Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
Андре Жид.
Рассказы и повести
Пасторальная симфония
Молодость
Страницы из дневника
Изабель
Заметки
Подземелья ватикана
Урок женам
Робер
Тесей
Топи
Тесные врата
Андре Жид.
Пасторальная симфония
OCR: anat_cd pisem.net
Перевод Б. А. Кржевского
"Пасторальная симфония"
вышла в свет в 1919 году
ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
10 февраля 189...
Снег, падавший не переставая в течение трех дней, занес дороги. Я не
мог отправится в Р..., куда за последние пятнадцать лет я два раза в месяц
ездил для совершения треб. Сегодня в часовне Ла Бревин собралось всего
тридцать человек верующих.
Я постараюсь использовать досуг, предоставленный мне моим невольным
заключением, для того чтобы оглянуться назад и рассказать, как вышло, что я
взял на себя заботы о Гертруде.
Мне хотелось здесь изложить все, что относится к формированию и росту
этой кроткой души, которую я, видимо, вывел из мрака лишь для для
благоговения и любви. Слава господу за то, что он доверил мне это дело.
Два с половиной года назад, едва я вернулся из Ла Шо-де-Фон, ко мне
торопливо вошла незнакомая девочка, прося выехать за семь километров отсюда
к бедной старухе, которая умирает. Лошадь еще не была распряжена; я велел
девочке сесть в кабриолет и захватил с собою фонарь, не рассчитывая
вернуться домой до наступления ночи.
Мне казалось, что я отлично знаю окрестности моего округа, но, когда мы
миновали ферму Ла Содре, ребенок указал мне дорогу, по которой я не ездил
еще ни разу. Впрочем, через километра два я узнал на левой стороне небольшое
таинственное озеро, по которому я еще молодым человеком иногда катался на
коньках. Целых пятнадцать лет мне не случалось больше его видеть, так как
мои пасторские обязанности не призывали меня в эти края; я не сумел бы
объяснить, где оно, собственно, находится, и до такой степени перестал о нем
думать, что, когда вдруг узнал его в золотисто-розовом очаровании вечера,
мне показалось, что я видел его только во сне.
Дорога шла вдоль реки, вытекавшей из озера, пересекала опушку леса и
затем тянулась вдоль торфяника. Я безусловно еще ни разу не бывал в этих
местах.
Солнце садилось, и мы довольно долгое время двигались в темноте, когда
моя юная проводница указала наконец пальцем на склоне холма хижину, которую
легко можно было бы принять за необитаемую, если бы не вылетавшая оттуда
тонкая струйка дыма, отливавшая голубым в тени и бледневшая на золотистом
небе. Я привязал лошадь к ближайшей яблоне; затем я прошел вслед за ребенком
в темную комнату, где недавно скончалась старуха.
Суровость пейзажа, безмолвие и торжественность часа повергли меня в
оцепенение. Довольно молодая женщина стояла на коленях возле кровати.
Девочка, которую я принял было за внучку покойницы, оказалась служанкой; она
зажгла дымящую свечу и затем тоже неподвижно остановилась в ногах кровати.
Во время долгого пути я несколько раз пробовал с ней заговорить, но не мог
вытянуть из нее и четырех слов.
Стоящая на коленях женщина встала. Она была не родственницей, как я
было представил себе вначале, а просто соседкой, знакомой, за которой
сходила служанка, заметив, что хозяйка ослабевает, и она согласилась
посторожить у тела. Старуха, объяснила она мне, угасла без страданий. Мы
уговорились с нею о мерах, которые необходимо принять для похоронных
обрядов. Как и всегда в этих захолустных местах, мне пришлась все решать
самому. Меня несколько смущало, должен сознаться, поручить охрану этого
дома, каким бы бедным он ни казался, лишь соседке и девочке-служанке.
Впрочем, трудно было бы допустить, что в каком-нибудь закоулке этого
нищенского жилища было спрятано сокровище... Да и чем здесь я мог бы помочь?
Я все-таки справился, остались ли у старухи наследники.
