Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
мною следит; я слишком хорошо ее знала. А до чего же хотелось мне побыть
наедине с бесценным письмом!
Что ж, оставалось идти в классы. Нащупав в заветном хранилище свой
клад, я спустилась по лестнице. Неудачи меня преследовали. В классах, при
свечах, наводили чистоту, как заведено было раз в неделю: скамейки
взгромоздили на столы, столбом стояла пыль, пол почернел от кофейной гущи
(кофе потреблялся в Лабаскуре служанками вместо чая); беспорядок
совершенный. Растерянная, но не сломленная, я отступила в полной решимости
во что бы то ни стало обрести уединенье.
Взявши в руки ключ, которого назначенье я знала, я поднялась на три
марша, дошла до темной, узкой, тихой площадки, открыла старую дверь и
нырнула в прохладную черную глубину чердака. Здесь-то уж никто меня не
застигнет, никто мне не помешает, - никто, ни даже сама мадам. Я прикрыла за
собой дверь; поставила свечу на расшатанный ветхий поставец; закуталась в
шаль, дрожа от пронизывающего холода; взяла в руки письмо; и, сладко
замирая, сломала печать.
"Длинное оно или короткое?" - гадала я, ладонью стараясь отогнать
серебристую мглу, застилавшую мне глаза.
Оно было длинное.
"Холодное оно или нежное?"
Оно было нежное.
Я не многого ждала, я держала себя в руках, обуздывала свое
воображенье, и оттого письмо мне показалось очень нежным. Я измучилась
ожиданием, истомилась, и оттого, верно, оно мне показалось еще нежней.
Надежды мои были так скромны, страхи - так сильны; и меня охватил такой
восторг сбывшейся мечты, каким мало кому во всю жизнь хоть однажды дано
насладиться. Бедная английская учительница на промозглом чердаке, читая в
тусклом неверном свете свечи письмо - доброе, и только, - радовалась больше
всех принцесс в пышных замках; ибо мне эти добрые слова показались тогда
божественными.
Разумеется, столь призрачное счастье не может долго длиться; но покуда
длилось - оно было подлинно и полно; всего лишь капля - но какая сладкая
капля - настоящей медвяной росы. Доктор Джон писал ко мне пространно, он
писал с удовольствием, писал благосклонно, весело припоминая сцены,
прошедшие перед глазами у нас обоих, места, где мы вместе побывали, и наши
беседы, и все маленькие происшествия блаженных последних недель. Но самое
главное в письме, то, что наполняло меня таким восторгом, - каждая строка
его, веселая, искренняя, живая, говорила не столько о добром намерении меня
утешить, сколько о собственной радости. Быть может, ему не захочется к ней
вернуться - я об этом догадывалась, более того, была в этом убеждена; но то
в будущем. Настоящий же миг оставался не омрачен, чист, не замутнен;
совершенный, ясный, полный, он осчастливил меня. Словно мимолетящий серафим
присел рядышком, склонясь к моему сердцу, сдерживая трепет утешных, целящих,
благословенных крыл. Доктор Джон, потом вы причинили мне боль; да простится
вам все зло - от души вам прощаю - за этот бесценный миг добра!
Правда ли, что злые силы стерегут человека в минуты счастья? Что злые
духи следят за нами, отравляя воздух вокруг?
На огромном пустом чердаке слышались странные шорохи. Среди них я точно
различала словно бы тихие, крадущиеся шаги: словно бы со стороны темной
ниши, осажденной зловещими плащами, ко мне подбирался кто-то. Я оглянулась;
свеча моя горела тускло, чердак был велик, но - о господи, честное слово! -
я увидела посреди мрачного чердака черную фигуру; прямое, узкое черное
платье; а голова перевязана и окутана белым.
Говори что хочешь, читатель; скажи, что я разволновалась, лишилась
рассудка, утверждай, что письмо совсем выбило меня из колеи, объяви, что мне
все это приснилось; но клянусь - я увидела на чердаке в ту ночь образ,
подобный монахине.
Я закричала; мне сделалось дурно. Приблизься она ко мне - я бы лишилась
чувств. Но она отступила; я бросилась к двери. Уж не знаю, как одолела я
лестницу. Миновав столовую, я побежала к гостиной мадам. Я к ней ворвалась.
