Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
, точно он видел совсем другое, чем мы,
своими широко открытыми серыми глазами...
Невозможно было не рассказать ему о Володе, тем более что он,
разумеется, прекрасно знал о нашей сталинградской встрече. И я рассказала,
как с помощью Малышева нашла его в госпитале на Беговой. Это вовсе не
значило, что я собралась утаить от Андрея то, что произошло между нами. Но
ведь, в сущности, ничего не произошло? По утрам Андрей распевал, умываясь,
по вечерам с наслаждением разговаривал с отцом о Лопахине, поражая его и
меня своей памятью, о которой, как он клятвенно уверял меня, он и сам не
подозревал еще совсем недавно.
Он "разыгрывал" меня с самым серьезным видом, и когда, догадавшись по
его смеющимся глазам, что я снова осталась в дурах, я принималась бить его,
осторожно запирал меня в стенной шкаф, так что приходилось - ничего не
поделаешь - прощать его и мириться. Словом, он был в превосходном настроении
- так стоило ли рассказывать ему об этом свалившемся на голову объяснении в
любви, о котором я сама вспоминала с чувством неопределенного стеснения и
страха?
Первым явился Рамазанов - по делам пенициллинового завода, которыми мы,
впрочем, не занимались и четверти часа, потому что Андрей стал приставать к
старику насчет какой-то самарской истории.
- Товарищи, да забудьте вы о делах хоть ненадолго! Хорошая сводка, взят
Кировоград, Конев наступает. Тепло, светло, на столе чай, сахар, хлеб.
Обратите внимание - белый! Григорий Григорьич, рассказывайте!
- Это как я дивизию мыл?
- Ну да. Проси же, Таня!
Нельзя сказать, что мне так уж хотелось услышать эту историю, но делать
было нечего, и я притворилась, что просто умираю от нетерпения.
Впрочем, история была действительно любопытная.
- Приехал я, значит, в Самару - это было в тысяча девятьсот двадцать
первом году, - начал Григорий Григорьевич с приятной неторопливостью много
видевшего человека, - и поручили мне дезинфекционную группу при
военно-санитарной станции. Стал я мыть людей - так сказать, его величество
Мойдодыр Первый. Веселое занятие, когда под рукой баня, и дров сколько
угодно, и мыла - бери, не хочу! А если ни того, ни другого? Если приходит с
басмаческого фронта боевая дивизия, а мыла ни куска и белья чистого ни
единой пары?
Григорий Григорьевич рассказывал, и его старое большое лицо с косым
шрамом у рта и начинающими выцветать старыми глазами было необычайно
спокойно.
- Что делать? Ну, предложил я прежде всего дивизию остричь. Сделано.
Казарму дезинфицировать и основательно натопить. Сделано. Дрова у нас были,
- значит, людей можно было хоть горячей водой сполоснуть, если не вымыть. Но
из средств была только сера, а серная дезинсекция продолжается, как
известно, не меньше чем двенадцать часов. Следовательно, люди должны из бани
голышом бежать, а потом в казарме более полусуток без белья и обмундирования
сидеть, потому что белья на смену у меня разумеется, не было. Командование -
на дыбы:
- Издевательство, доктор! Ищите выход!
Я говорю:
- Выхода нет. И ждать нельзя, поскольку в дивизии уже несколько случаев
было. А насчет издевательства посовестились бы говорить! Кто за людей
отвечает - вы или я?
Согласилось начальство. Отправились люди в баню, стали мыться
поэскадронно, а потом - из бани в казарму бегом марш!
Вы знаете, когда один человек зимой по улице голый бежит - это уже
зрелище, как бы помягче сказать, привлекающее внимание. А когда дивизия
голая... Не эскадрон, не полк, а дивизия - и с утра до вечера в чем мать
родила! Смеху было! И только один человек не смеялся - ваш покорный слуга. У
меня кошки на душе скребли. Я с лекпомами в бане чай горячий устроил и
самодеятельность организовал. Риск был большой. Люди простудиться могли, и
двое действительно заболели. Но заболели и поправились, сыпного тифа в
дивизии больше ни единого случая не было.
