Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
дерева выделил он учеников, поручив им уход за саженцами.
- Ну, а теперь, детки, идите обедать. После обеда принесите и сдайте
свои книги, - ведь после пасхи вы рассыплетесь по лесам и полям. А кто
захочет ходить в школу и после пасхи, тот потом и получит книги.
Приняв после обеда книги от учеников и отпустив их на праздники,
Лобанович почувствовал, что ему стало чего-то жаль, хотя, правду сказать,
немного надоела за зиму школьная работа по восемь и по десять часов в день.
Выйдя во двор, он обошел посаженные деревья, возле некоторых из них
задерживался подольше. Он часто посматривал на двор пана подловчего. Очень
хотелось увидеть Ядвисю и показать ей эту славную грушу, которую посадил он
в память о ней. Но Ядвися долго не показывалась во дворе. Он подкарауливал
ее около часа. И когда заметил, окликнул и попросил ее подойти.
Она подбежала к нему, радостная, веселая.
- Я хочу показать вам грушу.
- А вы не будете ловить меня? - с милой, лукавой улыбкой спросила она.
Он помог ей перелезть через забор и повел к груше.
- Эту грушу я посадил на память о вас.
Она долго разглядывала ее, потом засмеялась и сказала:
- Я вырву ее и выброшу.
- Почему?
- Потому что она такая же колючая и дикая, как я.
- Пойдем гулять сегодня? - спросил он.
- А вы помните, что я вам вчера на это сказала?
- Сделайте то же самое, что вы сделали вчера, и тогда скажите мне хоть
десять раз то, что сказали один раз.
Она строго посмотрела на него.
- Больше никогда! Слышите? Ни-ког-да!
XXXI
Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день.
На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем;
ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после
чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких
полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и
которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу,
умудрялись наделать немало новых.
Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня
приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом,
что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в
зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в
старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для
Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или
иначе откликался на этот звон.
- Что это? - спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. - Звонят, что ли?
- Должно быть, звонят.
И после этого начинались те или иные рассуждения:
- Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали.
- Исповедоваться будем?
- Должно быть, так.
Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и
рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко,
где щуки еще не перестали нерестовать.
Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не
торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось
уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая
показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который
все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами,
- только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь
своих меньших, тонкоголосых братьев.
Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с
детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще
"нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во
храм около семухи, кому - около Петра, кому - на коляды, а кое-кому еще и
вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец
Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал
молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но
это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы,
бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед.
- "Елицы во Христе... " - пел Тишкевич.
И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он
прекращал пение и назидательно говорил молодице:
- Куда ты прешься? Стой спокойно.
И затем продолжал:
- "Крести-и-ите-ся-а-а!"
Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в
церкви.
- Слышите, что я вам говорю? - уже довольно строго спрашивал молодиц
Тишкевич и хмурил брови.
Восстановив порядок, он продолжал петь:
- "Во Христа облекостеся!"
Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более
сердито говорил:
- Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори - хоть кол
на голове теши.
И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут,
Тишкевич кончал петь:
- "Алли-лу-у-ия!.. "
Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную
возможность поучать "паству" - ведь они жили очень дружно. И ни для кого не
было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом,
поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног.
Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили
короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении
этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла
школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова
останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как
истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того,
что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест
первым садился на стул и говорил Тишкевичу:
- Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.
Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и
давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но
гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими
языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.
"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест
приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили
из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом
уже служилась обедница - богослужение, специально созданное для полешуков, с
учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая
вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и
только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно - каждому
хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не
обходилось.
- Что ты мне на ноги влез? - злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана.
- Прется как свинья! - все еще злясь, говорил Буч.
Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это.
Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он
укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:
- Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а
лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!
Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило
свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле
батюшки о чашею, также волновался народ.
- Чего ты пхаешься? - оглядывается на соседа полешук.
- А сам ты куда прешься? - отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает
место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним:
спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.
Отец Модест ложечкой черпает из чаши.
- Приобщается раб божий... Имя?
- Габрусь! - отвечает Швайка.
Обиженный им сосед добавляет:
- Да еще и Швайка!
Швайка закрывает рот, поворачивается к соседу.
