Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
и исключу.
Он каждую ночь так говорил. И не исключал. Только, когда встречал днем
Кольку, спрашивал:
-- Ты долго будешь по ночам шляться? Люди после трудового дня
отдыхают, а ты будишь, звонарь!
-- Имею право, -- опять говорил Колька.
-- Я вот те покажу право! Я те найду право!
И все. И на этом разговор заканчивался. Но каждую ночь Матвей, сидя на
кровати, обещал:
-- Завтра исключу.
И потом долго сидел после этого, думал... Гармонь уже уходила в улицу,
и уж ее не слышно было, а он все сидел. Нашаривал рукой брюки на стуле,
доставал из кармана папиросы, закуривал.
-- Хватит смолить-то! -- ворчала сонная Алена, хозяйка.
-- Спи, -- кратко говорил Матвей.
О чем думалось? Да так как-то... ни о чем. Вспоминалась жизнь. Но
ничего определенного, смутные обрывки. Впрочем, в одну такую ночь, когда
было светло от луны, звенела гармонь и в открытое окно вливался с прохладой
вместе горький запах полыни из огорода, отчетливо вспомнилась другая ночь.
Она была черная, та ночь. Они с отцом и с младшим братом Кузьмой были на
покосе километрах в пятнадцати от деревни, в кучугурах. И вот ночью Кузьма
захрипел: днем в самую жару потный напился воды из ключа, а ночью у него
"завалило" горло. Отец разбудил Матвея, велел поймать Игреньку (самого
шустрого меринка) и гнать в деревню за молоком.
-- Я тут пока огонь разведу... Привезешь, скипятим -- надо отпаивать
парня, а то как бы не решился он у нас, -- говорил отец.
Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и,
нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот... Теперь
уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было -- все
помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И
ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших
под росой. Какой-то дикий восторг обуял парнишку; кровь ударила в голову и
гудела. Это было как полет -- как будто оторвался он от земли и полетел. И
ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской -- только шум
в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том, что
там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала
душа, каждая жилка играла в теле... Какой-то такой желанный, редкий миг
непосильной радости.
... Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав
младшенького к груди, бегал вокруг костра и вроде баюкал его:
-- Ну, сынок... ты чо же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас
молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький... Вон Мотька молочка
привез!..
А маленький Кузьма задыхался уж, посинел.
Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв.
Отец сидел, обхватив руками голову, и покачивался и глухо и протяжно
стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на
брата. Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый
иссиня-белый чужой мальчик.
... Только странно: почему же проклятая гармонь оживила в памяти
именно эти события? Эту ночь? Ведь потом была целая жизнь: женитьба,
коллективизация, война. И мало ли еще каких ночей было-перебыло! Но все
как-то стерлось, поблекло. Всю жизнь Матвей делал то, что надо было делать:
сказали, надо идти в колхоз -- пошел, пришла пора жениться -- женился,
рожали с Аленой детей, они вырастали... Пришла война -- пошел воевать. По
ранению вернулся домой раньше других мужиков. Сказали: "Становись, Матвей,
председателем. Больше некому". Стал. И как-то втянулся в это дело, и к нему
тоже привыкли, так до сих пор и тянет эту лямку. И всю жизнь была только на
уме работа, работа, работа. И на войне тоже -- работа. И все заботы, и
радости, и горести связаны были с работой. Когда, например, слышал вокруг
себя -- "любовь", он немножко не понимал этого. Он понимал, что есть на
свете любовь, он сам, наверно, любил когда-то Алену (она была красивая в
девках), но чтоб сказать, что он что-нибудь знает про это больше, -- нет.
Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про любовь, страдают,
слышал даже -- стреляются... Не притворяются, а привычка, что ли, такая у
людей: надо говорить про любовь -- ну давай про любовь. Дело-то все в том,
что жениться надо! Что он, Колька, любит, что ли? Глянется ему, конечно,
Нинка -- здоровая, гладкая. А время подперло жениться, ну и ходит, дурак,
по ночам, "тальянит". А чего не походить? Молодой, силенка играет в душе...
