Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
о быть, я все еще
продолжала смотреть на нее с изумлением, потому что она сама вдруг взглянула
мне прямо в лицо. У нее в глазах всегда было что-то неподвижное, мрачное, но
теперь этим мрачным огнем было озарено все погрубевшее лицо с тяжелыми
складками на подбородке, с опустившимися углами губ, как у человека,
привыкшего плакать.
- Это ваш отец? - вдруг спросила она. (Отец вошел и вышел. ) - Я помню
его еще по Лопахину. У нас ведь в Лопахине лавка была, и он одно время
служил в этой лавке. Моей мачехе - она вела дело - пришло в голову, чтобы в
нашей лавке, как в Москве у Мюра, швейцар открывал покупателям двери. И вот
ваш отец, на удивление лопахинцам, одно время стоял у дверей и, кажется, был
очень доволен. А потом он, помнится, что-то сделал... Да, вспомнила: пропил
ливрею, - сказала она со смехом. - И бесследно пропал.
- Глафира Сергеевна, простите, я устала, у меня был очень тяжелый день.
И если вы пришли для того, чтобы...
Она перебила меня:
- Нет, нет. Я знаю, вы думаете, что я плохой человек. Это верно. Но
мне, видите ли, было трудно понять, что я плохой человек, а ведь это само по
себе доказывает... Татьяна Петровна, дайте мне чашку чаю, - вдруг попросила
она, - а то я сегодня с утра хожу по Москве. Вот в лимитном, например,
купила шелку на платье, думала, станет легче, это у меня прежде бывало. Нет,
не стало.
Я пошла за чаем и, вернувшись, увидела, что она сидит, подняв голову, с
закрытыми глазами.
- Да, чтобы не забыть! У вас давно не было писем от Мити?
- Вовсе не было, только с дороги.
- Тогда нужно узнать, вот только не знаю где. С ним что-то неладно.
- Как неладно? Что вы хотите сказать?
- Бог с вами, - испуганно сказала Глафира Сергеевна, - вы побледнели.
Ничего особенного. Просто как-то между прочим он... - это "он" было
произнесено с ударением, и я поняла, что она говорит о Крамове, - он сказал,
правда, неопределенно, что там, в Митиной экспедиции, что-то случилось. Я
тогда же решила непременно вам сообщить, чтобы вы разузнали. Я беспокоюсь, -
прибавила она просто. - Я ведь все-таки привязана к вашей семье.
Глафира Сергеевна выпила чай и с сомнением поглядела на хлеб. Потом
взяла ломтик и на него тоже посмотрела с сомнением, точно не знала, сумеет
одолеть его или нет.
- Но я почему-то думаю, что с Митей все будет прекрасно. Он любит
жизнь, он счастливец, и, в сущности, ему не повезло только со мной. Правда,
крупно. Но он справился. А новая его - он мне рассказывал - совсем другая.
Ей, кроме любви, ничего не надо. Простите, что я так много болтаю, -
прибавила она с изяществом, напомнившим мне былую Глафиру. - Я ведь всегда
одна и всегда молчу, с моим не наговоришься. Да, вот теперь о нем. Я уж не
знаю, чего вы там не поладили, - сказала она, небрежно оглянувшись, но в
самой этой небрежности было что-то осторожное, страшное, точно она думала,
что еще кто-то слышит ее и следит за каждым ее движением, - но он вас
ненавидит. Вот говорят, что нужно уметь любить, - я-то никогда не умела, -
добавила она, - но по нему видно, что нужно уметь и ненавидеть, И что ни
год, то пуще, особенно после того, как вы над ним посмеялись.
- Когда?
- Да вот, когда приезжал к нам этот, не помню фамилии, английский
ученый. Он ведь был у нас, да какой-то оказался чудак, то есть с точки
зрения Валентина Сергеича. А может быть, просто хороший? Это ведь карта была
- англичанин-то, и козырная, а вот поди ж ты, вы ее побили. На всякого
мудреца довольно простоты, - сказала она, улыбнувшись. - Мне иногда даже
приходило в голову, что вы и вовсе не подозреваете обо всей этой игре. Вы
подозревали?
- Не подозревала, а прекрасно знала и боролась, сколько могла. И не без
успеха.