Андрей слушал, улыбаясь и глядя на Григория Григорьевича влюбленными
глазами, потом побежал за блокнотом и, как заправский литератор, стал быстро
исписывать листок за листком. Отец тоже слушал с интересом, слегка раздувая
усы и готовясь, по-видимому, поразить нас рассказом, перед которым
рамазановская "голая дивизия" показалась бы безделицей, не стоящей внимания.
Он уже начал было: "А вот, помнится, нанялся ко мне в пастухи бывший граф,
некто Рябчинский... " - как пришла Катя Димант, и интересная история
оборвалась в самом начале.
Катя недавно вернулась из Ташкента, но уже успела с головой погрузиться
в дела и заботы нашего "филиала". Она заметно постарела за годы войны, но
была все той же скромнейшей, тишайшей Катей, без которой в моей лаборатории
всегда как будто чего-то не хватало - может быть, тех поразительных новостей
из жизни друзей и знакомых, с которыми она каждое утро являлась на работу.
На этот раз ей удалось только шепнуть мне, что Зубков, по ее наблюдениям,
намерен вернуться или даже уже вернулся к Зубковой, а потом мы занялись
важным вопросом о банкете в честь будущего доктора медицинских наук Виктора
Мерзлякова.
Обычно на наших банкетах дежурным блюдом был студень, который мы варили
из костей, остававшихся от "крустозинного" бульона. Кости были тощие, и лишь
с помощью сложной методики мы умудрялись готовить из них холодец. Но Виктор
был первым из моих учеников, защищавшим докторскую, и Катя считала, что на
этот раз надоевший студень нужно заменить. Чем же? Вопрос остался открытым.
Обычно на банкет после докторской не приглашались артисты. Но защита -
тринадцатого, а тринадцатого - старый Новый год. И каждый День такие хорошие
сводки! И так давно не приезжал артист Журавлев, которого мы нежно любили и
который, по слухам, разучил новую программу. Тут уж пришлось привлечь к
обсуждению мужчин, и за столом, - я пригласила гостей к столу, - завязался
оживленный разговор о том, что всегда интересует русского человека: об
артистах и театрах.
...Сама не знаю почему, мне вдруг представилось, что кто-то стоит на
нашей площадке, за дверью, и не решается постучать, только робко пошевелил
раза два расшатанной ручкой: на лестнице было темно, перегорела лампочка, и
кто-нибудь мог прийти и постучать, не найдя в темноте звонка. Но стало тихо,
и я подумала, что ошиблась. Нет, постучали снова. Андрей пошел открывать, и
сейчас же смех, восклицания, громкие голоса послышались в передней.
Это был Володя Лукашевич, в новенькой форме, худой, коротко стриженный,
с торчащими, как у подростка, ушами.
- Вот он! - еще с порога закричал Андрей. - Владимир Лукашевич, прошу
любить и жаловать. Срок дружбы - сорок лет, ни много ни мало!
- Ну хватил! - смеясь, возразил Володя.
- Тридцать, не все ли равно. Ну-ка, покажись!
И Володя комически вытянулся перед ним, щелкнув каблуками.
Он волновался, но только я (так мне казалось) почувствовала чуть
заметное напряжение, которое то показывалось в нем, то исчезало. Все было
немного слишком: и держался он слишком прямо, откинув плечи, что было вовсе
на него не похоже, и говорил с преувеличенным оживлением, и слишком часто
смеялся - даже когда не было сказано ничего смешного.
Мы вспомнили госпиталь на Беговой, а потом Володя стал рассказывать о
каком-то морском полуэкипаже, где живут ожидающие назначения офицеры.
- И ты? - спросил Андрей.
- Вот и я, в том-то и дело! Ох, ну и жизнь! Начальство глупое, толстое.
За несвежий подворотничок такого фитиля дает, только держись. Гигиена,
уставы, лекции, по утрам зарядка, обливаемся холодной водой, топаем во дворе
минут сорок. А потом все бродят сонные, скучные, вялые. Воевать охота -
нельзя! Напиться - рискованно!