- Да еще и черт толстоносый!
Затем он снова открывает рот, повернувшись к чаше.
Отцу Модесту так же не терпится сказать свое слово; хотя в дела своих
прихожан он не вмешивается. Однако если замечает нарушение порядка, то
ставит это на вид нарушителю.
Дед Микита только что вернулся с рыбалки. Видно, он торопился, чтобы не
опоздать к причастию, задыхался и уже в часовне продолжал идти быстрым
шагом, которым он шел с болота. Он оттолкнул нескольких женщин и стал
впереди них. И вот когда дошла до него очередь, отец Модест, глянув на ноги
деда Микиты, заметил, что дед до самого пояса мокрый, а в лаптях у него
хлюпает грязь.
- Ты почему же это мокрый сюда пришел? - спросил его отец Модест.
- Промок, потому и мокрый, - ответил дед Микита, отворачивая от батюшки
лысую, морщинистую голову.
- Где же ты вымок?
- На болоте, где же еще!
- А почему ты на обеднице не был?
Дед Микита молчит.
- Я тебе причастия не дам! - набросился на него батюшка. - Не мог ты
полчаса в церкви побыть, помолиться? Так ты скорей на болото, к чертям
побежал, а теперь мокрый, обшарпанный причащаться припер? Не буду причащать!
- проговорил отец Модест и отвернулся с чашею в сторону.
- Го! - сказал дед Микита. - Не будет причащать!.. Ну и не надо!
Напугаешь ты меня!
Дед Микита, ни на кого не глядя, идет вон из часовни. Отец Модест
несколько минут стоит с чашею и глядит вслед деду. Он еще надеется, что дед
вернется и будет просить причастия. Но дед Микита, тот самый дед, что с
жерновами танцевал, подходит уже к двери.
- Гэй! Как тебя там? Вернись! Слышишь? - зовет отец Модест.
Дед останавливается, поворачивает голову к батюшке и говорит:
- Не хочу!
- Вернись ты! - кричит отец Модест. - Тебе уж и слова нельзя сказать.
Микита смягчается и, хлюпая грязными лаптями, снова идет к амвону.
Отец Модест причащает его. Дед берет кусочек просфоры, кладет в рот и
хочет идти.
- Поймал ты хоть рыбы? - спрашивает отец Модест.
Сердце деда совсем смягчается, он глотает просфору и отвечает уже
ласково:
- Где там, у черта! Нету! - протяжно произносит он последнее слово,
машет рукой и выходит.
Святая служба кончается. Тишкевич бубнит последние молитвы, отец Модест
снимает ризу. Молитвы окончены, книга закрыта.
Отец Модест подходит к Тишкевичу, они перебрасываются несколькими
словами и выходят из часовни.
На паперти духовенство останавливается, знакомится с тельшинским
учителем.
- А ваши ученики хорошо читают. Вчера дал газету вашему ученику Рылке -
такой маленький, а как разбирает! Право слово! - говорит отец Модест.
Тишкевич мрачно слушает, потом поднимает глаза на батюшку.
- Э-э, отец! Хвали ты его или не хвали, а на чай нас все равно не
позовет!
- Темный здесь у вас народ! - говорит на прощание отец Модест и
медленно идет с Тишкевичем к Михалке Кугаю.
XXXII
На четвертый день пасхи вернулся Лобанович в свою школу. Еще вечером
того самого дня, когда тельшинцы сдавали свои грехи отцу Модесту, он надумал
поехать домой, немного проветриться и хоть на короткое время выйти из круга
своих тельшинских впечатлений и настроений. Но в первые же дни праздников
его сильно потянуло в Тельшино - быть близко к Ядвисе и видеть ее хоть
изредка стало его потребностью. Едучи обратно, он не спал две ночи, а по
пути, кроме того, ему приходилось поздравлять кое-кого со святой пасхой и,
разумеется, немного "напоздравляться". Утомленный бессонными ночами и
выпивкой, он почувствовал себя очень хорошо, улегшись на своей постели, и
сразу же уснул крепким-крепким сном.
Но уже через полчаса, узнав, что сосед вернулся, пан подловчий,
примостившись у окна, где спал учитель, барабанил кулаком в раму и кричал:
- Профессор больших букв! О профессор! Слышишь? Вставай пить горелку!
