Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
настолько сильным, что я и
подумать не мог вернуться в дом и укрылся в ближайшей постройке -- ею
оказался тот самый заброшенный летний домик, который вы могли видеть в
другом конце парка у ограды; он пришел в ветхость однако его первая,
довольно просторная комната сохраняла изящные лепные украшения, как подобает
гостиной летнего павильона, правда, деревянные панели были тронуты
червоточиной и крошились при малейшем прикосновении...
Когда я вошел, толкнув неплотно прикрытую дверь, несколько летучих
мышей закружились по комнате и вылетели в окно с разбитыми стеклами. Я
думал, что ливень быстро кончится, но, пока я ждал, небо окончательно
помрачнело. "Да, застрял я надолго! Была половина одиннадцатого, обед
подавали в двенадцать. Подожду до первого удара колокола, отсюда он
наверняка слышен", -- подумал я. У меня с собой было чем писать, и,
поскольку я задерживался с ответом на письма, мне захотелось доказать самому
себе, что занять себя в течение часа не легче, чем в течение целого дня. Но
мысленно я беспрестанно возвращался к своему тревожному чувству: о, если бы
я знал, что однажды она появится здесь, я бы испепелил эти стены страстными
признаниями... Я весь медленно пропитывался мучительной тоской, несущей
слезы. Не найдя на что сесть, я рухнул в угол комнаты и разрыдался, как
потерявшийся ребенок.
По правде сказать, слово "тоска" слишком слабое, чтобы выразить то
неутолимое отчаяние, которому я был подвержен; оно охватывает вас невзначай,
оно непредсказуемо: еще минуту назад все улыбалось вам и вы улыбались всему,
и вдруг из глубины души пробился мрачный дым, разделяющий желание и жизнь,
превращающийся в мертвенно-бледную завесу, отделяющую вас от остального
мира, чьи тепло, любовь, краски, гармония доходят до вас отныне в
преломленном, преобразованном в абстрактное состояние виде, -- вы способны
замечать их, но не испытываете волнения; отчаянное усилие, направленное на
преодоление этой изолирующей душу завесы, может толкнуть вас на любое
преступление, на убийство или самоубийство, довести до безумия...
Так размышлял я под звуки дождя. В руке у меня был перочинный нож,
который я раскрыл, чтобы заточить карандаш, но листок записной книжки
оставался чистым; кончиком ножа я пытался вырезать ее имя на ближайшей от
меня деревянной панели стены; я делал это без особого желания, просто знал,
что в порыве чувства влюбленные обычно так делают; сопревшее дерево легко
крошилось, и вместо буквы образовывалась дырка; вскоре я перестал стараться
и от нечего делать, из дурацкой потребности разрушать начал кромсать ножом
панель. Она была прямо под окном; обрамлявшая ее рамка отошла вверху, и она,
как я заметил, нечаянно поддев ее ножом целиком вытаскивалась по боковым
пазам.
Вскоре от панели ничего не осталось. Среди деревянных обломков на полу
оказался конверт -- покрытый пятнами, заплесневевший, он настолько по тону
сливался со стеной, что сначала не привлек моего внимания: увидев его, я
ничуть не удивился, я не увидел ничего необычного в том, что он оказался
здесь, и настолько велика была овладевшая мной апатия, что я не сразу вскрыл
его. Какой-то невзрачный, серый, измаранный конверт, мусор, да и только. Я
взял его в руки, от нечего делать машинально разорвал. В нем было два
листка, исписанных неровным крупным почерком, с побледневшим, местами почти
исчезнувшим текстом. Как попало это письмо сюда? Я взглянул на подпись и
остолбенел: внизу стояло имя Изабель!
Она до такой степени занимала мои мысли... на какое-то мгновение у меня
появилась иллюзия, что письмо адресовано мне:
"Любовь моя, это мое последнее письмо... На скорую руку пишу тебе еще
несколько слов, потому как знаю: сегодня вечером я больше ничего не смогу
тебе сказать; рядом с тобой мои губы способны только на поцелуи. Быстро,
пока я еще в состоянии говорить, слушай:
Одиннадцать -- это слишком рано, лучше в полночь. Ты знаешь, что я
умираю от нетерпения и что ожидание изводит меня, но для того, чтобы я
бодрствовала для тебя, нужно, чтобы весь дом спал. Да, в полночь, не раньше.