И всегда так было. Хорошо еще, что не дерутся теперь из-за девок, раньше
дрались. Сам Матвей не раз дрался. Да ведь тоже так -- кулаки чесались и
силенка опять же была. Надо же ее куда-нибудь девать.
Один раз Матвей, когда раздумался так вот, сидя на кровати, не
вытерпел, толкнул жену:
-- Слышь-ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу...
-- Чего ты? -- удивилась Алена.
-- У тебя когда-нибудь любовь была? Ко мне или к кому-нибудь. Не важно.
Алена долго лежала, изумленная.
-- Ты никак выпил?
-- Да нет!.. Ты любила меня или так... по привычке вышла? Я сурьезно
спрашиваю.
Алена поняла, что муж не "хлебнувши", но опять долго молчала -- она
тоже не знала, забыла.
-- Чего это тебе такие мысли в голову полезли?
-- Да охота одну штуку понять, язви ее. Что-то на душе у меня...
как-то... заворошилось. Вроде хвори чего-то.
-- Любила, конечно! -- убежденно сказала Алена. -- Не любила, так не
пошла бы. За мной Минька-то Королев вон как ударял. Не пошла же. А чего ты
про любовь спомнил середь ночи? Заговариваться, что ли, начал?
-- Пошла ты! -- обиделся Матвей. -- Спи.
-- Коровенку выгони завтра в стадо, я совсем забыла сказать. Мы
уговорились с бабами до свету за ягодами идти.
-- Куда? -- насторожился Матвей.
-- Да не на покосы на твои, не пужайся.
-- Поймаю -- штраф по десять рублей.
-- Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным-красно. Выгони
коровенку-то.
-- Ладно.
Так что же все-таки было в ту ночь, когда он ехал за молоком брату,
что она возьми и вспомнись теперь?
"Дурею, наверно, -- грустно думал Матвей. -- К старости все дуреют".
А хворь в душе не унималась. Он заметил, что стал даже поджидать Кольку
с его певучей "гармозой". Как его долго нет, он начинал беспокоиться. И
сердился на Нинку: "Телка гладкая!.. Рази ж она так скоро отпустит!"
И сидел и поджидал. Курил.
И вот далеко в переулке начинала звенеть гармонь. И поднималась в душе
хворь. Но странная какая-то хворь -- желанная. Без нее чего-то не хватает.
Еще вспоминались какие-то утра... Идешь по траве босиком. Она вся
бусая от росы. И только след остается -- ядовито-зеленый. И роса обжигает
ноги. Даже теперь зябко ногам, как вспомнишь.
А то вдруг про смерть подумается: что скоро -- все. Без страха, без
боли, но как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут
на могилку и зароют. Вот трудно-то что понять: как же тут будет все так же?
Ну допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить -- оно всегда
встает и заходит. Но люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда
не узнаешь... Этого никак не понять. Ну, лет десять-пятнадцать будут еще
помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом -- все. А охота же узнать,
как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся
вдоволь, и погулял в празднички -- ничего, весело бывало и... Нет, не
жалко. Повидал много. Но как подумаешь: нету тебя, все есть какие-то, а тебя
больше не будет... Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?
"Тьфу!.. Нет, старею".
Даже устал от таких дум.
-- Слышь-ка!.. Проснись, -- будил Матвей жену. -- Ты смерти страшисся?
-- Рехнулся мужик! -- ворчала Алена. -- Кто ее не страшится, косую?
-- А я не страшусь.
-- Ну дак и спи. Чего думать-то про это?
-- Спи, ну тя!..
Но как вспомнится опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на
коне, так сердце и сожмет -- тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни,
чего-то ужасно жалко. До слез жалко.
А в одну ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил... А ее
все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
К свету Матвей разбудил жену.
-- Чего эт звонаря-то нашего не слышно?
-- Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.
Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог. Так до
самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из
своей жизни, но как-то совсем ничего не приходило в голову. Опять
навалились колхозные заботы... Косить скоро, а половина косилок у кузницы
стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя-кузнец, гуляет.
