Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
х; милые письма, приятные письма, ибо тому, кто писал их,
все было приятно в ту пору; два последних содержат несколько заключительных
строк полувеселых-полунежных, - "в них чувств тепло, но не огонь". Со
временем, любезный читатель, напиток сей отстоялся и стал весьма некрепким
питьем. Но когда я отведала его впервые из источника, столь дорогого моему
сердцу, он показался мне соком небесной лозы из кубка, который сама
Геба{263} наполнила на пиру богов.
Припомнив, о чем я говорила немного ранее, читатель, верно, захочет
узнать, как отвечала я на эти письма: повинуясь ли холодной строгой узде
Рассудка или свободному веленью Чувства?
Сказать по правде, я отдавала должное обоим. Я служила двум господам: я
поклонялась в доме Риммона{263} и возносила сердце к иной святыне. На каждое
письмо я писала два ответа: один - чтоб излить душу, второй - для глаз
Грэма.
Сначала мы вдвоем с Чувством изгоняли Рассудок за дверь, запирались от
него на все замки и засовы, садились, клали перед собой бумагу, макали в
чернильницу резвое перо и строчили о том, что лежало на сердце. Две страницы
наполнялись завереньями в истинной склонности, в глубокой, горячей
признательности (раз и навсегда замечу в скобках, что с презрением отвергаю
всякое подозрение в "пылких чувствах"; никакая женщина себе их не позволит,
ежели на всем протяжении знакомства ее никогда не разуверяли в том, что им
предаться было бы прямым безумием: никто не пускается в плаванье по морю
Любви, если только не различит или не вообразит звезды Надежды над его
бурными волнами); далее речь велась о трепетном почтении и привязанности,
готовой принять на себя все беды и напасти, уготованные судьбою ее предмету,
взвалить на себя все тяготы, лишь бы они миновали существо, достойное забот
самых горячих, - и вот тут-то Рассудок ломился в дверь, сбивал все замки и
засовы, мстительно хватал исписанные листы, читал, насмешничал, вымарывал,
рвал, переписывал заново, складывал, запечатывал и отправлял адресату
короткое, сдержанное посланье. И правильно делал.
Мне доставались не одни только письма; меня навещали, меня проведывали;
всякую неделю меня приглашали на "Террасу"; со мной носились. Доктор Бреттон
не преминул объяснить, отчего он так мил: "Чтоб прогнать монахиню". Он
взялся отвоевать у ней ее жертву. Ему, по его словам, она решительно не
нравилась, особенно из-за белого покрова на лице и холодных серых глаз; лишь
только он услыхал об отвратительных этих подробностях, он зажегся желаньем
ее побороть; он задался целью проверить, кто из них двоих умнее, он или она,
и мечтал лишь о том, чтоб она посетила меня в его присутствии; этого, однако
же, не случалось. Словом, я была для него пациенткой, предметом научного
интереса и средством проявить природное добродушие, заботливо и внимательно
пользуя больную.
Однажды, вечером первого декабря, я одна бродила по carre; было шесть
часов, двери классов стояли закрытые, но за ними воспитанницы, пользуясь
вечерней переменой, воссоздавали в миниатюре картину всемирного хаоса. Carre
тонуло во тьме, и лишь в камине сиял красный огонь; широкие стеклянные двери
и высокие окна все замерзли; то и дело острый звездный луч прорезал
выбеленную зимнюю завесть, расцвечивая бледные ее кружева и доказывая, что
ночь ясна, хоть и безлунна. Я спокойно оставалась одна в темноте, и стало
быть, нервы мои были уже не так расстроены; я думала о монахине, но ее не
боялась, хоть лестница рядом со мною ступенька за ступенькой вела в черной
слепой ночи на страшный чердак. Однако признаюсь, сердце во мне замерло и
кровь застучала в висках, когда я вдруг различила шелест, дыханье и,
обернувшись, увидела в густой тени лестницы тень еще более густую, и тень
эта двигалась и спускалась. На миг она замерла у двери класса и скользнула
мимо меня. И тотчас задребезжал колокольчик у входа; живой звук вернул меня
к жизни; смутная фигура была чересчур кругла и приземиста для моей
изможденной монахини; то мадам Бек спустилась исполнять свои обязанности.