Приходи встретить меня ко входу в кухню (сначала вдоль огорода -- там темно,
а дальше будут кусты) и дожидайся меня там, а не возле ограды: я не боюсь
идти одна по парку, но сумка, куда я положу немного одежды, будет очень
тяжелой, и я не смогу ее долго нести.
Ты прав -- будет лучше, если коляску оставить в конце улочки, где мы ее
без труда найдем. Так будет надежнее еще и потому, что собаки с фермы могут
залаять и перебудить всех.
Нет, друг мой, ты знаешь, у нас не было другой возможности увидеться
еще раз и обсудить все это. Знаешь ты и то, что я живу здесь пленницей и мои
старики запрещают мне выходить, так же как тебе -- приходить к нам. Из какой
же темницы бегу я!.. Да, я обязательно возьму туфли на смену, которые
переодену в коляске, потому что трава внизу парка мокрая.
Как ты можешь спрашивать, решилась ли я и готова ли? Любовь моя, вот
уже несколько месяцев, как я начала готовиться, и давно готова! Долгие годы
живу я ожиданием этого мига! Ты спрашиваешь, не буду ли я сожалеть. Значит,
ты не понял, что я возненавидела всех своих близких, всех, кто удерживает
меня здесь. Неужто нежная и робкая Иза способна так говорить? Друг мой,
любимый мой, что вы сделали со мной?..
Я задыхаюсь здесь; мои мысли далеко, в ином открывающемся мире... Меня
мучит жажда...
Чуть было не забыла сказать тебе, что не смогла взять сапфиры, потому
что тетка не оставляет больше ключи от ларца в своей спальне, а все другие,
которые я перепробовала, к нему не подходят... Не ругай меня: у меня с собой
мамин браслет, цепь с эмалью и два кольца -- они, правда, не представляют
большой ценности, поскольку она их не носит, но цепь, по-моему, очень
красива. Что касается денег... я сделаю все возможное; но будет неплохо,
если и ты тоже что-то найдешь.
О тебе все мои молитвы, до скорого
Твоя Иза.
22 октября -- день моего рождения (мне двадцать два года) и канун моего
побега".
Я с ужасом подумал о тех четырех-пяти страницах, в которые, если бы мне
пришлось стряпать из этого роман, я раздул бы это письмо: размышления над
прочитанным, недоумение, мучительная растерянность... По правде говоря, я,
как после сильнейшего потрясения, впал в полулетаргическое состояние. Когда
наконец до моего слуха сквозь невнятный шум бушующей во мне крови донесся
повторившийся звон колокола к обеду, я подумал: "Это второй колокол, как же
я не услышал первого?" Я посмотрел на часы: полдень! Выскочив из павильона и
прижимая к сердцу пылкое письмо, я с непокрытой головой бросился под
проливной дождь.
Флоши уже начали за меня беспокоиться.
-- Да ведь вы промокли! Совершенно промокли, сударь! -- услышал я,
когда прибежал, совсем запыхавшись. Они настояли на том, чтобы не садиться
за стол до тех пор, пока я не переоденусь, и, как только я спустился к
обеду, меня начали с участием расспрашивать; я рассказал, что вынужден был
оставаться в павильоне, напрасно ожидая, когда стихнет ливень, после чего
услышал извинения за плохую погоду, за отвратительное состояние аллей, за
то, что второй раз позвонили к обеду слишком рано, а первый -- не так
громко, как обычно... М-ль Вердюр принесла шаль, которой меня умоляли
укрыться, потому что я вспотел и мог простудиться. Между тем аббат наблюдал
за мной, не проронив ни слова, до гримасы сжав губы; мои нервы были
настолько взвинчены, что под его испытующим взглядом я чувствовал, как
краснею и смущаюсь, словно нашаливший ребенок. А надо бы, думал я, задобрить
его, потому что отныне только от него можно что-либо узнать, он один
способен пролить свет на эту темную историю, по следам которой меня ведет
уже скорее любовь, чем любопытство.