Я выпалила:
- На чердаке что-то есть. Я там была. Я видела. Пойдите все, поглядите!
Я сказала "все", потому что мне почудилось, будто в комнате множество
народу. Оказалось же, что там всего четверо: мадам Бек, мать ее, мадам Кинт,
дама с расстроенным здоровьем, у нее гостившая в ту пору, брат ее, мосье
Виктор Кинт, и еще какой-то господин, который, когда я влетела в комнату,
беседовал со старушкой, поворотив к дверям спину.
Верно, я смертельно побледнела от ужаса; я вся тряслась, меня бил
озноб. Четверо вскочили со своих мест и меня обступили. Я молила их
подняться на чердак. Заметив незнакомого господина, я осмелела; все же
спокойней, когда у тебя под рукой двое мужчин. Я обернулась к двери,
приглашая всех следовать за мной. Тщетно пытались они меня урезонить; я
убедила их, наконец, подняться на чердак и взглянуть, что это там стоит. И
тогда-то я вспомнила о письме, оставленном на поставце рядом со свечою.
Бесценное письмо! Как могла я про него забыть! Со всех ног я бросилась
наверх, стараясь обогнать тех, кого сама же и пригласила.
И что же! Когда я взбежала на чердак, там было темно, как в колодце.
Свеча погасла. По счастью, кому-то - я полагаю, это мадам не изменили
спокойствие и разум - пришло в голову захватить из комнаты лампу; быстрый
луч прорезал густую тьму. Но куда же подевалось письмо? Оно теперь больше
меня занимало, чем монахиня.
- Письмо! Письмо! - Я стонала, я задыхалась. Я ломала руки, я шарила по
полу. Какая жестокость! Средствами сверхъестественными отнять у меня мою
отраду, когда я не успела еще ею насладиться!
Не помню, что делали остальные, я их не замечала; меня расспрашивали, я
не слышала расспросов; обыскали все углы; толковали о беспорядке на вешалке,
о дыре, о трещине в стекле на крыше - бог знает о чем еще, не знаю.
"Кто-то либо что-то тут побывало" - таково было мудрое умозаключенье.
- Ох! У меня отняли мое письмо! - сама не своя, вопила бедная
одержимая.
- Какое письмо, Люси? Девочка моя, какое письмо? - шепнул знакомый
голос прямо мне в уши. Поверить ли ушам? Я не поверила. Я подняла глаза.
Поверить ли глазам? Неужто это тот самый голос? Неужто передо мной лицо
самого автора письма? Неужто передо мной на темном чердаке - Джон Грэм,
доктор Бреттон собственной персоной?
Да, это был он. Как раз в тот вечер его позвали пользовать бедную мадам
Кинт; он-то и разговаривал с нею в столовой, когда я туда влетела.
- Речь о моем письме, Люси?
- Да, да, о нем. О письме, которое вы ко мне писали. Я пришла сюда,
чтоб прочесть его в тишине. Я не нашла другого места. Весь день я его
берегла - я его не открывала до вечера. Я едва успела его пробежать. Неужто
я его лишусь! Мое письмо!
- Тш-ш! Зачем же так убиваться? Полноте! Пойдемте-ка лучше из этой
холодной комнаты. Сейчас вызовут полицию для дальнейших розысков. Нам не к
чему тут оставаться. Пойдемте-ка лучше вниз.
Мои закоченелые пальцы очутились в его теплой руке, и он повел меня
вниз, туда, где горел камин. Мы с доктором Джоном сели у огня. Он успокаивал
меня с несказанной добротой, обещал двадцать писем взамен одного
утраченного. Бывают слова и обиды, острые как нож, и раны от них, рваные и
отравленные, никогда не заживают. Но бывают и утешения столь нежные, что эхо
от них навсегда остается в ушах и до гробовой доски не умолкает, не глохнет,
и тепло их не стынет и согревает тоскующую душу до самой смерти. Пусть
говорили мне потом, что доктор Бреттон вовсе не так прекрасен, как я
вообразила, что душа его лишена той высоты, глубины и широты, какими я
наградила ее в мечтах. Не знаю: он для меня был как родник для жаждущего
путника, как для иззябшего узника - солнце. Я считала его прекрасным. Таков
он, без сомненья, и был в те минуты.