Соседка взяла в руки свечу и осветила ею угол очага: я мог смутно
различить какое-то существо, сидевшее у камелька и, по-видимому, погруженное
в сон; густая копна волос почти полностью скрывала ее лицо.
-- Это слепая девушка; по словам служанки -- племянница покойной;
кажется, больше в семье никого нет, Ее следует устроить в богадельню; иначе
я не представляю себе, куда ей деваться.
Я был неприятно поражен этими словами, предрешавшими в присутствии
сироты ее судьбу, чувствуя, сколько огорченья могла причинить эта резкая
фраза.
-- Не будите ее, -- тихо произнес я, приглашая соседку хотя бы только
понизить свой голос.
-- Ну, я не думаю, чтобы она спала; это ведь идиотка; она не умеет
говорить и ничего не понимает, когда к ней обращаются. За все утро,
проведенное мной здесь, она, можно сказать, с места не двинулась. Мне
показалось вначале, что она глухая; однако служанка уверяет, что нет, а
просто старуха, сама страдавшая глухотой, никогда не обменивалась с ней ни
единым словом, как, впрочем, и ни с кем, и если раскрывала рот, то только
для того, чтобы есть и пить.
-- Сколько ей лет?
-- Лет пятнадцать, я думаю; впрочем, я знаю об этом столько же, как и
вы.
Мне сразу не пришла в голову взять на себя заботу об этой покинутой
девушке; но позже, когда я помолился, или, вернее, во время молитвы,
совершенной в присутствии соседки и юной служанки, опустившихся на колени у
изголовья покойницы, я, тоже коленопреклоненный, вдруг подумал, что сам бог
ставит на моем пути своего рода обязанность и что я не могу уклониться от
нее, не проявив постыдного малодушия. Когда я поднялся на ноги, у меня уже
созрело решение увезти девочку сегодня же вечером, хотя и не уяснил себе
точно, что я с ней буду делать впоследствии и как я ее устрою. Я оставался
там еще некоторое время, вглядываясь в уснувшее лицо покойной, морщинистый и
провалившийся рот которой, казалось, был стянут шнуром, как кошелек скупца,
приученный не выпускать из себя ничего лишнего. Затем, повернувшись в
сторону слепой, я сообщил соседке о своем намерении.
-- Ей, конечно, не следует завтра находиться здесь при выносе тела, --
ответила она. И этим ограничилась.
Сколько вещей можно было бы устроить легко, не будь тех химерических
затруднений, которые люди любят иногда себе выдумывать. С самого детства
сколько раз мы отказываемся сделать намеченное нами дело единственно потому,
что вокруг нас все время повторяют: он никогда этого не сделает!
Слепая позволила увести себя как какую-то инертную массу. Черты лица ее
были правильны и довольно красивы, но совершенно лишены выражения. Я взял
одеяло с тюфяка, на котором она, видимо спала в углу, под внутренней
лестницей, выходившей на чердак.
Соседка проявила любезность и помогла мне ее тщательно закутать, так
как ночь была светлая, но холодная; когда фонарь кабриолета был зажжен, я
пустился в путь, увозя приникший ко мне ком тела, лишенный души, -- тела,
жизнь которого я воспринимал через передававшуюся мне едва ощутимую теплоту.
Всю дорогу я думал: неужели она спит? И что это за непробудный сон! Чем
отличается у нее бодрствование от сна? Жилица ее непросветленного тела --
душа, должно быть, ждет, замурованная, чтобы коснулся ее наконец луч твоей
благодати, господи! Позволь же моей любви совлечь с нее, если можно, эту
ужасную тьму!
Я настолько пекусь об истине, что не хотел бы умолчать о том нелюбезном
приеме, который я встретил по возвращении домой. Жена моя -- подлинный
цветник добродетелей; даже в самые тяжелые минуты, которые нам случалось
иногда переживать, я не имел случая ни на мгновение усумниться в высоких
качествах ее сердца; но ее природное милосердие не терпит неожиданностей.
Это -- женщина порядка, которая не любит ни преувеличивать, ни преуменьшать
велений долга. Самое милосердие ее отличается размеренностью, как если бы
богатства любви можно было вообще исчерпать. Это -- единственный наш пункт
расхождения...