После кофе я предложил аббату сигарету, которая послужила предлогом для
разговора; чтобы не стеснять баронессу, мы вышли покурить в оранжерею.
-- Мне казалось, что вы останетесь здесь не больше чем на неделю, --
начал он с иронией в голосе.
-- Я не учел любезность наших хозяев.
-- А как документы господина Флоша?..
-- Уже отработаны... Но я нашел, чем себя занять дальше.
Я ждал вопроса, но он не последовал.
-- Вы должны знать всю подноготную этого имения, -- продолжал я
нетерпеливо.
Он широко раскрыл глаза и наморщил лоб, придав своему лицу
простодушно-тупое выражение.
-- Почему госпожа или мадемуазель де Сент-Ореоль, мать вашего ученика
не живет здесь, с нами, чтобы заботиться о ребенке-калеке и о престарелых
родителях?
Чтобы удивление его выглядело более убедительным, он бросил сигарету и
вопрошающе воздел руки.
-- Видимо, род занятий вынуждает ее пребывать вдали... -- процедил он
сквозь зубы. -- Но что за коварный вопрос?
-- Не желаете ли еще один, более точный: что сделал госпожа или
мадемуазель де Сент-Ореоль, мать вашего подопечного, однажды ночью, 22
октября, когда за ней должен был прийти возлюбленный, чтобы похитить ее?
-- Так-так! Господин романист, -- произнес он, уперев руки в бока (из
тщеславия, по слабости я пошел с ним перед этим на такого рода
откровенность, которую должна внушать лишь глубокая симпатия, и с тех пор,
как он узнал о моих намерениях, он стал подтрунивать надо мной таким
образом, что мне это уже стало невыносимо), -- не слишком ли вы
торопитесь?.. И не могу ли я в свою очередь спросить вас, откуда вы так
хорошо информированы?
-- Письмо, адресованное в тот день Изабеллой де Сент-Ореоль своему
возлюбленному, получил не он, а я.
Здесь уже, никуда не денешься, со мной приходилось считаться; заметив
пятнышко на рукаве сутаны, аббат начал скрести его кончиком ногтя; он прошел
на примирение.
-- Я восхищаюсь тем, что... стоит человеку начать считать себя
прирожденным писателем, как он присваивает себе все права. Другой дважды
подумал бы, прежде чем прочесть письмо, которое адресовано не ему.
-- Я думаю, господин аббат, что он скорее не прочел бы его вовсе.
Я пристально смотрел на него, но он продолжал скрести сутану, не
поднимая глаз.
-- Однако не думаю, что вам дал его почитать.
-- Это письмо попало мне в руки случайно; на старом, грязном,
наполовину разорванном конверте не было и следов адреса; открыв его, я
увидел письмо м-ль де Сент-Ореоль, но кому оно было адресовано?.. Так
помогите мне, господин аббат: кто был четырнадцать лет назад возлюбленным
мадемуазель де Сент-Ореоль?
Аббат встал и мелкими шажками начал ходить взад-вперед, опустив голову
и заложив руки за спину; проходя за мои стулом, он остановился, и я вдруг
почувствовал, как его руки легли мне на плечи:
-- Покажите мне это письмо.
-- А вы никому не скажете?
Я почувствовал, как его руки дрожат от нетерпения.
-- Не ставьте условий, прошу вас! Просто покажите мне это письмо.
-- Позвольте я схожу за ним, -- сказал я, пытаясь освободиться.
-- Оно у вас здесь, в кармане.
Его взгляд был направлен именно туда, куда следовало, словно моя одежда
была прозрачной. Но не будет же он меня обыскивать!..
Я был в невыгодном для обороны положении, да и попробуй защититься от
такого здоровяка, явно более сильного, чем я. Но как потом заставить его
говорить? Я повернул голову и почти столкнулся с его отекшим, налитым кровью
лицом, с двумя вздувшимися вдруг крупными венами на лбу и отвратительными
мешками под глазами. Тогда я из опасения все испортить заставил себя
засмеяться:
-- Черт возьми, аббат, признайтесь, что и вам знакомо любопытство!