- Нет, без успеха, - сказала Глафира Сергеевна. - Вы его еще не знаете.
Вам только одно может помочь - его смерть, а иначе он все равно добьется, уж
не знаю чего - унижения, уничтожения, а только тоже смерти, не физической,
так душевной.
Я посмотрела на нее, и мне стало страшно: так равнодушно говорила она о
человеке, который был ее мужем, то есть самым близким человеком на свете.
- Я ведь к вам не просто так пришла, а по делу. Постойте, у меня
записано. - Она расстегнула сумочку и достала блокнот. - Первое - Митя.
Теперь второе. Вы думаете, может быть, что этот удар - я имею в виду арест
Андрея - направлен против него, то есть что хотят его уничтожить? Нет, вас.
То есть, разумеется, и его, но это попутно. Что вы смотрите на меня? Я в
здравом уме и твердой памяти. И все, что я говорю, хотя на первый взгляд и
бессвязно, но на самом деле обдумано. Тщательно и давным-давно, еще в тот
день, когда я узнала, что его посадили. Ох, я взвилась в этот день! -
сказала она, подняв брови с печальным и удивленным выражением. - Сама не
ожидала, честное слово. Вы знаете, Татьяна Петровна, живого во мне немного
осталось, но это взяло меня за живое. Правда, в прошлом году, когда у него в
институте была эта история с сыпным тифом, я еще тогда подумала, что едва ли
они не воспользуются этой историей.
- Кто они?
- Ну, кто? Скрыпаченко, конечно, - сказала Глафира Сергеевна на этот
раз торопливо, точно боясь, что кто-то помешает ей договорить до конца, - и
Крупенский, и Мелкова. Но тогда, по-видимому, материала было маловато.
- Какого материала?
Она улыбнулась, но глаза остались неподвижно-мрачными на желтом,
отекшем лице.
- Материала для следствия, - сказала она. - И вся эта банда, я уверена,
сегодня сидит у нас и торжествует.
- Почему торжествует?
- А потому, что дела идут и даже очень. Вы смотрите с удивлением, вам
трудно поверить?
- Да нет, не трудно, но когда я думаю о Валентине Сергеевиче...
- Представьте себе, да, - живо отозвалась Глафира Сергеевна. - Причем
очень характерно, что даже вам это кажется странным. Уж кто, кто а вы,
кажется, должны были бы... Вы думаете, он не может зарезать?
- Как зарезать?
- Очень просто. И знаете ли, что я вам скажу, - помолчав, продолжала
Глафира Сергеевна, - таких, как он, сотни. Куда там, - тысячи! И они
держатся друг за друга. Боятся и ненавидят и все-таки ох как держатся, как
старательно прикрывают друг Друга!
Она помолчала. Она была в платье с короткими рукавами, и полные, еще
красивые руки были открыты почти до плеч.
- И его зарежут.
- Кого?
- А Валентина Сергеича! Ведь это только кажется, что он в этой компании
главный. Командуют-то они, а он только делает вид, что главный. Он им
надоел.
- Как надоел?
- Очень просто. Он все-таки вежливый и действует не торопясь,
старомодно, и с ним нужно долго разговаривать и поддерживать эту игру. А они
торопятся. Им, в сущности, только его слава нужна, а его самого они хоть
сейчас выбросили бы на помойку. И еще выбросят. Я, впрочем, этого уже не
увижу.
Мне вспомнился разговор с Рубакиным прошлой зимой, когда я жаловалась
ему на "слухи", мешавшие нам работать над крустозином.
- Вот. Теперь слушайте. - И Глафира Сергеевна нервно расстегнула и
застегнула сумку (она пришла с большой, изрядно поношенной сумкой и во время
нашего разговора не выпускала ее из рук). - Самого главного я вам еще не
сказала. Они сделали так, что Андрея не могли не арестовать. Это было бы
чудо.
- Как не могли?