Лобанович спал крепко и ничего не слыхал. Подловчий был под хмельком и
не отставал, его кулак все чаще и сильнее барабанил по раме. Стекла звенели,
а с некоторых из них посыпалась замазка.
Подловчий Баранкевич, заметив это, засмеялся и проговорил сам себе:
- Черт его побери, профессора! Повыбиваю ему окна!
Лобанович на этот раз услыхал стук и сквозь сон догадался, что его
будит подловчий, но открыть глаза и поднять голову был не в силах. Когда же
стук возобновился с новой силой, он громко отозвался:
- Га-а!
- Вставай, профессор! - кричал со двора Баранкевич.
Лобанович поднялся, открыл форточку и начал просить:
- Пане сосед, не спал три ночи, не могу!
- Что за "не могу"! Сейчас же одевайся, не то, ей-богу, приду и потащу
в том, в чем ты сейчас есть. А будешь упираться, позову Рыгора и Язепа, и,
ей-богу, притащим в том, в чем ты теперь лежишь. А у меня и паненки есть.
Лобанович, видя, что от подловчего не отвяжешься, начал одеваться.
Умывшись холодной водой, он немного освежился и пришел в себя. Перебрался
через хорошо знакомый ему перелаз и взошел на крыльцо дома подловчего.
Негрусь по своей собачьей привычке пролаял раза три, повиливая хвостом,
словно желая сказать: "Это я так себе лаю, без злости".
- Ну что? Испугался: пришел-таки! - встретил "профессора" подловчий в
своей комнате.
Длинный стол, которого прежде учитель не видел у подловчего, стоял
возле стены, плотно прижатый к ней одним своим краем. Весь этот стол был
завален пирогами, бабками, мясом всяких сортов и по-всякому приготовленным.
Штук шесть стеклянных банок с крепким хреном выглядывали в разных местах
стола, три "аиста" - четвертные бутылки водки - поднимали свои головы над
грудами закусок. Копченые окорока, как подушки, утыканные зеленью, важно
высились зелеными холмами.
На крепком стуле старинной работы сидел железнодорожный мастер
Григорец, широкоплечий, дубового склада человек, никогда в жизни не знавший
страха перед водкой. Он был толстый, крепкий и имел вид огромной шпульки, на
которую сверх меры намотали ниток. Рыжая, с лысиной голова его насилу
поворачивалась вправо и влево на короткой, необычайно толстой шее. Маленькие
глазки его сделались маслеными, заблестели, но он не терялся перед чарками и
опрокидывал их в себя, как в бочку. Здесь же была и панна Людмила со своим
братом Анатолем. Анатоль, едва поздоровавшись с учителем, тотчас же пошел
искать пристанища для своей головы, в которой теперь молотила какая-то
молотилка. Людмила молча проводила его тревожным взглядом. Она была одета в
легкую шелковую блузку, нежно-синюю, как цветочки льна, и выглядела сегодня
особенно красивой. Ядвися также была одета со вкусом. На ней была красная
атласная кофточка, которая очень шла к ее смуглому лицу, а пышные
темно-русые волосы были перехвачены красной же, как пламя, лентой. Габрынька
стояла возле музыкального ящика, из которого недавно гремела музыка.
- Тут, пане мой, барышни одни сидят, а он спать завалился! - отчитывал
Лобановича веселый подловчий.
Подойдя к Людмиле, Лобанович остановился и сказал ей:
- Почему вы, панна Людмила, не перекрестились, увидев меня?
Ядвися удивленно взглянула на Лобановича, потом на Людмилу. Людмила,
осветив свое лицо улыбкой, смотрела на него, что-то припоминая, а затем
весело засмеялась.
- Однако же вы злопамятны!
- Совсем нет, - ответил учитель, - я только хотел вам напомнить, что,
увидев святого, надо перекреститься.
- Ну, хватит тебе любезничать! - подошел подловчий и взял учителя под
руку. - Выпьем!
- Ох, пане сосед, за что вы на меня так прогневались? Из рая в пекло
тащите? - плакался Лобанович, глядя на девушек.