Он с улыбкой спросил меня, отчего мне так дорого его письмо. Я не
сказала, но подумала, что оно мне дороже жизни. Я ответила только, что не
так уж много я получала на своем веку милых писем.
- Уверен, вы просто не прочитали его, вот и все, - сказал он. - Не то
не стали бы вы так о нем плакать!
- Нет, я прочитала, да только один раз. Я хочу его перечесть. Как
жалко, что оно пропало. - Тут уж я не удержалась и снова разразилась
слезами.
- Люси, Люси, бедненькая! Сестричка моя крестная! (Если существует
такое родство.) Да вот оно, вот оно, ваше письмо, нате возьмите! Ах, если б
оно стоило таких слез, соответствовало бы такой нежной безграничной вере!
Любопытная черточка! Быстрый глаз заприметил письмо на полу, и столь же
быстрая рука выхватила его прямо у меня из-под носа. Он упрятал его в
жилетный карман. Будь мое отчаянье хоть на йоту поменьше, вряд ли бы он
сознался в похищении письма и вернул его мне. Будь мои слезы чуть-чуть менее
бурными и горячими, они бы, верно, лишь потешили доктора Джона.
Я до того обрадовалась, обретя письмо, что и не подумала упрекать его
за пытку, я не могла скрыть радость. Однако ее выразило скорее мое лицо, чем
слова. Говорила я мало.
- Ну, теперь вы довольны? - спросил доктор Джон.
Я отвечала, что довольна и счастлива.
- Хорошо же, - сказал доктор Джон. - Как вы себя чувствуете?
Успокоились? Нет, я вижу, вы дрожите как осиновый лист.
Но мне самой казалось, будто я совершенно спокойна. Я уже не испытывала
ужаса. Я овладела собой.
- Стало быть, вы в состоянии рассказать мне о том, что видели? Знаете
ли, пока из ваших слов ничего нельзя понять. Вы вбежали в гостиную, белая
как полотно, и твердили все о "чем-то", а о чем, непонятно. Это был человек?
Или зверь? Что это было такое?
- Не стану я точно описывать, что видела, - сказала я, - если только
кто-то еще не увидит то же самое. Пусть тот и расскажет, а я подтвержу.
Иначе мне не поверят, решат, что я просто видела сон.
- Нет, лучше скажите, - убеждал меня доктор Джон. - Я как врач должен
все выслушать. Вот я смотрю на вас как врач и читаю, быть может, то, что вы
желаете утаить, - по глазам вашим, странно живым, беспокойным, по щекам, с
которых схлынула вся кровь, по руке, в которой вы не в силах унять дрожь.
Ну, Люси, говорите же.
- Вы смеяться станете...
- Не скажете - не получите больше писем.
- Вот вы уже и смеетесь.
- Я отниму у вас и сие единственное посланье. Оно мое, и, думаю, я
вправе так поступить.
Я поняла, что он надо мною подтрунивает. Это меня успокоило. Но я
сложила письмо и убрала с глаз долой.
- Прячьте на здоровье, я все равно, если захочу, его раздобуду. Вы
недооцениваете мою ловкость рук. Я бы мог в цирке фокусы показывать. Мама
утверждает, что у меня глаз такой же острый, как язык, а вы этого не
замечали, верно, Люси?
- Нет, нет, правда, когда вы были еще мальчиком, я все это замечала.
Тогда больше, чем теперь. Теперь вы сильный, а сила не нуждается в тонкости.
Но вы сохранили "un air fin"*, как говорят в этой стране, заметный всякому,
доктор Джон. Мадам Бек все разглядела и...
______________
* Хитрый вид (фр.).
- И оценила, - засмеялся он. - У нее у самой он есть. Но верните мне
мое письмо, Люси, вам оно, я вижу, недорого.
Я не ответила на его вызов. Грэм чересчур уж развеселился. На губах
играла странная усмешка, нежная, но она лишь опечалила меня, в глазах
мелькнули искорки - не злые, но и не обнадеживающие. Я поднялась уходить, не
без унынья пожелав ему доброй ночи.
