Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
- девочка, которую я когда-то выхаживала во время болезни, -
подошла ко мне. Неужто и она вздумала смеяться надо мной?
- Que vous etes pale! Vous etes donc bien malade, Mademoiselle!* -
произнесла она, держа пальчик во рту и глядя на меня с тоскливым глупым
недоумением, которое в ту минуту показалось мне прекрасней самой тонкой
проницательности.
______________
* Какая вы бледная! Вы совсем заболели, мадемуазель! (фр.)
Изабелла не единственная хранила полное неведение на мой счет; скоро я
с благодарностью поняла, что никто ничего не заметил. У большинства всегда
находятся другие заботы, кроме чтения в чужих сердцах и разгадки недомолвок.
При желании секрет сохранить легко. В течение дня я одно за другим получала
доказательства тому, что не только никто не догадывается о причине моей
печали, но и вся моя душевная жизнь последнего полугода осталась всецело
моим достоянием. Никто не дознался, никто не заметил, как среди всех людей
мне стал дорог один. Сплетни меня миновали; ничье любопытство не задело
меня; оба этих чутких духа, порхая вокруг, меня попросту не замечали. Так
иной будет жить в больнице, охваченной тифозной горячкой, и не подцепит
заразу. Мосье Эманюель наведывался то и дело, он спрашивал обо мне; мы
занимались вместе; когда бы он ни вызывал меня, я к нему спускалась. "Мисс
Люси, вас зовет мосье Поль", "Мисс Люси сейчас с мосье Полем" - без конца
слышалось в доме; и никто этого не замечал и, уж разумеется, не осуждал. Ни
намеков, ни шуток. Мадам Бек разгадала загадку; более никто ею не занимался.
Мои нынешние страдания окрестили головной болью, и я приняла это название.
Но какая боль телесная сравнится с такой мукой? Знать, что он уехал не
простясь, знать, что судьба и злые силы - завистливая женщина и
священник-ханжа - не дали мне увидеть его на прощанье! И конечно, во второй
вечер мне стало легче, чем в первый, и я так же неуемно, одиноко, отчаянно
меряла шагами пустую комнату.
На сей раз мадам Бек уже не увещевала меня - она ко мне не явилась; она
послала вместо себя Джиневру Фэншо и не могла выбрать удачней. При первых же
словах Джиневры: "Ну как голова, очень болит?" (ибо Джиневра, как и все
прочие, считала, что у меня болит голова - нестерпимо болит, и оттого я
такая бледная и мечусь из угла в угол), - итак, при первых же ее словах мне
захотелось бежать куда глаза глядят, только бы от нее подальше. Затем
последовали ее жалобы на собственную головную боль - и они довершили успех
предприятия.
Я побежала наверх. Я бросилась в постель - в жалкую свою постель, -
одолеваемая горькими чувствами. Не пролежала я и пяти минут, как от мадам
явилась новая посланница - Готониха принесла мне какое-то питье. Меня мучила
жажда - и я залпом выпила жидкость - она была сладкая, но я поняла, что в
нее подсыпан сонный порошок.
- Мадам говорит, вы крепче заснете, - сказала Готониха, принимая от
меня пустую чашку.
Ах! Она решила меня усыпить. Порошок был какой-то сильный.
Предполагалось, что на одну ночь я успокоюсь.
Залегли ночник, все заснули, все стихло. Сон воцарился; он легко одолел
тех, у кого не болели головы и сердца, - но миновал беспокойную.
Порошок подействовал. Уж не знаю, пересыпала или недосыпала его мадам;
только подействовал он вовсе не так, как она хотела. Вместо оцепенения меня
охватило лихорадочное беспокойство; на меня нахлынули мысли, странные,
необычайные. Все силы мои напряглись, словно проснулись по сигналу побудки.
Мечта оживилась и властно, победно завладела мной. Презрительно окинув
взором грубую Существенность, свою соперницу, Мечта повелела мне: "Вставай,
лентяйка! Нынче ночью да будет моя воля!"
"Посмотри только, какая ночь!" - закричала Мечта; и отведя тяжелые
ставни лишь ей одной присущим царственным движением руки, она показала мне
полный месяц, плывущий по глубокому, яркому небу.
Мрак, теснота и спертый воздух спальни вдруг показались мне
непереносимыми. Мечта манила меня прочь из этой берлоги, на волю, в росистую
прохладу.
Моему мысленному взору странно рисовался полночный Виллет. Я увидела
парк, летний парк, длинные, молчаливые, одинокие, укромные аллеи; а под
сенью густых дерев - каменную чашу водоема; я знала его и часто стаивала
подле него, любуясь прозрачными прохладными струями и густым зеленым
тростником по краям. Но что толку? Ворота парка закрыты, заперты, их
охраняют, туда нельзя войти.
А вдруг можно? Тут стоило поразмыслить; ломая голову над этой задачей,
я машинально принялась одеваться. И что оставалось мне делать, если сна у
меня не было ни в одном глазу и я вся трепетала от головы до ног?
Ворота заперты, их охраняют часовые; но неужто же нельзя пробраться в
парк?
На днях, проходя мимо, я, не придав, впрочем, никакого значения своему
наблюдению, заметила проем в частоколе, и теперь этот проем всплыл у меня в
памяти - я отчетливо увидела тесный узкий проход, загороженный стволами лип,
стоящих стройной колоннадой. В проход не мог бы пролезть мужчина, ни
дородная женщина наподобие мадам Бек; но я, наверное, могла через него
протиснуться; во всяком случае, следовало попробовать. Зато, если я одолею
его, весь парк будет мой - ночной, лунный парк!
Как сладко спали ученицы! Каким здоровым сном! Как мирно дышали! И во
всем доме какая воцарилась тишина! Который теперь час? Мне вдруг
понадобилось непременно это узнать. Внизу в классе стояли часы; отчего бы
мне на них не взглянуть? При таком светлом месяце белый циферблат и черные
цифры видны отчетливо.
Осуществлению моего плана не мог воспрепятствовать ни скрип дверных
петель, ни стук задвижки. В жаркие июльские ночи не допускали духоты и
дверей спальни не затворяли. Не выдадут ли меня половицы предательским
стоном? Нет. Я знала, где отстает доска, и могла ее обойти! Дубовые
ступеньки покряхтели под моими шагами, но чуть-чуть - и вот уже я внизу.
Двери классов все заперты на засов. Зато коридор открыт. Классы
представляются моему воображению огромными мрачными застенками, упрятанными
подальше от глаз людских, и призрачные, нестерпимые воспоминания томятся там
взаперти, в оковах. Коридор весело бежит в вестибюль, а оттуда дверь
открывается прямо на улицу.
Ш-ш-ш! Бьют часы. Хоть в этих стенах давно водворилась глубокая,
монастырская тишина, сейчас только одиннадцать. В ушах моих еще не отзвенел
последний удар, а я уже смутно улавливаю вдалеке гул не то колоколов, не то
труб - звуки, в которых мешаются торжество, печаль и нежность. Как бы
подойти поближе и послушать эту музыку подле каменной чаши водоема? Скорее,
скорее туда! Что может мне помешать?
Тут же в коридоре висит моя соломенная шляпа, моя шаль. На высоких
тяжелых воротах нет замка; и ключа искать не надобно. Ворота заперты на
засов, и снаружи их не открыть, зато изнутри засов можно снять беззвучно.
Справлюсь ли я с ним? Засов, словно добрый друг, тотчас безропотно поддается
моим рукам. Я дивлюсь тому, как почти тотчас же отворяются ворота; я миную
их, ступаю на мостовую и все еще дивлюсь тому, как просто я спаслась из
тюрьмы. Словно какие-то благие силы укрыли меня, взяли под опеку и сами
вытолкали за порог; я почти не прикладывала усилий к своему избавлению.
Тихая улица Фоссет! Вот она, эта ночь, тоскующая по прохожему, которая
заранее рисовалась моему воображению; над головой у меня плывет ясный месяц;
и воздух полон росой. Но здесь мне нельзя остановиться; мне надо бежать
подальше отсюда; здесь бродят старые тени; слишком близко подземелье, откуда
несутся стоны узников. Да и не того торжественного покоя я искала; лик этого
неба для меня - лик смерти мира. Но в парке тоже тишина, я знаю, всюду
теперь царит смертный покой, и все же - скорее в парк.
Я пошла знакомой дорогой и вышла к пышному, прекрасному Верхнему
городу, отсюда-то и неслась та музыка, теперь она затихла, но вот-вот
загремит вновь. Я пошла дальше; ни трубы, ни колокола не зазвучали мне
навстречу; их заменил иной звук, как бы грохот волн могучего прибоя. И вдруг
- яркие огни, людские толпы, россыпь перезвона - что это? Войдя на
Гран-Плас, я словно по волшебству очутилась среди веселой, праздничной
толчеи.
Виллет весь сверкает огнями; жители словно все до единого высыпали из
домов; не видно ни месяца, ни неба; город затмил их своим блеском - нарядные
платья, пышные экипажи, выхоленные кони и стройные всадники заполонили
улицы. А вот и маски, сотни масок. Как это все странно, удивительней всякого
сна. Но где же парк? Я ведь, кажется, шла к парку, он должен быть совсем
рядом. В соседстве шума и огней парк лежит тенистый и тихий, там-то, надо
думать, нет ни факелов, ни людей, ни фонариков?
Я все еще задавалась этим вопросом, когда мимо меня проехала открытая
карета, везя знакомых седоков. Она медленно пробиралась в густой толпе;
нервно били копытами норовистые кони; я хорошо разглядела всех, кто был в
карете; они же меня не заметили, во всяком случае, не узнали под складками
шали и полями соломенной шляпы (в этой пестрой толпе никакая одежда не
кидалась в глаза своей странностью). Я увидела графа де Бассомпьера; я
увидела свою крестную, красиво одетую, миловидную и веселую; я увидела и
Полину Мэри, увенчанную тройным нимбом - красоты, юности и счастья. Тому,
кто видел ее сверкающее лицо и торжествующий взор, было уже не до блеска ее
наряда; помню только, что вокруг нее развевалось что-то белое и легкое,
словно брачные одежды; напротив нее сидел Грэм Бреттон; это его присутствие
сообщало сияние ее чертам - свет в ее глазах был от него отраженным светом.
Я с тайной отрадой следила за ними, незамеченная, и я проводила их, как
мне казалось, до самого парка. Они вышли из кареты (дальше экипажи не
пропускали), и уже их ждало новое великолепное зрелище. Что это? Над
чугунными воротами высилась сверкающая, увитая гирляндами арка; я
проследовала за ними под этой аркой - и где же мы оказались?
Волшебная страна, пышный сад, долина, усеянная сверкающими метеорами,
леса, как драгоценными каменьями разубранные золотыми и красными огоньками;
не сень дерев, но дивные чертоги, храмы, замки, пирамиды, обелиски и
сфинксы; слыханное ли дело - чудеса Египта вдруг заполонили виллетский парк.
Не важно, что уже через пять минут я разгадала секрет, подобрала ключ к
тайне и вновь обрела трезвость взгляда, не важно, что очень скоро мрамор
оказался крашеным картоном - эти неизбежные открытия не вовсе разрушили
чары, не вовсе перечеркнули чудеса необыкновенной ночи. Не важно, что я
вскоре поняла причину всего этого праздника, который не нарушил монастырской
тиши улицы Фоссет, но начался еще на рассвете и к полночи достиг наибольшего
размаха.
В былые времена, гласит история, в судьбе Лабаскура случился роковой
поворот, и бог знает что грозило правам и свободам доблестного его
населения. Слухи о войнах (хоть и не самые войны) лишили страну покоя;
уличные беспорядки ее сотрясали; строились баррикады; созывались войска;
летели булыжники и даже пули. Предание уверяет, что тогда сложил голову не
один патриот; в старом Нижнем городе почтительно сберегается могила, где
покоятся священные останки героев. Словом, как бы там ни было, а память
возможно и впрямь существовавших мучеников отмечается и поныне каждый год,
причем утром в храме Иоанна Крестителя служат по ним панихиду, а вечер
посвящается зрелищам, иллюминации и гуляньям, какие и открылись сейчас моему
взору.
Пока я разглядывала изображение белого ибиса{437} на верхушке колонны,
пока прикидывала длину озаренной факелами аллеи, в конце которой покоился
сфинкс, общество, привлекшее мое внимание, вдруг скрылось, верней растаяло,
словно видение. Да и все происходило будто во сне; очертания расплывались,
движения порхали, голоса звучали эхом, смутно и будто дразнясь. Вот Полина с
друзьями исчезла, и я уже не знала, точно ли я видела их; и я не жалела, что
теперь мне больше не за кем пробираться в толпе; я не горевала о том, что
теперь мне не у кого искать защиты.
И ребенку нечего было бояться в этой праздничной толчее. Из
окрестностей Виллета съехались чуть не все крестьяне, и достойные горожане,
разодетые в пух и прах, высыпали на улицы. Моя соломенная шляпа мелькала
незамеченная среди капоров и жакетов, легоньких юбочек и миткалевых
мантилек; правда, я, предосторожности ради, хитро пригнула поля с помощью
лишней ленты и чувствовала себя безопасно, как под маской.
Я благополучно прошла по улицам и благополучно вмешалась в самую гущу
толпы. Не в моей власти было удержаться на месте и спокойно наблюдать; общий
стих веселого буйства мне передался; я глотала ночной воздух, полнившийся
внезапными вспышками света и взрывами звуков. Что до Надежды и Счастья - я с
ними уже распростилась, но нынче я презрела Отчаяние.
Смутной целью моей было отыскать каменную чашу водоема с ясной водой и
зеленым тростником; эта зелень и прохлада манили меня, как родник манит
путника, изнывающего от жажды. Посреди грохота, блеска, толчеи и спешки я
тайно мечтала приблизиться к круглому зеркалу, в которое смотрится тихая
бледная луна.
Я хорошо знала дорогу, но внезапный шум или зрелище то и дело отвлекали
меня, и я все время сворачивала то в одну, то в другую аллею. Вот я уже
увидела густые деревья, окаймляющие зыбкую гладь, как вдруг над поляною
справа грянул такой звук, словно разверзлись небеса, - верно, такой же точно
звук грянул над Вифлеемом{438} в ночь благих известий.
Песнь, сладкая музыка родилась где-то вдали, но неслась на
стремительных крылах, неся сквозь ночные тени гармонию, столь мощную и
сокрушительную, что, не будь у меня под боком дерева, я бы, верно, свалилась
на землю. Голосов было без счета; пели разные и многие инструменты - я
различила только рог. Словно само море завело дружную песнь волн.
Прибой накатил, а потом отхлынул, и я пошла следом за ним. Я пришла к
постройке в византийском духе, вроде беседки, почти в самом центре парка.
Вокруг стояла тысячная толпа, собравшаяся слушать музыку под открытым небом.
Кажется, то был "Хор охотников"; ночь, парк, луна и собственное мое
настроение удесятеряли силу звуков и впечатление от них.
Здесь собрались знатные дамы, и при этом освещении все они казались
очень красивыми; на одних были одежды из газа, на других из сверкающего
атласа. Дрожали цветы и блонды и колыхались вуали, когда раскаты могучего
хора сотрясали воздух. Большинство дам сидело в легких креслах, а у них за
спиной и рядом стояли их спутники. Остальную толпу составляли горожане,
простонародье и блюстители порядка. Среди них-то я и встала. Я с радостью
поместилась рядом с коротенькой юбчонкой и сабо, не будучи знакома с их
владелицей, а потому не рискуя разделить ее шумные впечатления; я могла
спокойно издали поглядывать на шелковые платья, бархатные мантильи и перья
на шляпах. Мне нравилось быть одной, совсем одной посреди всего этого
оживления и гама. Не имея ни сил, ни желания проталкиваться сквозь плотную
людскую массу, я осталась в самом заднем ряду, откуда мне все было слышно,
но видно немногое.
- Мадемуазель очень неудобно встали, - произнес голос у меня над ухом.
Кто это осмелился заговорить со мной, когда я вовсе не расположена к беседе?
Я оглянулась довольно сердито. Я увидела господина, совершенно мне
незнакомого, как мне сперва показалось; но уже через мгновение я узнала в
нем книгопродавца, снабжавшего улицу Фоссет книгами и тетрадями; в пансионе
знали его за человека вздорного и резкого, даже с нами, оптовыми
покупателями; я же была к нему скорей расположена и находила учтивым, а
иногда и любезным; однажды он даже оказал мне услугу, взяв на себя труд
разобраться вместо меня в скучной операции обмена иностранных денег. Он был
неглуп; за суровостью его скрывалось доброе сердце; иной раз меня посещала
мысль, что кое-что в нем схоже с кое-какими чертами мосье Эманюеля (который
был с ним коротко знаком и которого я нередко заставала у него за конторкой
листающим свежие нумера журналов); этим-то сходством и объясняю я свою
снисходительность к мосье Мире.
Странно сказать, но он узнал меня под соломенной шляпой и шалью; и,
несмотря на мои протесты, он тотчас провел меня сквозь толпу и нашел для
меня место поудобней; на этом не кончились его бескорыстные заботы;
откуда-то он раздобыл мне стул. Я лишний раз убедилась в том, что люди
суровые - часто отнюдь не худшие представители рода человеческого, и
скромное положение в обществе отнюдь не доказательство грубости чувств.
Мосье Мире, например, нисколько не удивился, повстречав меня здесь одну; и
счел это лишь поводом оказывать мне ненавязчивые, но деятельные знаки
внимания. Подыскав для меня место и стул, он удалился, не задавая вопросов,
не отпуская замечаний и вообще больше ничем не докучая мне. Недаром
профессор Эманюель любил расположиться с сигарой в кресле у мосье Мире и
листать журналы - эти двое подходили друг к другу.
Я не просидела и пяти минут, как обнаружила, что случай и достойный
буржуа вновь свели меня с уже знакомой семейной группой. Прямо напротив
сидели Бреттоны и де Бассомпьеры. Рядом со мной - рукой подать -
располагалась сказочная фея, чей снежно-белый и нежно-зеленый наряд был
словно соткан из лилий и листвы. Крестная моя сидела тут же, и подайся я
вперед, ленты на ее капоре задрожали бы от моего дыхания. Совсем рядом
сидели они; меня узнал человек почти чужой, и мне сделалось не по себе от
соседства близких друзей.
Я вздрогнула, когда миссис Бреттон обернулась к мистеру Хоуму и, словно
вдруг что-то припомнив, сказала:
- Интересно, как понравился бы праздник моей неколебимой Люси, если бы
она тут оказалась? Надо бы нам захватить ее сюда, она бы порадовалась.
- Да, конечно, конечно, порадовалась бы на свой манер; жаль, мы ее не
позвали, - возразил добрый господин и добавил: - Я люблю смотреть, как она
радуется; сдержанно, тихо, но от души.
О милые, как я любила их тогда, как люблю и поныне, вспоминая их
трогательное участие. Если б они знали, какая пытка согнала Люси с постели,
довела чуть не до исступления. Я готова была повернуться к ним и ответить на
их доброту благодарным взглядом. Мосье де Бассомпьер почти не знал меня,
зато я его знала и ценила его душу, ее простую искренность, живую нежность и
способность зажигаться. Возможно, я бы и заговорила, но тут как раз Грэм
повернулся; он повернулся пружинисто и твердо, движение это было столь
отлично от суетливых движений низкорослых людей; за ним гудела огромная
толпа; сотни глаз могли встретить и поймать его взгляд - отчего же он
устремил на меня всю силу синего, пристального взора? И отчего, если уж ему
так хотелось на меня посмотреть, не довольствовался он беглым наблюдением?
Отчего откинулся он в кресле, упер локоть в его спинку и принялся меня
изучать? Лица моего он не видел, я прятала его; он не мог меня узнать; я
наклонилась, отвернулась, я мечтала остаться неопознанной. Он встал, хотел
было пробраться ко мне, еще бы минута - и он бы меня разоблачил; и мне бы
никуда от него не деться. Мне оставалось одно только средство - я всем свои