Он отпустил меня, я тут же встал и сделал вид, что ухожу.
-- Если бы не ваши разбойничьи выходки, я бы давно его показал, --
сказал я и, взяв его за руку, добавил: -- Но давайте подойдем поближе к
гостиной, чтобы я мог позвать на помощь.
Большим усилием воли я сохранял веселый тон, но сердце у меня бешено
стучало.
-- Держите, -- вытаскивая письмо из кармана, проговорил я, -- но
читайте его при мне: я хочу видеть, как аббат читает любовное послание.
Но он вновь овладел собой, и волнение выдавал только небольшой мускул,
чуть подергивающийся на щеке. Он прочел, понюхал бумагу, шмыгнул носом,
сурово нахмурив брови так, словно его глаза были возмущены похотью носа, и
затем, сложив и вернув мне письмо, произнес несколько торжественным тоном:
-- В тот день, 22 октября, от несчастного случая на охоте умер виконт
Блез де Гонфревийль.
-- От ваших слов меня бросает в дрожь! (Мое воображение тотчас
нарисовало страшную драму.) Знайте, я нашел это письмо за деревянной панелью
летнего павильона, куда он, вероятно, должен был за ним прийти.
Тогда аббат рассказал мне о том, что старший сын Гонфревийлей, владение
которых граничит с имение Сент-Ореолей, был найден без признаков жизни перед
оградой, через которую он, по всей видимости, собирался перелезть, когда от
неловкого движения ружье выстрелило. При этом позже в стволе ружья не было
обнаружено гильзы. Никто так и не смог дать этому объяснения; молодой
человек вышел из дома один, никто его не видел, но на следующий день у
павильона заметили собаку из Картфурша, лизавшую лужицу крови.
-- Меня тогда еще не было в Картфурше, -- продолжал аббат, -- но, по
сведениям, которые мне удалось собрать, мне кажется очевидным, что
преступление совершил Грасьен, который, видимо, стал свидетелем отношений
своей хозяйки с виконтом и, может быть, раскрыл план побега (план, о котором
я сам не знал до того, как прочел письмо); это старый, тупой, при
необходимости даже упрямый слуга, который считает, что для защиты
собственности своих хозяев не должен останавливаться ни перед чем.
-- Как получилось, что его не арестовали?
Никто, не был заинтересован в его наказании, и бое семьи, и
Гонфревийлей, и Сент-Ореолей одинаково опасались шума вокруг этой неприятной
истории, поскольку несколько месяцев спустя мадемуазель де Сент-Ореоль
разрешилась несчастным ребенком. Увечье Казимира приписывают тому, что его
мать принимала меры, чтобы скрыть беременность; но Бог учит нас, что часто
за грехи отцов страдают дети. Пойдемте со мной к павильону -- мне любопытно
посмотреть место, где вы нашли письмо.
Небо прояснилось, и мы отправились к павильону.
Все было хорошо, пока мы шли к домику, аббат держал меня под руку, мы
шагали в ногу и мирно беседовали. Но на обратном пути все испортилось.
Разумеется, мы оба были несколько возбуждены этой странной историей, но
каждый по-своему: я, обезоруженный улыбчивой готовностью, с которой в
конечном счете аббат стал посвящать меня в тайны, перестал замечать его
сутану, забыл о сдержанности и позволил себе говорить с ним, как с обычным
мужчиной. Вот как началась, мне кажется, наша ссора.
-- Кто нам расскажет, -- говорил я, -- что делала в эту ночь
мадемуазель де Сент-Ореоль? О смерти графа она узнала, очевидно, лишь на
следующий день! Ждала ли она его в парке и до каких пор? О чем она думала,
тщетно ожидая его прихода?
Аббат молчал, никак не реагируя на мой психологический настрой; я же
продолжал:
-- Представьте себе это нежное создание, девушку с сердцем, полным
любви и тоски, потерявшую голову: страстная Изабель...
-- Бесстыдная Изабель, -- процедил аббат вполголоса.
Я продолжал, как будто ничего не слышал, но уже приготовился к отпору
на следующий выпад:
-- Подумайте, сколько потребовалось надежды и отчаяния, чтобы...