- Мадемуазель Люси! - с таким криком Розина явилась из тьмы коридора с
лампой в руке. - on est la pour vous en salon*.
______________
* Вас ждут в гостиной (фр.).
Мадам видела меня, я видела мадам, Розина видела нас обеих; взаимных
приветствий не последовало. Я бросилась в гостиную. Там нашла я того, кого,
признаюсь, и ожидала найти, - доктора Бреттона; но он был в вечернем
костюме.
- У дверей стоит карета, - объявил он. - Мама послала за вами везти вас
в театр; она сама туда собиралась, но к ней приехали гости; и она сказала
мне - возьми с собой Люси. Вы поедете?
- Сейчас? Но я не одета! - воскликнула я, невольно оглядывая свою
темную кофту.
- У вас остается еще целых полчаса. Я бы вас предупредил, да сам
надумал ехать только в пять часов, когда узнал, что спектакль ожидается
удивительный, с участием великой актрисы.
И он назвал имя, которое привело меня в трепет, которое в те дни
привело бы в трепет всякого. Теперь его замалчивают, утихло некогда
неугомонное его эхо, та, что его носила, давно лежит в земле, над ней давно
сомкнулись ночь и забвенье; но тогда солнце ее славы стояло в жарком зените.
- Я иду. Я через десять минут буду готова, - пообещала я. И я убежала,
даже и не подумавши о том, о чем, верно, подумали сейчас вы, мой читатель, -
что являться на люди с Грэмом без сопровождения мадам Бреттон мне, быть
может, и не следовало. Такая мысль не могла даже родиться у меня в голове,
тем более не могла я высказать ее Грэму, иначе бы я стала жертвой
собственного презренья, меня бы стал жечь огонь стыда, столь неугасимый и
пожирающий, что я бы его не вынесла. Да и крестной моей, знавшей меня,
знавшей своего сына, следить в роли дуэнья за братом и сестрой показалось бы
так же нелепо, как держать платного шпиона, стерегущего наш каждый шаг.
Нынешний случай был не такой, чтоб наряжаться в пух и прах; я решила
надеть мое дымчатое платье и стала искать его в дубовом шкафу в спальне, где
висело не меньше сорока вещей. Но в шкафу произвели реформы и нововведенья,
чья-то прилежная рука кропотливо расчистила ряды одежд и кое-что перенесла
на чердак, в том числе и мой наряд. Я отправилась туда. Я взяла ключ и пошла
наверх бесстрашно, почти бездумно. Я открыла дверь и вошла. И что же! Вы,
быть может, не поверите, мой читатель, но я нашла на чердаке не ту темноту,
какой ожидала. Откуда-то его озарял торжественный свет, словно от огромной
звезды. Он светил так ясно, что я различила глубокий альков, задернутый
красным линялым пологом; и вдруг, на глазах у меня, все исчезло - и звезда,
и полог, и альков; на чердаке сгустилась тьма; у меня не было ни времени, ни
охоты расследовать причины этого дива. Быстро сдернула я с крюка на стене
свое платье, дрожащей рукой заперла дверь и опрометью кинулась вниз, в
спальню.
Однако меня так трясло, что я не могла одеться сама. Такими руками не
уберешь волосы, не застегнешь крючки. Потому я призвала Розину и дала ей
взятку. Взятка пришлась по душе Розине, и уж она постаралась мне угодить:
расчесала и убрала мои волосы, не хуже любого парикмахера, кружевной ворот
приладила с математической точностью, красиво повязала бархотку - словом,
сделала свое дело, как проворная Филлида{265}, какой она умела стать, когда
пожелает. Дав мне в руки платочек и перчатки, она со свечой сопроводила меня
вниз; я позабыла шаль, она кинулась за нею; и вот мы с доктором Джоном
стояли внизу, ожидая ее.
- Что с вами, Люси? - спросил он, пристально в меня вглядываясь. -
Опять вам не по себе. О! Снова монахиня?
Я горячо отрицала его подозренья. Он уличал меня в том, что я снова
поддалась обману чувств, и раздосадовал меня. Он не хотел мне верить.