Володя рассказывал живо, весело, но что-то искусственное сквозило за
этим беспечным тоном. И потом мне ужасно не нравилось, что он ни разу не
посмотрел на меня. Думал ли он, что я недовольна, что он явился так
неожиданно, без предупреждения? Не знаю. В том, что он не смотрел на меня,
была неловкость, которую невозможно было не заметить. Но чем заметнее
становилась эта неловкость, тем я сама становилась все холоднее. Я сердилась
на него - разумеется, не за то, что он пришел, а за то, что не в силах был
справиться с собой. Коли так - нечего было и приходить! Но то, что я
сердилась на него, не только не мешало, а даже помогало моему спокойствию,
так что в конце концов я стала уже не просто холодная, а какая-то ледяная.
- Я ведь к вам еще третьего дня собирался, - все с той же нервной
торопливостью говорил Володя. - Да какой-то полковник придрался на улице и
отправил в комендатуру.
- За что? - спросил Рамазанов.
- За небритость. - Володя махнул рукой и засмеялся. - Вообще-то не
беда, даже забавно, да один лейтенантик всю ночь по телефону звонил:
"Загораю". Так мягко, с украинским выговором: "Захораю". Я, между прочим,
прежде никогда не слышал этого выражения.
- А что это значит? - снова спросил Рамазанов, у которого было строгое
лицо и которому, по-видимому, не нравился Володя.
- Вот и значит попасть на губу. Словом, утром выстроил нас помощник
коменданта и сказал речь, из которой следовало, что бриться надо. Посмотрел
я на своих товарищей по заключению, да так и покатился со смеху. Люди все
больше пожилые, лица помятые, сконфуженные - невеселая при бледном свете
утра картина!
Я собрала посуду, вышла на кухню, оставалась там долго, минут
пятнадцать, вернулась - Володя все еще говорил. Так бывает в кино, когда
изображение уходит вверх или вниз, поперек экрана появляется темная полоса,
и нетерпеливые мальчишки кричат: "Сапожники, рамку!" Вот так же не попадало
"в рамку" все, о чем говорил Володя. Он был слишком откровенен с Рамазановым
и Катей, которых видел впервые. Он не встречался с Андреем давным-давно, с
юношеских лет, но, казалось, совершенно забыл об этом. Это было особенно
странно. И Андрей не напоминал, только какое-то задумчивое сожаление раза
два прошло по его лицу.
- Да ведь ты же недавно из Сталинграда. Ну, что там теперь? Я читал,
что машинист Лукин на свои деньги купил тысячу тонн угля и сам же доставил
его откуда-то из Сибири. Вот, должно быть, встретили его сталинградцы!
Комсомольцы съехались со всего Союза, целая армия, да? Я, между прочим,
думал: заботится ли правительство, чтобы все это сохранилось?.. То есть в
памяти сохранилось как история, что ли. Не только восстановление - этим-то,
наверно, занимаются разные там кинохроники. Нет, я бы нарочно оставил
какой-нибудь район нетронутым - вот хоть это место, где дивизия Людникова
дралась на "Баррикадах". Или переправу, но только в точности, как все было.
Да нет, мы этого не понимаем! У нас, может, один разбитый домишко оставят на
память, да и то едва ли! Снесут и построят новый!
- Я привез фотографии, хочешь посмотреть? - спросил Андрей.
- Конечно, хочу.
Это были минуты, когда "рамка" как будто встала на место, хотя Володя
все еще не смотрел на меня, и руки, в которых он держал фотографии, немного
дрожали Но он хоть замолчал: должно быть, догадался, что говорил до сих пор
слишком много.
Одна из фотографий поразила всех: на площади, окруженной грозными,
подавляюще мрачными остовами разрушенных зданий, раскинулись полевые палатки
- белые, легкие, похожие на маленькие снежные горы. У них был воздушный вид
- точно они спустились в Сталинград прямо из стратосферы. Это был один из
лагерей, в котором жили молодые строители, съехавшиеся в город по путевкам
ЦК комсомола.
- Это какое же место? - спросил Володя и вспомнил, прежде чем Андрей
успел ответить. - Неужели площадь Павших борцов?
- Да.
- Позволь, но разве отсюда видна Волга?
- Волга, брат, теперь видна отовсюду.