-- К чему задумываться обо всем этом? -- прервал он меня сухо. Нам не
дано знать о событиях больше того, в чем мы можем получить подтверждение.
-- Но мы воспринимаем их по-разному, в зависимости от того, много или
мало мы о них знаем.
-- Что вы хотите этим сказать?
-- Что поверхностное представление о событиях не всегда совпадает и
часто даже совсем не совпадает с тем, что мы думаем о них потом, при более
глубоком знакомстве, что вывод, который можно из этого извлечь, будет
другим, что следует сначала все тщательно изучить, прежде чем делать
заключение...
-- Мой юный друг, будьте осторожны: критический ум, склонный к анализу
и любопытству, -- это зародыш бунтарства. Великий человек, которого вы
избрали в качестве образца, мог бы вас просветить в том, что...
-- Вы имеете в виду того, о ком я пишу диссертацию?..
-- Экий вы задира! С таким вот настроем и...
-- Ну подождите, дорогой господин аббат, хотел бы я знать, не то же ли
самое любопытство заставило вас пойти со мной в такое время, копаться в
щепках, не оно ли побудило вас терпеливо собирать об этой истории все, что
вы мне сообщили?..
Он зашагал быстрее, говорил отрывисто и нетерпеливо бил тростью о
землю.
-- Не стараясь, как вы, искать объяснений для объяснений, когда я узнал
о случившемся, я принял это как факт и на этом остановился. Печальные
события, о которых я вам поведал, могли бы мне, если бы в этом еще была
потребность, рассказать о мерзости плотского греха; они служат приговором
разводу и всему, что человек изобрел, чтобы попытаться исправить последствия
своих ошибок. И этого, думаю, достаточно!
-- А мне как раз этого недостаточно. Сам факт мне ни о чем не говорит,
если я не узнаю его причину. Знать тайную жизнь Изабель де Сент-Ореоль,
определить, какими благоуханными, волнующими и туманными дорогами...
-- Молодой человек, остерегитесь! Вы начинаете влюбляться в нее!...
-- Я ждал, что вы это скажете! И это потому, что я не довольствуюсь
видимостью, не полагаюсь ни на слова, ни на жесты... Вы уверены, что не
ошибаетесь в суждении об этой женщине?
-- Она -- потаскуха!
Мое лицо вспыхнуло от возмущения, которое я с большим трудом сдерживал.
-- Господин аббат, странно слышать из ваших уст такое. Мне кажется, что
Христом учит нас скорее прощать, чем жестоко наказывать.
-- От снисхождения до попустительства один шаг.
-- Он не осудил бы так, как вы.
-- Ну, во-первых, вы этого не знаете. И потом, тот, кто безгрешен,
может позволить себе отнестись более снисходительно к грехам других, чем
тот... я хочу сказать, что не нам, грешникам, дано искать более или менее
обоснованное оправдание греха, нам следует просто с отвращением отвернуться
от него.
-- Сначала основательно принюхавшись, как вы поступили с письмом...
-- Вы -- наглец, -- ответил он и, резко свернув с аллеи, быстро зашагал
по боковой дорожке, выбрасывая, как парфянские стрелы*, ядовитые фразы, из
которых я мог различить только отдельные слова: современное образование...
сорбоннец... безбожник!..
_______________
* Парфяне (иранское племя сер. I в. до н. э.), делая вид, что
отступают, внезапно стреляли через плечо, поражая противника.
_______________
За ужином он сидел с хмурым видом, но, встав из-за стола, подошел ко
мне с улыбкой и протянул руку, которую я пожал тоже с улыбкой.
Вечер показался мне мрачнее обычного. Барон тихо посапывал у огня; г-н
Флош и аббат молча переставляли свои пешки. Краем глаза я наблюдал за
Казимиром, обхватившим голову руками, ронявшим слюни на книгу и смахивавшим
их время от времени носовым платком. Что до меня, то партии в карты я уделял
ровно столько внимания, сколько требовалось, чтобы не дать проиграть моей
партнерше слишком позорно; г-жа Флош обратила внимание на то, что я томлюсь
от скуки, и, забеспокоившись, изо всех сил старалась оживить партию: