слышите, что ли? Тревога.
Мы не ушли, только замолчали - точно можно было не заметить тревоги,
света прожекторов, людей, появившихся на спуске и поспешно уходивших в щели,
беспокойства, с которым солдаты стали заводить замаскированный грузовик.
Точно не было на свете ничего, кроме этой неназванной любви, этой горечи,
вдруг перекликнувшейся с моими самыми затаенными мыслями, полузабытыми,
отложенными надолго. Может быть, навсегда?
Еще прежде я спросила Володю, женат ли он, и он пожал плечами с таким
видом, как будто был виноват передо мной, что до сих пор не женился.
- Пробовал, - серьезно сказал он. - Даже дважды. Но каждый раз в
последнюю минуту прыгал в окно, как Подколесин.
- Что же так?
- Боялся обмануть.
- Обмануться или обмануть?
- И то и другое. А жалко. Иногда так бывает жалко, вот особенно теперь,
во время войны! Я очень детей люблю. Как-то пусто становится в сердце, когда
подумаешь, что на свете нет никого, кто беспокоился бы о тебе, ждал, думал.
А подчас думается: может, и лучше?
Володя проводил меня до госпиталя, и, расставаясь, я взяла с него
слово, что он завтра же зайдет ко мне в СЭЛ, а если не удастся - напишет. Он
кивнул.
- А ведь грустно, что так разбросала нас жизнь, - сказал он. - Все
могло быть иначе. Ты счастлива?
Я промолчала, он заглянул мне в глаза, крепко сжал руки и ушел - точно
растаял в темноте, я не успела даже проводить его взглядом.
Окно маленькой комнаты подле операционной выходит на улицу, ведущую к
Бекетовке, одному из южных районов Сталинграда. Каждую ночь я просыпаюсь от
глухого топота, невнятных окриков, тревожного шума. Гонят скот. Тощие,
измученные коровы проходят, недобро поглядывая вокруг. Овечьи отары смутно
виднеются в предрассветном сумраке, в облаке пыли. Жмутся друг к другу,
жалобно кричат, точно просят о помощи овцы.
Но в эту ночь - так мне кажется - они кричат особенно уныло и грустно.
Бесформенные фигуры в накинутых на голову парусиновых плащах показываются и
пропадают - как будто их уносит вместе с овцами, с пылью какая-то
нечеловеческая роковая сила.
Стараясь справиться с тоской, от которой ноет, сжимается сердце, я
долго стою у окна, потом ложусь, потом снова встаю. Я счастлива? Да. Обо мне
беспокоятся, думают, ждут. Я счастлива? Нет. И довольно об этом.
Протяжный стон доносится из бывшей операционной. Один из раненых не
справился с мучительной болью, и вслед за ним - так бывает всегда - другие
начинают стонать в коридоре, в саду, на дворе. Все могло быть иначе, -
кажется, так он сказал?.. Вздор! И нечего думать о том, что не случилось и
не могло случиться. Или могло? И нечего вглядываться в эту неизвестную
жизнь, которая прошла где-то рядом со мной.
И довольно об этом!
Не удался наш раневой фаг - вот о чем нужно думать и думать. "Не
удался" - вот о чем говорят эти стоны, этот страдальчески бормочущий сад,
эти койки, стоящие вплотную друг к другу.
И старая мысль, как старый друг, входит и останавливается на пороге и
терпеливо ждет, когда уйдут другие, случайные, беспокойные мысли: маленькая
худенькая девочка, лежащая на высокой подушке, с затянутой полотенцем
головой, Катенька Стогина, крустозин, "воскресение из мертвых"...
ДОКТОР ДРОЗДОВ
Стоит тяжелая, сухая жара, ветер несет по улицам горячий мелкий песок.
Тревоги становятся все чаще, и наконец каждый день в десятом часу вечера
разносится надоедливый, скучный вой сирены. Это значит, что налет групповой.
Когда к городу пробиваются одиночные самолеты, тревогу не объявляют.
В духоте, от которой нет спасения, в жаре и пыли трудится город. Роют
окопы, возводят дзоты, устанавливают противотанковые ежи. Строят рубеж -
ближний и дальний. Запасают воду. На заводах все быстрее делают танки,
покрывают броней тягачи. Каждый день после работы становятся в строй.
Работают, не отступая перед трудностями, и микробиологи, лабораторные
люди. Без сомнения, фашисты были бы изумлены, узнав, как много холерного
бактериофага производится в городе, находящемся под угрозой двадцати двух
пехотных, трех моторизованных и пяти танковых дивизий. Пятьдесят тысяч
человек ежедневно принимают бактериофаг - этого еще не было никогда и нигде.
Все очень заняты, и нет времени, чтобы думать о том, что нельзя сделать
сейчас, на другой день, через неделю. В госпитале не хватает врачей, и
каждую ночь, вернувшись из исполкома, я выслушиваю раневых, перевязываю,
даже - в неотложных случаях - оперирую. Была же я лет двенадцать тому назад
лечащим врачом в зерносовхозе!