Теперь еще на свадьбу зальется, считай, неделя улетела.
"Завтра поговорить надо с Филей".
... Встретив на другой день Кольку губастого, Матвей усмехнулся:
-- Что, брат, доигрался?
Колька заулыбался... А улыбка у него -- от уха до уха.
-- Все, Матвей Иваныч, больше не буду будить вас по ночам. Конец.
Бросил якорь.
-- Ну-ну, -- сказал Матвей и пошел по своим делам, а сам думал: "Чего
ты радуешься, бычок? Она тебя возьмет теперь за рога. Нинка-то. Они все,
Кречетовы, такие".
Прошла неделя.
Все так же лился ночами лунный свет в окна, резко пахло из огорода
полынью и молодой картофельной ботвой... И было тихо.
Матвей плохо спал. Просыпался, курил... Ходил в сени пить квас. Выходил
на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в деревне. И ужасающе
тихо.
OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского
Два письма
Человеку во сне приснилась родная деревня. Идет будто он по берегу
реки, бросает камешки в воду. В том месте реки -- затон. Тихо-тихо. Никого
-- ни одной живой души вокруг. Деревня рядом, и в деревне как повымерло
все. "Что же это такое -- никого нет-то?" -- удивился человек. И еще бросил
камень в воду. Он беззвучно пошел ко дну. Человек еще бросил -- большой.
Камень без звука утонул. Человека охватил страх: "Что-то случилось", --
подумал он.
И проснулся. И стал вспоминать. Деревня... Лет десять не был он там, а
то и больше... Вспомнились серые избы, пыльная улица, крапива у плетней,
куры на завалинке, покосившиеся прясла... А за деревней -- степь да колки.
Да полыхает заря в полнеба. Попадаются еще небольшие озерки; вечерами вода
в них гладкая-гладкая, и вся заря -- как в зеркале. Любилось сидеть на
берегу этих маленьких озер, ни о чем не думалось... Только в душу с тишиной
вместе вкрадывается беспокойно-нежное чувство ко всему на свете. Грустно
немного, но кто-то будто шепчет на ухо, чуть слышно: подожди, подожди,
дружок.
Далеко-далеко проскачет табун лошадей в ночное, повиснет над дорогой в
воздухе полоска пыли и долго держится. И опять тихо. Что за тишина такая на
земле! Стихи складывались:
... Тихо в поле,
-- Устали кони.
Тихо в поле -- зови, не зови...
В сонном озере, как в иконе,
Красный оклад зари.
Заря медленно гаснет. Как будто остался ты на земле совсем-совсем
один. Не страшно, не одиноко... Только упрямо и беспокойно лезет в голову:
... Не хочу понять:
зачем явился?
Не могу понять:
зачем я есть?
Человек попытался заснуть и не мог. Он потихоньку, чтоб не разбудить
жену, встал, надел пижаму, пошел в другую комнату, включил свет и сел к
столу. И глубоко задумался.
-- Эх ты, черт возьми, -- бормотал он. -- Что-то не того... Старею, что
ли?
Было невыносимо грустно, чего-то жаль было чуть не до слез. Не сбылось
как будто то, что мерещилось тогда, давно, на берегах крохотных тихих
озер...
Человек -- его звали Николай Иваныч -- достал бумагу и сел писать
давнишнему своему другу.
"Друже мой, Иван Семеныч! -- начал он. -- Здорово! Захотелось вот
написать тебе. Увидел сейчас во сне деревню нашу и затосковал. Сижу вот и
пишу ночью, как Бальзак. Вспомнил я, как мы с тобой институты окончили.
Помнишь? Приехали с дипломами... Последний разок побывать на родине.