Обладая свойством чувствовать, проникать, угадывать чужое настроенье, -
удивительная его способность! - он тотчас понял мое невысказанное
недовольство, почти неосознанный упрек. Он спокойно спросил, не обиделась ли
я. Я покачала головой в знак отрицания.
- Тогда позвольте на прощанье сказать вам кое-что всерьез. Вы
взволнованы до чрезвычайности. По лицу и поведенью вашему, как бы вы ни
держали себя в руках, я вижу точно, что с вами случилось. Вы остались одна
на холодном чердаке, в мрачном склепе, темнице, пропахшей сыростью и
плесенью, где, того гляди, схватишь простуду и чахотку - вам бы лучше и на
миг туда не заходить, - и, верно, увидели (или вам это показалось) нечто
ловко рассчитанное на то, чтоб вас поразить. Знаю, вас не испугать простыми
страхами, вы не боитесь разбойников и прочее. Но думаю, страх вмешательства
потусторонних сил способен совсем расстроить ваше воображенье. Успокойтесь
же. Все это нервы, я вижу. Объясните же, что вы видели.
- Вы никому не скажете?
- Ни одной живой душе. Положитесь на меня, как положились бы на отца
Силаса. Возможно, я даже лучший хранитель тайн, хоть не дожил покамест до
седых волос.
- И смеяться не будете?
- Возможно, и посмеюсь, ради вашей же пользы. Не издевки ради. Люси, я
ведь вам друг, только вы по своей робости не хотите этому поверить.
Он правда смотрел на меня дружески; странная улыбка исчезла, погасли те
искорки в глазах, сгладились странные складки у губ, глаз и носа, лицо
выражало участие. Я успокоилась, прониклась к нему доверием и рассказала в
точности все что видела. Еще прежде я поведала ему легенду об этом доме -
коротая время в тот октябрьский денек, когда мы с ним скакали верхом по Bois
L'Etang.
Он задумался, и тогда мы услышали шаги на лестнице - все спускались.
- Они нам не помешают? - осведомился он, недовольно оглядываясь на
дверь.
- Нет, они сюда не войдут, - ответила я. Мы сидели в малой гостиной,
куда мадам не заходила вечерами и где просто каким-то чудом еще не погас
огонь в камине. Все прошли мимо нас в столовую.
- Ну вот, - продолжал он. - Они станут толковать о ворах, грабителях и
прочее. И пусть их. Ничего им не объясняйте, не рассказывайте никому о своей
монахине. Она может снова вас посетить. Не пугайтесь.
- Стало быть, вы считаете ее, - сказала я в тайном ужасе, - плодом
моего воображенья? И она может нежданно-негаданно явиться снова?
- Я считаю ее обманом зренья. И боюсь, ей помогло дурное состояние
вашего духа.
- Ох, доктор Джон. Неужто мне могло привидеться такое? Она была совсем
как настоящая. А можно это лечить? Предотвратить?
- Лечить это надобно счастьем, предотвратить можно веселостью нрава -
взращивайте в себе и то и другое.
Взращивать счастье? Я не слыхивала более нелепой насмешки. И что
означает подобный совет? Счастье ведь не картофель, который сажают и
удобряют навозом. Оно сияет нам с небес. Оно - как божья роса, которую душа
наша неким прекрасным утром вдруг пьет с чудесных трав рая.
- Взращивать счастье? - выпалила я. - А вы-то сами его взращиваете? И
удается это вам?
- Я от природы веселый. Да и беды меня пока минуют. Нам с матушкой было
пригрозила одна напасть, но мы над ней насмеялись, отмахнулись от нее, и она
прошла стороной.
- И это называете вы взращивать счастье?
- Я не поддаюсь тоске.
- А я сама видела, как она вас одолела.
- Уж не из-за Джиневры ли Фэншо?
- Будто она не сделала вас несчастным!
- Вздор, какие глупости! Вы же видите, теперь мне хорошо.
Если веселые глаза и лицо, излучающее бодрость и силу, могут
свидетельствовать о радости - то ему и впрямь было хорошо.
- Да, вы не кажетесь унылым и растерянным, - согласилась я.
- Но почему же, Люси, и вам не глядеть и не чувствовать себя, как я, -
весело, смело, и тогда никаким монахиням и кокеткам во всем крещеном мире не
подступиться к вам. Дорого б я дал, чтоб вы ободрились. Попробуйте.