Первая ее мысль, когда она увидела в тот вечер, что я приехал с
девочкой, отлилась в восклицании:
-- Что это еще за бремя ты взвалил на себя?
Как и всегда, когда между нами должно было произойти объяснение, я
начал с того. что поспешил удалить детей, которые стояли тут же, разинув
рты, полные вопросов и удивления. О, как далек был этот прием от того, чего
мне так сильно хотелось! Одна только малютка Шарлотта стала вдруг плясать и
хлопать в ладоши, сообразив, что из кабриолета должно появиться что-то
новое, что-то живое. Но все остальные, уже вышколенные матерью, быстро
сумели ее охладить и образумить.
Наступила крайне стеснительная минута. И так как ни жена, ни дети не
знали, что перед ними находится слепая, они никак ни могли объяснить себе
того исключительного внимания, с которым я направлял ее шаги. Я сам был
до-нельзя выбит из колеи теми странными стонами, которые стала испускать
несчастная калека, едва лишь моя рука оставила руку, за которую я держал ее
во время поездки. Это не было человеческим стоном: можно было подумать, что
жалобно скулит собачонка. Вырванная в первый раз из узкого круга привычных
впечатлений, составлявших для нее весь ее мир, она никак не могла устоять на
ногах, а когда я придвинул ей стул, она свалилась на землю, точно совсем не
зная, что на него можно сесть; я подвел ее ближе к очагу, и она несколько
успокоилась, когда ей удалось опуститься на корточки в той самой позе, в
которой я увидел ее в первый раз прижавшейся к облицовке камина у старухи. В
кабриолете она тоже соскользнула с сиденья и всю дорогу сидела у моих ног. И
все-таки жена стала мне помогать, ибо естественные движения оказываются у
нее самыми лучшими, но зато разум ее все время восстает и нередко берет верх
над сердцем.
-- Куда же оно теперь денется? -- спросила она после того, как девочка
была наконец устроена.
У меня задрожала душа, когда я услышал этот средний род, и я с трудом
совладал с движением негодования. Все еще под сильным впечатлением своей
долгой и мирной думы я сдержался и, повернувшись к своим, снова ставшим в
кружок, положил руку на голову слепой.
-- Я привел потерянную овцу, -- сказал я со всей торжественностью, на
какую я был способен.
Но Амелия не допускает мысли, что в евангельском учении может
содержаться крупица неразумия или сверхразума. Я увидел, что она собирается
возражать, и тогда я сделал знак Жаку и Саре, уже привыкшим к нашим мелким
супружеским пререканиям и к тому же весьма мало любопытным от природы (часто
даже недостаточно любопытным, по-моему). Но поскольку жена все еще была в
замешательстве и как будто даже раздражена присутствием посторонней:
-- Ты можешь говорить и при ней, -- вставил я: -- бедная девочка ничего
не понимает.
Амелия начала с заявления, что она мне нисколько не возражает, -- это
обычное начало ее нескончаемо длинных разговоров, -- и что ей, как всегда,
остается только подчиняться всем моим абсолютно непрактичным, идущим вразрез
с приличиями и здравым смыслом выдумкам. Выше я уже упоминал, что я еще
ровно ничего не решил относительно будущего устройства этой девочки. Я всего
только предусматривал (и при этом крайне смутно) возможность устроить ее у
нас и должен сказать, что никто другой, как сама же Амелия, натолкнула меня
на эту мысль, когда спросила, не нахожу ли я, что "у нас в доме и без того
народу довольно". Потом она подчеркнула, что я всегда вырываюсь вперед,
нисколько не заботясь о том, хватает ли сил у тех, кто живет со мной рядом;
что, по ее мнению, пятерых детей и без того с нас достаточно и что после
появления на свет Клода (который как раз в эту минуту, словно откликаясь на
свое имя, начал кричать в колыбели) "счет", можно сказать, переполнен и что
она совсем сбилась с ног.