- Подумайте сами: если, по крайней мере, три свидетеля, да еще всеми
уважаемых, известных в науке, в один голос утверждают, что он совершил
преступление, - у кого же хватит смелости не посадить его? Тем более что для
того, чтобы посадить, никакой смелости не надо! Я сама все это раскумекала,
- с оттенком трогательной гордости сказала Глафира Сергеевна. - Правда, не
сразу, а постепенно, потому что сразу мне было бы не под силу. Сперва
разговоры подслушивала, хотя и с трепетом, потому что я ведь его очень
боюсь. Ах, если бы вы знали, как я его боюсь, - сказала она, крепко прижав к
груди полные руки. - Бывало, он спит - маленький, крепенький, бледный,
головка торчит из-под одеяла, а я смотрю и не могу уснуть от страха, от
отвращения. Конечно, можно бы и не подслушивать - другая жена, пожалуй, была
бы и так в курсе дела, - но ведь он сразу же меня за дверь выставлял, когда
к нему эти скоты приходили. Вы знаете, что я сделала сегодня, когда уходила?
Все его бумаги - а они у него всегда так аккуратно, листик к листику уложены
- перепутала и перемешала. А по большому стеклу на столе, которым он
почему-то очень дорожит, ударила пресс-папье и разбила. - Она коротко
засмеялась. - Да, вот так. Только вы не подумайте, что это были откровенные
разговоры, то есть что Скрыпаченко или кто-нибудь другой приходил и
спрашивал: "А что, не посадить ли нам некоего доктора Львова?" Это были
разговоры обходительные, дальновидные, так что даже трудно было, собственно,
понять, о чем идет речь. Правда, подчас прорывалось нечто профессиональное,
но редко. Например, этот Скрыпаченко однажды так и сказал об Андрее: "на
него есть материал". Вот этот материал они подбирали, да не просто
подбирали, а притворяясь перед собой, что они оказывают государству большую
услугу. Но кончалось всегда непременно тем, что кто-нибудь - только не
Валентин Сергеевич - брал перо и бумагу и писал. А если не получалось
что-нибудь, комкал и бросал в корзину. Кто это у вас за дверью стоит?
- Никто не стоит.
- Нет, стоит, я слышу.
За дверью стоял отец, и, выйдя к нему, я сказала громко, чтобы он
ложился спать, а потом тихо, чтобы он позвонил Рубакину и сказал, что я
прошу его немедленно приехать.
Вероятно, он позвонил не сразу или Рубакина не было дома, потому что
прошел добрый час, а мы с Глафирой Сергеевной все еще оставались одни. И мне
даже несколько раз померещилось, что она не уходит так долго потому, что ей
некуда уйти от меня. Разговаривая со мной, она спросила, где телефон. Я
показала и предложила проводить, но она качнула головой и пробормотала:
"Потом", а потом как будто забыла. Она была очень подавлена, и по глазам с
распухшими, покрасневшими веками видно было, что она плакала или, может
быть, несколько ночей не спала. Ей нездоровилось, она часто прижимала руки к
груди, как будто хотела успокоить сердцебиение, и странное выражение
скользило в эти минуты по ее одутловатому лицу с глубокой складкой на
обвисающей шее. Она старалась справиться с болью в сердце, и в том, как она
это делала, видна была гордость униженного, но не потерявшего достоинства
человека. Она говорила о себе, и я не понимала, поражалась, почему эти
глубоко личные обстоятельства жизни, которые всегда остаются неизвестными,
потому что они касаются мужа и жены, - почему все это было рассказано мне,
человеку постороннему, чужому и не любящему - она это знала - Глафиру
Сергеевну?
Потом я поняла: у нее никого не было - ни друзей, ни знакомых. Она была
одна, как бывает один-одинешенек человек в пустыне, раскинувшейся вокруг
него на тысячи километров. Она была одна, живя в центре Москвы, на
прекрасной улице, где кипела, не унимаясь ни на мгновенье, сложная,
многосторонняя жизнь. Она была одна в огромном доме, где росли дети,
работали люди, где тысячи мужчин и женщин были заняты своими мыслями,
заботами, делами. Она сама сказала мне об этом: "Я ведь одна" - и прибавила
с горькой улыбкой: "Ко мне иногда только Раевский заходил, знаете, был такой
человечек? Но Валентин Сергеич запретил, и он перестал, а потом, кажется,
умер".
Это было не просто грустно - то, что я услышала от Глафиры Сергеевны.
Это было так, как будто мне сказали, что рядом со мной, под боком, идет
совсем другая жизнь - другая не потому, что она чем-то отличалась от той,
которой жила я и сотни тысяч обыкновенных людей, а потому, что она ничем не
походила на нашу жизнь, точно происходила в другое время, в другой стране, в
древнем Китае, например, где били палками по пяткам за неповиновение
богдыхану.
Никого, разумеется, не били в почтеннейшем доме Валентина Сергеевича
Крамова, и даже представить это себе было как раз невозможно. Все
совершалось неторопливо, с предупредительностью людей, глубоко уважающих
друг друга. "Брак основан на вежливости", - сказал однажды Валентин
Сергеевич. Но вежливость эта была хватающей за горло, а точность - все в
доме происходило в один и тот же навсегда назначенный час, - точность эта
напоминала Глафире Сергеевне один рассказ (название она забыла), в котором
над горлом осужденного ходит маятник-нож, с каждой минутой опускаясь все
ниже. Несколько раз она пробовала стряхнуть с себя этот мираж, выйти из
этого заколдованного круга. Куда там! Дважды она принималась пить, и во
второй раз, в общем, пошло, хотя водка всегда вызывала у нее отвращение. Но
пить незаметно, то есть скрываясь от Валентина Сергеевича, было немыслимо,
невозможно. А пить при нем... ну, разве мог он допустить, чтобы на его
кристальное имя упала хотя бы легкая прозрачная тень? По той же причине он
раз и навсегда запретил ей ходить в церковь - "а ведь это для многих женщин,
особенно одиноких, - с глубокой уверенностью сказала Глафира Сергеевна, -
все-таки облегчение, утешение". Валентин Сергеевич был безгрешен и
настоятельно требовал такой же безгрешности от жены. А то, что вся его, на
первый взгляд, содержательная, общественно-полезная жизнь была, в сущности,
жизнью разбойника на большой дороге, - это нисколько не мешало благополучной
чистоте его уютно-размеренного существования.
- Вот теперь, я знаю, вы хотите спросить, почему я вдруг все это именно
вам рассказала? Почему молчала столько лет, а тут вдруг взяла да и выложила?
А потому, что хотя эта двойная жизнь, в общем-то, уже давно началась - а все
же не всегда было так. Он был все-таки другой, когда я за него выходила.
Тогда не было страха, не было предчувствия, что все может рухнуть, и - боже
сохрани - не придется ли расплатиться?
Она оглянулась, точно ища кого-то глазами, потом быстро открыла сумку и
достала какие-то исписанные вдоль и поперек листы измятой бумаги.
- Вот это из корзины, - шепотом объяснила она.
Ей было трудно, руки дрожали. Потемневшее лицо на мгновенье стало
властным, с крепко сжатым решительным ртом. Но тут же она снова оглянулась и
с просящим, робким выражением протянула ко мне дрожащие руки.
- Только вы... я хочу сказать, вы не должны... Впрочем, теперь это уже
безразлично. - Она положила листки на стол передо мною. - Это то, что они
писали об Андрее, конечно, черновики и далеко не все, но, как видите,
немало. Вы потом прочтете, когда я уйду. В общем, я подумала, что если вы
будете знать, в чем его обвиняют, может быть, вы как-нибудь... - Она закрыла
сумку и сразу же снова нервно открыла. - Да, вот еще. Вас могут спросить,
откуда вы все это знаете? Тогда просто скажите... тогда прямо назовите меня.
Я молчала до сих пор - не потому, что мне нечего было сказать, а
потому, что Глафира Сергеевна говорила, почти не переводя дыхания. Теперь я
встала и молча поцеловала ее. Она не ответила, и мертвенно-неподвижно было
ее лицо, сурово очерченное тенью под глазами и на впадинах щек.
- Надо идти. - И она снова открыла сумку. - Вот тут у меня письма
неотправленные, - сказала она как будто самой себе, но, кажется, для того,
чтобы и я знала, где у нее лежат неотправленные письма. - Бог даст, все еще
будет хорошо. Андрей ваш вернется. Он меня никогда не любил - и поделом. А
теперь вот вы расскажите ему, как я для него постаралась. Может быть, я ему
покажусь уж не так и плоха! - Она улыбнулась простодушной, осветившей лицо
улыбкой, и это было мгновенье, когда ее красота сверкнула в последний раз и
погасла. - А Мите передайте...