- Ну, а что, если я вот сейчас приведу к вам мисс Фэншо?
- Клянусь вам, Люси, она не тронет моего сердца. Разве что
одним-единственным средством - истинной, о да! - и страстной любовью.
Меньшей ценой ей прощенья не заслужить.
- Полноте! Да вы готовы были умереть за одну ее улыбку!
- Переродился, Люси, переродился! Помните, вы называли меня рабом. А
теперь я свободен!
Он встал; в посадке головы, осанке его, в сияющих глазах, во всей
манере, во всем - была свобода, не простая непринужденность, но прямое
презренье к прежним узам.
- Мисс Фэншо, - продолжал он, - заставила меня пережить чувства, какие
теперь мне уж не свойственны. Теперь уж я не тот и готов платить любовью за
любовь, нежностью за нежность, и притом доброй мерой.
- Ах, доктор, доктор! Не вы ли сами говорили, что в натуре вашей искать
препятствий в любви, попадаться в сети гордой бесчувственности?
Он засмеялся и ответил:
- Натура моя переменчива. Часто я сам же смеюсь над тем, что недавно
поглощало все мои помыслы. А как вы думаете, Люси (это уже натягивая
перчатки), придет еще ваша монахиня?
- Думаю, не придет.
- Если придет, передайте ей от меня поклон, поклон от доктора Джона, и
умолите ее подождать его визита. Люси, а монахиня хорошенькая? Хорошенькое у
нее лицо? Вы не сказали. А ведь это очень важно.
- У нее лицо было закутано белым, - сказала я. - Правда, глаза
блестели.
- Неполадки в ведьминой оснастке! - непочтительно закричал он. - Но
глаза-то хоть красивые - яркие, нежные?
- Холодные и неподвижные, - был ответ.
- Ну и господь с ней совсем. Она не будет вам докучать, Люси. А если
придет, пожмите ей руку - вот так. Как вы думаете - она стерпит?
Нет, рукопожатье было, пожалуй, чересчур нежное и сердечное, так что
призраку не стерпеть; такова же была и улыбка, которой сопровождались
рукопожатье и два слова: "покойной ночи".
Что же было на чердаке? Что нашли они там? Боюсь, они обнаружили
немногое. Сначала говорили о переворошенных плащах; но потом мадам Бек мне
сказала, что висели они как всегда. Что же до разбитого стекла на крыше, то
она утверждала, будто стекла там вечно бьются и трескаются; вдобавок,
недавно прошел ужасный ливень и град. Мадам с пристрастием допросила меня о
причине моего испуга, но я рассказала ей только про смутную фигуру в черном.
Слова "монахиня" я избегала тщательно, опасаясь, как бы оно тотчас не навело
ее на мысль о романтических бреднях. Она велела мне молчать о происшедшем,
ничего не говорить воспитанницам, учителям, служанкам; я удостоилась похвал
за то, что благоразумно явилась сразу к ней в гостиную, а не побежала в
столовую с ужасной вестью. На том и оставили разговоры о событии. Я же тайно
и грустно размышляла наедине сама с собою о том, явилось ли странное
существо из сего мира или из края вечного упокоенья; или оно и впрямь всего
лишь порожденье болезни, которой я стала жертвой.
Глава XXIII
"ВАШТИ"
Грустно размышляла, сказала я? Нет! Новые впечатления мною завладели и
прогнали мою грусть прочь. Вообразите овраг, глубоко упрятанный в лесной
чащобе; он таится в туманной мгле. Его покрывает сырой дерн, бледные, тощие
травы; но вот гроза или топор дровосека открывают простор меж дубов; свежий
ветерок залетает в овраг; туда заглядывает солнце; и грустный холодный овраг
оживает, и жаркое лето затопляет его сияньем блаженных небес, которых бедный
овраг прежде и не видывал.
Я перешла в новую веру - я поверила в счастье.
Три недели минуло с события на чердаке, а в мой ларец, мою шкатулку,
вернее, в ящик комода вдобавок к первому письму легли четыре ему подобных,
начертанные той же твердой рукой, запечатанные той же отчетливой печатью,
полные той же живой отрадой. Живой отрадой дарили они меня тогда; спустя
годы я перечла и