- Она приходила, клянусь, - сказал он. - Являясь к вам на глаза, она
оставляет в них отблеск, какой ни с чем не смешаешь.
- Но ее не было, - настаивала я; и ведь я не лгала.
- Вернулись прежние признаки болезни, - утверждал он, - особенная
бледность и то, что француз назвал бы "опрокинутое лицо".
Его было не переспорить, и я сочла за благо рассказать ему обо всем,
что увидела. Разумеется, он рассудил по-своему: мол, все порожденье тех же
причин, обман зренья, расстроенные нервы и прочее. Я ни на йоту ему не
поверила; но противоречить ему не решилась - доктора все такие упрямцы, так
неколебимы в своих сухих материалистических воззреньях.
Розина принесла шаль, и меня усадили в карету.
Театр был полон, набит битком, явилась придворная и знатная публика,
обитатели дворца и особняков хлынули в партер и кресла, заполняя зал
сдержанным говором. Я радовалась чести сидеть перед этим занавесом и ждала
увидеть существо, чья слава наполняла меня таким нетерпеньем. Оправдает ли
она мои надежды? Готовясь судить ее строго и беспристрастно, я, однако ж, не
могла оторвать глаз от сцены. Я еще не видывала людей столь необыкновенных и
хотела воочию удостовериться в том, что являет собой великая и яркая звезда.
Я ждала, когда же она взойдет.
Она взошла в девять часов в тот декабрьский вечер. Над горизонтом
засияли ее лучи. Свет их еще был полон ровной силы; но эта звезда уже
клонилась к закату; вблизи различались в ней признаки близкой погибели,
упадка. Так яркий костер еще догорает, но вот-вот рассыплется темной золой.
Мне говорили, будто эта женщина дурна собою, и я ожидала увидеть черты
грубые и резкие, нечто большое, угловатое, желтое. Увидела же я тень
царственной Вашти: королева, некогда прекрасная, как ясный день, потускнела,
как сумерки, истаяла, как восковая свеча.
Сперва, и даже долго, она мне казалась всего лишь женщиной, хоть и
удивительной женщиной, в силе и славе двигавшейся перед пестрым собраньем.
Скоро я поняла свое заблужденье. Как я ошиблась в ней! Я увидела перед собой
не женщину, вообще не человека; в обоих глазах сидело у ней по черту.
Исчадья тьмы питали ее слабые силы - ибо она была хрупким созданьем;
действие шло, росло волненье, и они все более сотрясали ее страстями
преисподней. Они начертали на ее высоком челе слово "Ад". Они придали голосу
ее мучительные звуки. Они обратили величавое лицо в сатанинскую маску. Они
сделали ее живым воплощеньем Ненависти, Безумия, Убийства.
Удивительный вид - тоска смотреть. На сцене творилось нечто низкое,
грубое, ужасное.
Пронзенный шпагой фехтовальщик, умирающий в своей крови на песке арены,
конь, вспоротый рогами быка, - не так возбуждали охочую до острых приправ
публику, как Вашти, одержимая сотней демонов - вопящих, ревущих,
неотступных.
Страданья осаждали царицу сцены; и она не покорялась им, не сдавалась,
ими не возмущалась, нет, - неуязвимая, она жаждала борьбы, ждала новых
ударов. Она стояла не в платье, но окутанная античным плащом, прямая и
стройная, подобно статуе. На пурпурном фоне задника и пола она выделялась,
белая, как алебастр, как серебро, - нет, как сама Смерть.
Где создатель Клеопатры? Пусть бы явился он сюда, сел и поглядел на
существо, столь непохожее на его творенье. Он не нашел бы в нем мощи, силы,
полнокровия, плоти, столь им боготворимой; пусть бы пришли все материалисты,
пусть бы полюбовались.
Я сказала, что муки ее не возмущают. Нет, слово это чересчур слабо,
неточно и оттого не выражает истины. Она словно видит источник скорбей и
готова тотчас ринуться с ними в бой, одолеть их, низвергнуть. Сама почти
бесплотная, она устремляется на войну с отвлеченностями. В борьбе с бедой
она тигрица, она рвет на себе напасти, как силок. Боль не ведет ее к добру,
слезы не приносят ей благой мудрости, на болезни, на самое смерть смотрит
она глазами мятежницы. Дурная, быть может, но сильная, она силой покорила
Красоту, одолела Грацию, и обе пленницы, прекрасные вне сравненья, столь же
несравненно ей послушны. Даже в минуты совершенного неистовства все движения
ее царственны, величавы, благородны. Волосы, растрепавшиеся, как у бражницы
или всадницы, - все же волосы ангела, сияющие под нимбом. Бунтующая,
поверженная, сраженная, она все же помнит небеса. Свет небес следует за нею
в изгнанье, проникает его пределы и озаряет их печальную оставленность.
Поставьте перед ней препятствием ту Клеопатру или иную ей подобную
особу, и она пройдет ее насквозь, как сабля Саладина вспарывает пуховую
подушку. Воскресите Пауля Петера Рубенса, поднимите из гроба, поставьте
перед нею вместе с полчищами пышнотелых жен - и она, этот слабый жезл
Моисеев, одаренный волшебной властью, освободит очарованные воды, и они
хлынут из берегов и затопят все их тяжкие сопмы.
Мне говорили, что Вашти недобра; и я уже сказала, что сама в этом
убедилась; хоть и дух, однако ж дух страшного Тофета{267}. Но коли ад
порождает нечестивую силу, такую могучую, не прольется ли однажды ей в ответ
столь же сильная благодать свыше?
Что думал о ней доктор Грэм? Я надолго забыла на него смотреть,
предлагать ему вопросы. Власть таланта вырвала меня из привычной орбиты;
подсолнух отвернулся от юга и повернулся к свету более яркому, не
солнечному, - к красной, раскаленной слепящей комете. Я и прежде видывала
актерскую игру, но не предполагала, что она может быть такой - так сбивать с
толку Надежду, так ставить в тупик Желанье, обгонять Порыв, затмевать
Догадку; вы не успели еще вообразить, что покажут вам через мгновенье, не
успели ощутить досаду, оттого что вам этого не показали, а уж душу вашу
захватил восторг, будто бурный поток низвергся шумным водопадом и подхватил
ее, словно легкий лист.
Мисс Фэншо с присущей ей зрелостью суждений объявила доктора Бреттона
человеком серьезным, чувствительным, слишком мрачным и слишком внушаемым.
Мне он никогда не являлся в таком свете, подобных недостатков я не могу ему
приписать. Он не склонен был ни к задумчивости, ни к излияниям;
впечатлительный, как текучая вода, он почти как вода не был внушаем - легкий
ветерок мог его всколыхнуть и он мог выстоять в языках пламени.
Доктор Джон умел думать, и думать хорошо, но он был человек действия,
не мысли; он умел чувствовать, и чувствовать живо, но он не отдавался
порывам; глаза его и губы вбирали светлые, нежные, добрые впечатленья, как
летние облака вбирают багрец и серебро, зато все, что несет грозу, бурю,
пламя, опасность, оставляло его чуждым и безучастным. Когда я наконец-то
взглянула на него, я, к облегчению своему, обнаружила, что он следит за
мрачной, всесильной Вашти не с изумленьем, не с восхищеньем и не со страхом
даже, а лишь с большим любопытством. Ее муки его не задевали, ее стоны -
хуже всяких воплей - его не трогали, неистовство ее, пожалуй, его
отталкивало, но не внушало ему ужаса. Холодный юный бритт! Бледные скалы его
родного Альбиона не так спокойно смотрят в воды канала, как он смотрел
сейчас на жреческий огонь искусства!
Глядя на его лицо, я захотела узнать его точное сужденье и наконец
спросила, что он думает о Вашти. Звук моего голоса словно разбудил его ото
сна, ибо он глубоко погрузился в собственные думы.
- M-м, - был его первый, не вполне внятный, зато выразительный ответ; а
затем на губах его заиграла странная усмешка, холодная, почти бессердечная.
Полагаю, как подобным натурам он и был бессердечен. Несколькими сжатыми
фразами он высказал свое мнение о Вашти. Он судил о ней не как об актрисе,
но как о женщине, и приговор оказался безжалостным. Вечер уже был отмечен в
моей книге жизни не белым, но ярко-красным крестом. Но еще он не кончился;
ему суждено было навсегда остаться в моей памяти, запечатлеться в ней
неизгладимыми буквами благодаря еще одному важному событию.
Перед самой полуночью, когда трагедия подошла к финалу, к сцене смерти,
и все затаили дыханье, и даже Грэм закусил губу, наморщил лоб и затих, -
когда все замерли, и все глаза устремились в одну точку, уставясь на белую
фигуру, дрожащую в борьбе с: последним, ненавистным, одолевающим врагом,
когда все уши вслушивались в стоны, хрипы, все еще исполненные непокорства,
когда смерть на вызов и нежелание ее принять отвечала последним "нет" и
всесильным "покорись", - тогда-то по залу пронесся шорох, шелест и за сценой
раздался топот ног и гул голосов. "Что случилось?" - спрашивали все друг у
друга. И запах дыма был ответом на этот вопрос.
- Горим! - пронеслось по галерее. - Горим! - повторяли, кричали, орали
сотни голосов; и затем, с быстротой, за какой не поспеть моему перу, театр
охватило ужасное, жестокое и слепое волненье.
А что же доктор Джон? Читатель, я и теперь еще так и вижу его лицо,
спокойное и смелое.
- Я знаю, Люси, вы будете сидеть тихонько, - сказал он, глядя на меня с
точно той же ясной добротой и твердостью, какую я видела в нем, сидя в
уютной тишине у очага его матушки. С такой поддержкой я, верно, сидела бы
тихонько и под рушащейся скалой; тем более что и природа моя подсказывала
мне то же, я б не шелохнулась ни за что на свете, только б не нарушить его
волю, не ослушаться его, ему не помешать. Мы сидели в креслах, и через
несколько секунд нас уже отчаянно теснили.
- Как женщины напуганы! - сказал он. - Но если б мужчины им не
уподоблялись, легко было б сохранить порядок. Печальная картина - я вижу
пятьдесят себялюбивых грубиянов, не меньше, которых, будь я к ним поближе, я
с удовольствием бы вздул. Иные женщины смелей мужчин. Вон там, например... О
боже!
Покуда Грэм говорил, молодую девушку, спокойно державшуюся за локоть
седовласого господина неподалеку от нас, какой-то громила оттеснил от
спутника и повалил прямо под ноги толпе. Грэм, не теряя ни секунды, бросился
на выручку; вместе с седовласым господином они растолкали толпу, и Грэм
поднял пострадавшую. Голова ее откинулась ему на плечо, длинные волосы
разметались; она была, кажется, без памяти.
- Доверьте ее мне, я врач, - сказал доктор Джон.
- Если вы без дамы, будь по-вашему, - отвечал господин. - Несите ее, а
я расчищу дорогу; надо поскорей вынести ее на свежий воздух.
- Я с дамой, - сказал Грэм. - Но она не будет нам помехой.
Он взглядом подозвал меня к себе; толпа уже нас разделила. Я решительно
к нему устремилась и, как могла, то бочком, то чуть ли не ползком,
протиснулась сквозь толпу.
- Держитесь за меня покрепче, - приказал он, и я послушалась.
Вожатый наш оказался сильным и ловким; он клином врезался в людскую
гущу; с терпеньем и упорством он наконец прорубил живую скалу - горячую,
плотную, копошащуюся - и вывел нас под свежий, прохладный покров ночи.
- Вы англичанин! - обратился он к доктору Бреттону, едва мы очутились
на улице.
- Англичанин. И, верно, имею честь разговаривать с соотечественником? -
был ответ.
- Да. Прошу вас, побудьте здесь минутку, покуда я отыщу свою карету.
- Со мной ничего не случилось, - произнес девичий голос. - А где папа?
- Я ваш друг, а папа неподалеку.
- Скажите ему, что со мной ничего не случилось, только плечо болит. Ой!
На него наступили.
- Возможно, растяженье, - пробормотал доктор. - Надо надеяться, ничего
больше. Люси, дайте-ка руку.
Я помогла ему поудобней устроить девочку. Она сдерживала стоны и лежала
у него на руках тихо и послушно.
- Какая легонькая, - сказал Грэм, - совсем ребенок! - И он шепнул мне
на ухо: -