Гулкий раскатившийся шум донесся откуда-то издалека, затрещали зенитки,
шевельнулась прикрывавшая разбитое окно бумажная штора. Налет. Ночь
проходит, еще одна ночь. Но если я не сплю, если правда, что я в Сталинграде
- откуда же взялся за стеной этот хриплый, ворчливый, разносящий кого-то,
решительный голос? Эти короткие распоряжения, похожие на морские команды?
Откуда взялся здесь доктор Дроздов, тот самый, который заведовал Сальским
райздравом и вместе со мной ликвидировал мнимую холерную эпидемию в
зерносовхозе?
Через минуту я была уже в коридоре, потом - голос успел удалиться -
спустилась во двор. Разумеется, он! И точно такой же, как был, - маленький,
седой, с короткой черной трубочкой в зубах, в развевающемся халате.
- Здравствуйте, Иван Афанасьевич!
- Здравствуйте, - отвечал он сердито. - Люди лежат чуть ли не один на
другом, а разобрать складскую рухлядь на заднем дворе - это вам в голову не
приходит? Безрукость? - хриплым, страшным голосом сказал он начхозу,
который, побледнев, вытянулся перед ним. - Голову надо иметь!
Он задохнулся, не найдя слов, и, грозно откашлявшись, зашагал между
коек. Я догнала его.
- Иван Афанасьевич, вы меня не узнали?
Дроздов вынул трубочку - и на его морщинистом лице появилось доброе,
удивленное выражение.
- Батюшки светы, никак, докторенок? Мне кто-то в Сануправлении фронта
сказал. "Да нет, - думаю, - наверно, не та!" Та, значит?
- Та, Иван Афанасьевич.
- Ну, рад, сердечно рад. Вы здесь, в госпитале, живете?
- Да.
- Так идите же к себе. Я тут посмотрю еще кое-что и явлюсь к вам. Очень
рад, от души!
Я не дождалась его, уехала за город, в Горную Поляну, - там была наша
главная производственная база - и вернулась к себе в двенадцатом часу ночи.
- Так профессор, да? - спросил Дроздов, постучавшись и зайдя в мою
комнату, когда я уже собиралась ложиться. - А кто говорил, что вы далеко
пойдете?
- Еще не далеко.
- Как сказать! Чай есть? Черт знает что у вас тут твориться, - сказал
он, садясь и снимая фуражку с еще курчавой седой головы и приставив
потрепанный портфель к ножке стула. - Полевые госпитали перебросить в
Сталинград уже невозможно. Значит, эвакогоспитали должны взять на себя
функции полевых. Кажется, ясно? И поняли же это в шестом, семнадцатом,
девятом. А у вас тут... Просто из рук вон!
Я сбегала за кипятком, заварила чай. Хлеба не было. Зато было печенье и
шпик, который я привезла еще из Москвы.
- Иван Афанасьевич, расскажите же, где вы, что вы? Давно в Сталинграде?
- Недавно, а на Волге - с июля прошлого года. Просился на фронт, попал
на флотилию. На войну не пускали - стар! А вот видите - вышло по-моему.
Я налила ему чаю. Он выпил стакан и стал немного дрожащими пальцами
набивать свою трубку.
- Знаю, что вы здесь делаете, докторенок. Извините, что я по старой
памяти вас так называю! Мне сегодня ваш Белянин целую лекцию прочитал о том,
как важно перед едой мыть руки. Все верно! И все-таки в сравнении с тем, что
происходит вокруг, - он широко повел рукой, - это мираж, обманчивое видение!
- Ну, нет. Не мираж!
- Так самообман, еще хуже. Вот скажите положа руку на сердце, сколько у
вас было подозрительных случаев - два, три, четыре? А от ран, от раневых
осложнений умирают десятки тысяч! У меня статистика самодельная, я только
три месяца как в начальство попал и не успел еще подыскать себе
статистиков-доброхотов. Но кое-что я все-таки успел подсчитать! Вот,
взгляните!
Он вынул из портфеля разграфленный, покрытый цифрами лист бумаги и
небрежно положил передо мной на стол.
- Не умеем мы лечить раны, - хриплым, низким голосом сказал он. - Не
умеем! Умирают люди по нашей вине. Я об этом наверх писал и с медицинскими
генералами говорил... Дошел до начальника Сануправления фронта! Разводят
руками генералы! Нет других средств, работаем на уровне современной науки.
"Здесь чудо нужно", - так один и сказал. А люди умирают, - горестно опустив
голову, сказал Дроздов. - Так чем бороться с призраками, придумайте же это
средство, это чудо!
Я уговорила его остаться, уложила на койку, сама легла на пол. Он
посопел трубочкой, потом откинул руку. Трубочка выпала, уснул. А я не спала
до утра. Впервые с такой отчетливостью предстала передо мной наша неудача.
Мы схватились за раневой фаг