При первых словах ее пропроведи из глубины моей души к самым губам
подступили евангельские слова, но я их все-таки не сказал, ибо мне всегда
казалось бестактным прикрываться в житейских делах авторитетом священного
писания. Но, когда она сослалась на усталость, я сконфузился, припомнив, что
уже не в первый раз мне случается перекладывать на плечи жены последствия
необдуманных порывов моего рвения. Впрочем, ее укоры уяснили мне собственный
долг; я кротко попросил Амелию рассудить, не поступила бы и она на моем
месте совершенно так же, и неужели она могла бы покинуть в беде существо,
которому явно не на кого больше опереться? Я прибавил, что я не делаю себе
никаких иллюзий относительно того груза новых забот, который прибавит к ее
хозяйственным хлопотам уход за увечной жилицей, и что я сожалею о том, что
не в состоянии достаточно часто приходить ей в этом на помощь. Под конец я
успокоил ее, как мог, и просил ее не срывать на неповинной девочке досады,
которой та безусловно не заслужила. Я указал еще и на то, что Сара уже в
таком возрасте, когда она может гораздо больше помогать матери, а Жак и
совсем обойдется без ее забот. Одним словом, господь вложил в мои уста
нужные слова для того, чтобы помочь ей примириться с фактом, который, -- я
глубоко в том убежден, -- она давно бы уже приняла, если бы самое событие
оставило ей больше времени для раздумья и если бы я не распорядился врасплох
ее волей.
Я считал, что дело мое выиграно; дорогая моя Амелия собралась было с
добрым сердцем подойти к Гертруде, как вдруг ее раздражение забушевало пуще
прежнего, ибо при свете лампы, взятой для того, чтобы лучше осмотреть
девочку, она убедилась в ее чудовищной нечистоплотности.
-- Но ведь это зараза, -- крикнула она. -- Почистись щеткой, щеткой, да
поскорее! Не здесь! Пойди, отряхнись на дворе. Боже мой; ведь все это
облепит детей! Ничего на свете я так не боюсь, как вшей.
Возражать не приходилось, они так и кишели на бедной девочке. Я не мог
удержаться от жеста отвращения при мысли, что я долго прижимал ее к себе в
кабриолете.
Когда две минуты спустя, почистившись как нельзя более тщательно, я
снова вернулся, я увидел, что жена упала в кресло, обхватив голову руками, и
бьется в приступе рыданий.
-- Я не хотел подвергать твою стойкость подобному испытанию, -- нежно
обратился я к ней. -- Во всяком случае, сейчас уже вечер, время позднее, и
ничего теперь увидеть нельзя. Я урву время от сна и буду поддерживать огонь,
возле которого ляжет девочка. Завтра мы ей острижем волосы и отмоем ее как
следует. Ты станешь присматривать за ней только тогда, когда ты сможешь
глядеть на нее без ужаса. И я попросил жену ни слова не говорить детям.
Пора было садиться за ужин. Моя поднадзорная, в сторону которой наша
старушка Розалия, подавая на стол, послала целую тучу суровых взглядов, с
жадностью проглотила поданную ей мною тарелку супа. За едой все молчали. Я
хотел было рассказать о своем приключении, поговорить с детьми, растрогать
их, дать им понять и почувствовать всю необычайность этой исключительной
бедности, возбудить в них жалость и симпатию к той, кого господь внушил нам
взять к себе, -- но я побоялся снова вызвать в Амелии раздражение. Казалось,
будто мы дали друг другу слово пройти мимо и позабыть о событии, хотя никто
их нас, конечно, не был в состоянии думать о чем-нибудь другом.
Я был очень тронут, когда, больше чем через час после того, как все
улеглись и Амелия вышла из комнаты, -- обнаружил, что малютка Шарлотта
приоткрыла дверь и в одной рубашечке тихонько вошла босиком, а потом
бросилась мне на шею, порывисто обняла и шепнула:
-- Я не сказала тебе как следует покойной ночи.
Затем, показав кончиком своего маленького указательного пальца на мирно
уснувшую слепую, на которую ей захотелось взглянуть еще раз, прежде чем
отправится спать, она спросила:
-- Почему я ее не поцеловала?