Нарядились, как эти... черт-те знает кто! На мне белая какая-то заграничная
рубашка, ты зачем-то матроску напялил. Шли по улице -- два пижона. А пора
была страдная. Я помню, встретился нам Минька Докучаев на вершнах,
остановились, поздоровались. Он грязный весь -- ни глаз, ни рожи, как
говорят, ехал в кузницу пилу от жнейки заклепывать. Закурили. А говорить не
о чем. Чужие какие-то с ним стали. Помялись-помялись, он уехал, а мы пошли
за деревню -- прощаться с местами, где когда-то копны возили, сено гребли,
телят пасли, боронили... Прямо чуть не бегом бежали прощаться с тем, что
нас вспоило и вскормило. Вспомнил вот Миньку, и сейчас стыдно. Для чего мы
так вырядились-то тогда? У людей самая пора горячая, а мы как два оглоеда...
А тогда -- ничего, как так и надо. Шли прощаться! Экие, понимаешь,
запорожцы за Дунаем! У меня в кармане бутылка белого, у тебя -- портвейн.
Один стакан на двоих. Сели у межи, под березками, выпили... И давай
хвастаться -- какие мы умные: институты кончили, людьми стали! Я свои стихи
дурацкие читал, а ты, помню, стал даже на руки и прошелся. И потом долго
колотил себя в грудь кулаком и доказывал: "Ты подумай: отцы-то наши кто
были?! Кто? А мы -- инженеры!" Еще выпили. И опять хвастались. Господи, как
хвастались! Очень уж нас распирало тогда, что мы первые из деревни высшее
образование получили. И плясали-то мы с тобой, и пели... А рядом рожь
несжатая стояла. А нам -- хоть бы что. Я даже в нее бутылку порожнюю
запустил и, помню, подумал: "Будут жать жаткой, она, голенькая, заблестит на
стерне. И кто-нибудь, тот же Минька, подумает: "Пил кто-то". Потом спали мы
с тобой. Проснулись, когда уже солнце садилось. Заграничная моя рубашка, как
в ж... побывала. Голова болела, и совестно было. Наорали чего-то,
натрепались. Я помню, ты мне в глаза не смотрел, и мне тоже не хотелось. Все
это я почему-то очень хорошо помню..."
-- Коля!
-- Ну?
-- Чего ты?
-- Так... Спи.
-- Я думала, ты ушел куда.
-- Нет, спи.
"...Жена проснулась. Сытая лежит, толстая, прости меня Господи,
грешного, и несет, как от парфюмерной фабрики. Вот такие-то дела, Ваня.
Грустно мне что-то сделалось. Может, зря мы тогда радовались-то? Вот прошло
уж... сколько теперь? Лет восемнадцать? А я их как-то и не заметил. Толстел
год от года. Жену упрекаю, а сам -- хоть поставь, хоть положь, в дверь не
пролезаю. Курорты, понимаешь, санатории... А жизни как-то не успел
порадоваться. Дети растут, но радости большой не доставляют, честно говоря.
Сильно уж они сейчас много знают, бойко так рассуждают про все. По-моему, мы
лучше были. Может, это старческое у меня, не знаю. Ты-то как? Написал бы
когда. А то так вот хватит инфаркт, и все. Съехаться бы как-нибудь, а? Хоть
вспомнили бы детство, понимаешь. Ведь есть что вспомнить! А то -- работа,
работа... Всю жизнь работаем, а оглянуться не на что. Напиши как-нибудь,
выбери время. Одиноко мне стало вдруг, никто не поймет, как ты. Да и тебе,
наверно, несладко? Ну -- главный инженер, ну... -- черт с рогами, а -- что
дальше? Ты понимаешь? Ну ресторан, музыка -- как гвозди в башку
заколачивают, -- а дальше-то что? Это называется: вышли в люди? Да... мать
твою так-то! Я вспомню, как мы картошку в ночном пекли, на душе потеплеет.
Вернуться бы опять туда, в степь: костерик, рассказы про чертей... Эх,
Ваня, Ваня... Не зря мы с дипломами-то прыгали? А? Как думаешь? Или -- все
нормально? Может, у меня уж тихая шизофрения началась? У тебя бывает так
или нет? Честно только. Куда летом-то ездишь? В Гагры вшивые? Я эти Гагры
уже не могу видеть. Но попробуй заикнись, что хочу, мол, в деревню к себе
поехать. Что ты! Истерика. Но я все-таки подниму нынче восстание -- будь что
будет. Поеду в деревню. Не могу больше. Поедем? Давай спишемся -- и махнем.