- Невозможно узнать! Таня, а помнишь, мы с тобой встретились недалеко
от площади Павших борцов, а потом пошли к набережной, и ты сказала, что не
видела памятника Хользунову?
Он еще продолжал что-то об этом памятнике: правда ли, что он был
сброшен взрывной волной, но сохранился, и сталинградцы уже успели поставить
его на прежнее место? Но у него было такое лицо, как будто произошло что-то
непоправимое и в этом непоправимом был виноват он, он один! Не знаю, что
пришло ему в голову - решил ли он, что я не рассказала Андрею о нашей
встрече в Сталинграде, или сама эта встреча как-то сместилась в его сознании
и перепуталась с нашим последним разговором? Он вдруг замолчал на полуслове,
с потрясенным, остановившимся взглядом.
Я спросила как можно спокойнее:
- Что с тобой, Володя?
Он не ответил. Он вышел в переднюю, прямой, мертвенно-бледный, и стал
надевать шинель. Андрей бросился за ним.
- Куда же ты? Тебе дурно?
- Нет, нет. Нет, ничего. - Он бормотал, не слыша себя. - Извини, я
уйду. Я позвоню вам. Все хорошо. Просто у меня вдруг пошли круги перед
глазами, - сказал он, стараясь с усилием улыбнуться. - А в такие минуты мне,
пожалуй, лучше быть одному. - Он впервые взглянул на меня. - Я ведь еще и
контужен. Таня знает. - У него было измученное, растерянное лицо. - Таня,
подтверди, пожалуйста. Ты еще не забыла мою историю болезни?
МЫ ОДНИ
Еще не поздно было объяснить то, что произошло, хотя когда Володя ушел
и мы заговорили о нем, я сказала, что не понимаю, почему он расстроился,
вспомнив о нашей сталинградской встрече. Это была ложь, но еще не поздно
было объяснить эту ложь. В самом деле, не могла же я сказать правду при Кате
и Рамазанове, хороших, но, в общем, далеких людях?
Но когда мы остались одни и Андрей сел верхом на стул и задумался,
машинально следя, как я мою посуду, стелю постели, заплетаю волосы на ночь -
почему я все-таки ничего не сказала? Он ждал, он никогда не заговаривал
первый. Я только спросила неискренним голосом: "Что же ты не ложишься?" - и
он, не сводя с меня взгляда, неопределенно покачал головой. Нужно было
сказать десять слов, только десять... Но с той минуты, как Андрей понял, что
я что-то скрыла и продолжаю скрывать от него, точно какая-то злая сила
подхватила меня...
Так начался этот разговор.
- Ты думаешь, я не понимаю, что между нами всегда оставалось что-то
недоговоренное? Ты думаешь, я не чувствовал, как ты скрывалась от меня, как
скрыла теперь то, что произошло между вами?
- Между нами ничего не произошло. Я не знаю, почему он смутился.
- Хорошо, пусть так. Я всю жизнь чувствовал, что люблю больше, чем ты,
что ты от самой любви всегда, еще девушкой, ждала чего-то другого. Ты всегда
заставляла себя любить меня, даже в наши самые счастливые дни. Когда ты
наконец позвала меня и я приехал в зерносовхоз, думаешь, я не видел, как у
тебя что-то оборвалось, потускнело? Вот скажи, что это неправда? Ты думаешь,
я не замечал, как ты грустишь и завидуешь чужому счастью? Ты всю жизнь
доказывала себе и другим, что меня нельзя не любить, а сама не любила.
- Это неправда.
- Нет, правда. Если бы между нами была полная откровенность, ты и
теперь рассказала бы, что произошло между вами.
- Ничего не произошло. Ты мне веришь?
Он промолчал. Я в темноте поискала и нашла его руку. Он отнял руку.
- Ты не знаешь, как я мучился ночами, лежа подле тебя, потому что мне
казалось, что у тебя счастливые сны, в которых ты счастлива не со мной. Я
сам виноват, не нужно было надеяться, что ты наконец полюбишь меня. А ты
столько лет прожила с нелюбимым!
- Неправда!
- Ну, с не очень любимым, не все ли равно!
Диван заскрипел в столовой, должно быть и отец не спал. Я вспомнила его
расстроенное лицо, когда, проводив гостей, мы вернулись и он вдруг
перекрестил меня на ночь.
- Ты можешь молчать, я не стану настаивать. Скажи мне только одно: вы
переписывались после Сталинграда?
- Нет. Я получила от него только одно письмо. Он был при смерти и хотел
проститься со мной.
- Почему с тобой? Если ты говоришь мне правду - почему с тобой? Что за
странная мысль!
- Не знаю.
- Я читал это письмо и думал о том, что он одинок так же, как я.
- Тебе не стыдно?
- Да, я одинок. Ты не притворялась бы, если бы не была передо мной
виновата. Ты притворялась с первой минуты, когда он вошел, неужели ты
думаешь, что я не заметил, как ты волновалась? Ты запретила ему являться при
мне, а он не выдержал и пришел, и ты рассердилась на него, а сама в глубине
души была рада.
Я встала и зажгла свет. Андрей лежал, закинув руки под голову, и у него
было мрачное лицо, с косящим неподвижным взглядом.
- Андрей, опомнись, что ты говоришь?
- То, что ты слышишь.
- Даже если Володя влюбился в меня - разве это так уж страшно? Мало ли
кто еще может влюбиться в меня?
- Да, страшно. Потому что ты всегда мечтала, не знаю о ком. А я... Ты
думаешь, я не вижу что ты радуешься, когда я уезжаю?
- Андрей!
- Да, да. Ты лежишь подле меня, а думаешь о другом. И всегда было так,
еще с первых дней в Анзерском посаде, когда ты обещала, что будешь моей
женой, и притворилась из жалости, что полюбила меня. Да, из жалости, и вот
уж как дорого обошлась мне эта жалость!
Он сел на постели. У него было усталое лицо, сразу постаревшее, с
глубокими складками у рта. Ремень с пистолетом висел на спинке кровати, он
скользнул по нему потускневшим взглядом. Он был в отчаянье, я видела, что он
стыдится своей ревности, которую всегда скрывал от меня, что ему трудно
бороться с желанием - не знаю - ударить меня, уйти. Застрелиться?
Но как будто это был не Андрей, а какой-то незнакомый мужчина в измятой
пижаме, перед которым я за что-то должна была отвечать и бог весть в чем
провинилась, - так я смотрела на него, не думая ни о чем, в оцепенении, от
которого не могла освободиться. "Да, это он. И нужно что-то придумать, чтобы
все стало как прежде, когда я любила его. А я не хочу и не буду ничего
придумывать, а буду желать, чтобы между нами все было безжизненно, пусто".
Это продолжалось недолго, не больше минуты, а в другую минуту я уже
бросилась к Андрею, не помня себя.
- Милый мой, родной, не сердись, или, даже лучше, сердись, но только не
думай, что я так перед тобой виновата! Да, ты прав, у меня бывают какие-то
глупые мысли, какие-то обрывки мыслей и чувств, о которых я не говорила
тебе, и хорошо, что не говорила, потому что мало ли что мелькнет, мало ли
что может присниться, когда человек не владеет собой? Да, ты прав, я
неискренне рассказала тебе о Володе. Я должна была рассказать и не знаю,
почему я не сделала этого должно быть, боялась огорчить и расстроить тебя. И
сейчас молчала так долго, потому что была оскорблена, что ты подозреваешь
меня. Ну, прости меня! Я виновата.
Я целовала Андрея и умоляла простить меня, и только раз, может быть,
мелькнула в душе горькая мысль, что я уговариваю не только его, но себя. Но
только мелькнула!
Мы проговорили, пока слабый свет пасмурного зимнего утра не окрасил -
чуть заметно - истертые бумажные шторы. Мы помирились, и все стало как
прежде. Прошел еще час или два, и совсем рассвело, а с зарей, как известно,
все становится на привычное место. И становится ясно, что по ночам нужно
спать, а не ссориться с мужем.
НИ ОДНОЙ СВОБОДНОЙ МИНУТЫ
Это вышло удачно, что на другой же день ни у Андрея, ни у меня не
оказалось ни одной свободной минуты. Дела, дела! И действительно важные, так
что не было ничего удивительного в том, что мы занялись ими с