- И в пекле паненки есть, да еще такие, каких и в раю не найдешь, -
проговорил подловчий и, поклонившись паненкам, извинился, что забирает от
них кавалера. - Но ничего, - успокоил он их, - пан профессор будет гораздо
интереснее, вернувшись от стола.
Баранкевич налил чарки.
Григорец очень ловко опрокинул свою чарку; казалось, он и не пил
совсем, а только вскинул голову, чтобы посмотреть, высок ли потолок в
комнате подловчего. Закусывая, Григорец подтолкнул локтем Лобановича и тихо
проговорил:
- Ну, как насчет молодичек?
Учитель ничего не успел ответить, так как перед ним уже стояла другая
чарка.
- Выпей, тогда будешь закусывать. Мы здесь, пане мой, страдали, а он
себе спать улегся!
И хозяин заставил его выпить еще чарку.
Лобанович побежал к паненкам, приглашая их к столу.
- Пойдемте! - просил он их. - Я расскажу историю, как на Полесье такие,
как вы, красивые девчата появились.
Девушки заинтересовались и встали. Он взял их под руки и направился
вместе с ними к столу. Налил каждой по чарке вина и очень упрашивал выпить,
называя их жемчужинами Полесья, божьими мечтательницами. Ему было необычайно
весело, он шутил, развлекал паненок; они слушали и смеялись.
- Ну, а историю когда расскажете?
- А вот когда вина выпьете.
Девушки выпили.
- Ну, слушайте. Создал бог Полесье и пошел осматривать болота. Долго
ходил бог, и стало ему скучно. И создал он девушку необычайной красоты и сам
залюбовался ею. Глаза у нее были как у панны Ядвиси и такие же пышные
волосы. Брови... - тут Лобанович взглянул на брови панны Людмилы, а потом на
брови Ядвиси.
- Все у нее было как у панны Ядвиси, - лукаво улыбнулась Людмила.
- Нет, не все, брови были как у Габрыньки, губы и рот - как у вас.
Долго смотрел на нее бог, а потом сказал: "Нет, нельзя тебя оставлять людям:
они будут враждовать, драться из-за тебя". Поставил ее бог на свою руку и
дунул три раза. Девушка растаяла и сделалась облачком. "Ты будешь ходить над
Полесьем веки вечные, и от тех людей, на которых упадут твои капли, будут
рождаться красавицы". И вы, - сказал Лобанович девушкам, - носите в себе те
капли и родились для того, чтобы на Полесье не скучали молодые хлопцы.
- Ну, хватит тебе легенды рассказывать, - прервал его подловчий.
Лобанович уже не спорил и пил много. Водка, казалось, перестала
действовать на него, он пил сам и подливал другим.
- Послушайте, - спросила Людмила, - почему вы никогда к нам не зайдете?
- Хорошо, что вы спросили сейчас, - ответил учитель, - ведь я только
тогда и говорю правду, когда хорошенько выпью. Так слушайте, буду говорить
правду. Я потому и не ходил к вам, что боялся вас: мое сердце чует, что,
если мои ноги переступят порог вашего дома, оно попадет к вам в плен.
- Я очень жалею, - смеясь, проговорила панна Ядвися, - что никогда не
слышала вас, когда вы хорошенько выпьете.
- Эх, панна Ядвися, панна Ядвися! - подчеркнуто печальным тоном
проговорил учитель. - Когда я говорю с вами, я не только бываю "хорошенько
выпивши", но и пьяный, и, стало быть, еще большую правду говорю вам.
- Разве я бочка с горелкой? - засмеялась Ядвися.
- Вы - тот напиток, который пьют только боги.
Одним словом, Лобанович старался развлекать девушек.
Подловчий ходил вдоль стола, и казалось, ему очень тяжело было
поднимать ноги. Но он был необычайно весел и, повернувшись к Людмиле, запел:
Ксендз в костеле, - вот чудесно!
Ха-ха-ха-ха!
Видел ангелов прелестных!
Тра-ля-ля-ля!
Но дальше он почему-то не пел, как его ни просили.
- Габрынька! - скомандовал он. - Сыграй что-нибудь.
Под звонкие, мелодичные звуки музыки сорвался с места Григорец и п