Черт с ними, пускай едут в Гагры, а нам надо в деревню съездить. А то грех
какой-то лежит на душе. Не исповедь это, а просто душа просит. В общем,
неважнецки я живу, Иван. Так вроде все нормально, на работе хорошо, а --
нет-нет -- засосет что-то, тоска обуяет, как сейчас вот, -- и все охота
послать к черту. Напиши, Иван, прошу. Адрес у меня теперь другой --
улучшение! Голой рукой не возьмешь. Жду.
Николай".
Николай Иваныч погасил свет, снял пижаму и подвалился к жаркой жене. И
долго еще не мог заснуть. Думал: "Письмо сгоряча накатал бестолковое. Надо
завтра на службе выбрать время, переписать. А то подумает, действительно...
первая стадия началась".
На службу, как всегда, Николай Иваныч пришел тютелька в тютельку: без
пяти десять. Выбритый, свежий, хотя в голове немного шумело: пришлось вчера
хватить снотворного. Шел по коридору, привычно здоровался, улыбался... Ему
тоже улыбались. Кого-то остановил, что-то спросил, кто-то его спросил, он
ответил. Ответил коротко, толково. Его уважали на работе. Миленькая
секретарша привстала, ослепительно улыбнулась. Мелькнуло в голове: "Красивая
женщина, черт возьми". Впрочем, эта мысль у него мелькала, кажется, каждое
утро.
-- Ну, что тут у нас?
-- Значит, первое: звонили...
Звонили, требовали, просили, умоляли, предупреждали... Понеслась душа в
рай! Одно чувство сменялось другим. То: "Послушайте! Я ведь с вами не буду в
казаки-разбойники играть! Я последний раз предупреждаю!" То: "Милый,
родной... что же я могу сделать? Ну подумай: что? Если бы от меня
зависело..." То: "Понимаю, все понимаю. Чтобы лишнего на себя не брать: к
двадцать восьмому. А? Железно! Железно, как у меня главный говорит. Приложим
все силы, не подведем". Но больше нравилось: "Послушайте! Мы ведь с вами не
в драмкружке -- не "Отелло" репетируем. Не клянитесь мне, я не верующий. Мне
нужен ма-те-ри-ал! Все!" Еще нравилось: "Ну?.. Так... А что делать? Я тоже
не знаю! Не знаю! Да что докладные? У меня столы ломятся от докладных. Я
что, вместо подшипников буду ваши докладные вставлять? Попробуйте, может, у
вас выйдет. Не знаю. Где хотите".
Деловой вихрь закрутил Николая Иваныча, он про ночное письмо забыл. А
утром, уезжая на работу, захватил его.
Сейчас было не до письма. Пришли корреспонденты из областной газеты.
-- Да ведь что, товарищи?.. Хвалиться особо пока нечем. План
выполняем... да, но... -- Четыре шага по мягкому ковру в одну сторону,
четыре -- в другую, остановка перед корреспондентами, улыбка, которая
помогала ему всю жизнь. Недоброжелатели говорили про его улыбку:
"Улыбочка-выручалочка". Обаятельная, простецкая -- весь человек тут как он
есть. -- План планом, а силенок хватит и на большее. Если не секретничать
перед вами, то в ближайшем будущем думаем слегка перевалить за сто десять
-- сто пятнадцать. Думаем тут "схимичить" кое-что: продлить линию, не
стопоря ее. Да. Расчеты есть, люди горячие, в бой рвутся -- одолеем.
Поснимался немного за столом, прошли в цех -- там поснимались. Только
там Николай Иваныч больше с рабочими и с мастерами говорил. Потом и совсем
"сбагрил" корреспондентов главному инженеру, пришел опять в кабинет.
-- Звонил Дмитрий Васильевич. Я сказала: в цехах.
-- Соедините.
Разговор с Дмитрием Васильевичем получился хороший. На душе совсем
повеселело.
Перв