- Да что вы так говорите, Глафира Сергеевна? Вы же сами сказали, что
все еще будет хорошо. Я верю, мы все еще придем к вам. И Андрей и Митя.
- Милости просим. Нет, я просто так. Не на память. У меня ведь детей
нет, а жалеть кого-нибудь надо. Я и Митю очень жалела потом, когда мы уже
разошлись, и раскаивалась, что так долго мучила его и терзала. А потом стала
думать, что все к лучшему, потому что он ведь все равно бросил бы меня,
когда я стала так безобразна. Вы скажите ему, что если я любила кого-нибудь
в жизни, так его, - сказала она, подумав и грустно улыбнувшись, как будто и
теперь, еще не была уверена в том, что любила Митю. - Да, его.
- Глафира Сергеевна, останьтесь у меня. Вы расстроены, устали. Побудьте
со мной. Я не говорю... не могу сейчас говорить о том, как я вам благодарна.
Я ваш друг теперь и очень, очень прошу - останьтесь.
Она покачала головой.
- Не могу.
- Я не отпущу вас.
- Нет, надо идти. Ваш отец спит? Пожалуйста, извинитесь за меня перед
ним. Я неловко о нем рассказала.
Я закрыла за ней и не сразу вернулась, немного постояла в передней.
Было уже поздно. В нашем доме сквозь тонкие стены всегда доносились какие-то
звуки - то радио из соседней квартиры, то голос с лестницы, то хлопанье
двери в подъезде, а сейчас все было тихо, и я стояла в передней,
прислушиваясь к этой непривычной тишине, от которой стало тревожно на
сердце. Отец позвал меня, я зашла к нему, но ничего не стала рассказывать и
только спросила, точно ли, что он позвонил Рубакиным. Это было странно, что
они не пришли. Потом вернулась в переднюю и с трудом удержалась, чтобы не
открыть входную дверь - мне почему-то почудилось, что Глафира Сергеевна еще
не ушла, а стоит на площадке, облокотившись о перила и беспомощно глядя в
темный провал лестничной клетки. Может быть, не следовало оставлять ее одну?
Но, кажется, ей не хотелось, чтобы я знала, куда она пойдет От меня. И,
упрекая себя, что я все-таки не предложила ее проводить, я вдруг увидела
лежавший на подзеркальнике сверток из магазина, который забыла у меня
Глафира Сергеевна.
Это были немногие мгновенья, промелькнувшие в тысячу раз быстрее, чем я
о них сейчас рассказала, и когда, схватив сверток, я крикнула с площадки:
"Глафира Сергеевна!", у меня не было ни малейших сомнений в том, что она
отзовется. Но очень тихо было на лестнице, еле освещенной синей лампочкой,
горевшей на втором этаже, и только мягко и страшно темнел глубокий колодец
лестничной клетки.
- Глафира Сергеевна!
Я побежала вниз и остановилась. Мне померещился стон, далекий, еле
слышный.
- Глафира Сергеевна!
Тишина, я перевела дыхание. Внизу хлопнула парадная дверь. "Ушла?" -
подумала я и стала торопливо спускаться. Какие-то люди шли мне навстречу,
переговариваясь взволнованными голосами. И вдруг уже не стон, а дикий,
бессознательный, мгновенно оборвавшийся крик раздался в подъезде. И,
схватившись за перила, я замерла с обомлевшим, затрепетавшим сердцем. Люди,
которые поднимались по лестнице и были уже в двух шагах от меня, повернулись
и побежали вниз, а я опрометью бросилась вслед за ними.
Она лежала в нише, устроенной, должно быть, для лифта, который в нашем
доме начали строить перед войной. Рубакины (это были они) прошли, не заметив
ее потому, что ниша была в тени под лестницей, и еще потому, что в слабом
синеватом свете видны были только неестественно раскинувшиеся полные руки.
Она лежала, точно пытаясь встать, точно рванувшись куда-то, и ее можно было
узнать только по этим красивым рукам, на которые я все смотрела во время
нашего разговора.
ВЕРНОЕ