-- Ты еще поцелуешь завтра. А сейчас оставим ее в покое. Она спит, --
объяснял я дочурке, провожая ее до двери.
Затем я снова сел и проработал до утра, читая книги и подготовляясь к
ближайшей проповеди. Несомненно, думал я про себя (так вспоминается мне
сейчас), Шарлотта выказала сегодня гораздо большую чуткость, чем старшие
дети, но разве каждый из них в ее годы не вводил меня вначале в заблуждение?
Даже самый старший из них, Жак, от всего теперь сторонящийся, замкнутый...
Принимаешь это за нежность, а они просто ластятся и ласкаются.
27февраля
Сегодня ночью снега снова выпало очень много. Дети в восторге, потому
что, по их словам, скоро придется выходить на улицу через окна. Дело в том,
что утром дверь оказалась заваленной, и ходить можно только через прачечную.
Вчера я успел выяснить, что в деревне запасов достаточно, так как некоторое
время нам несомненно предстоит быть отрезанными от внешнего мира. Не первую
зиму нас засыпает снегом, но я не запомню, чтобы когда-нибудь заносы бывали
такие глубокие. Я пользуюсь ими для того, чтобы продолжить начатый мною
вчера рассказ.
Я уже говорил, что, когда я вез к себе калеку, я очень неясно себе
представлял, какое место может она занять в нашем доме. Я знал, что жена не
окажет мне большого сопротивления, я знал, каким помещением мы располагаем,
какие у нас ограниченные средства. Я поступил так, как и всегда поступаю:
отчасти по природному влечению, отчасти из принципа, отнюдь не пускаясь в
подсчеты расходов, в которые может вовлечь меня мой порыв (мне неизменно
казалось, что это было бы противно духу Евангелия). Но одно дело полагаться
на бога, другое -- все возлагать на своего ближнего. Мне вскоре показалось,
что я взвалил на плечи Амелии тяжкое бремя, такое тяжкое, что вначале совсем
растерялся.
Я помогал ей изо всех сил состригать волосы девушки: я отлично видел,
что одно это вызывало в ней отвращение. Но, когда дело дошло до того, чтобы
ее отчистить и вымыть, я должен был уступить место жене; и я понял, что
самые тяжелые и неприятные обязанности от меня отпадают.
Впрочем, Амелия не выразила больше ни малейшего неудовольствия. Видимо,
она уже подумала об этом за ночь и приняла эту новую заботу; казалось, что
она даже находит в ней известное удовольствие, и я заметил у нее улыбку
после того, как она принарядила Гертруду. Беленькая шапочка покрывала ее
остриженную голову, которую я слегка напомадил; кое-какие старые вещи Сары и
чистое белье заменили грязные лохмотья, которые Амелия только что отправила
в огонь. Имя "Гертруда" было выбрано Шарлоттой, и все мы немедленно его
приняли, оставаясь в неведении относительно ее истинного имени, которого
сама сиротка не знала, а я нигде не мог разузнать. Она, очевидно, была
чуть-чуть моложе Сары, поскольку вещи ее, переставшие ей служить год тому
назад, оказались девочке впору.
Мне следует сознаться: в первые дни я почувствовал, что погружаюсь в
глубокое разочарование. Я несомненно сочинил себе целый роман о воспитании
Гертруды, и реальная действительность принуждала меня круто с ним разорвать.
Безразличное, тупое выражение ее лица или, вернее, его абсолютная
невыразительность заморозило вплоть до самых истоков мою добрую волю. Целые
дни она проводила у очага, держась настороже; стоило ей заслышать наши
голоса, особенно же наше приближение, и черты ее лица, казалось, застывали;
они утрачивали свою невыразительность, только когда они приобретали
враждебность, при малейшей попытке воздействовать на ее внимание, она
начинала стонать и ворчать как животное. Эта насупленность проходила только
с наступлением часа еды, которую я ей подавал сам и на которую она
набрасывалась с животной жадностью, невыразимо тягостной для посторонних. И
подобно тому, как любовь призывает любовь, так и я чувствовал, что испытываю
только отталкивание