Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Кривин Феликс. Рассказы и повести -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  -
едние колеса. Возчик стеганул лошадь, она съехала с меня передним колесом и въехала задним. Два колеса судьбы - это много для одного мальчика. Тут уже на телеге все пришли в движение: стали меня искать и находить под телегой. И при этом хватали за руки возчика, который пытался погонять лошадь: - Остановитесь! Вы же его переедете! Пока телега стояла на мне, можно было считать, что она меня еще не переехала. Но возчик считал иначе. Он стеганул свою лошадь - и сразу мне стало легко-легко, так легко, как никогда впоследствии не было. Все-таки замечательно устроена наша жизнь. Бывает в ней трудно, бывает на тебя такое навалится... Но зато какое испытываешь облегчение, когда с тебя съезжает телега! ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ ЦВЕТЫ? Митька был конюхом при исполкомовских лошадях, Фроська при исполкоме уборщицей, а я еще никем не был. Просто жил во дворе. Вообще-то Фроська была нам не компания, ей было лет тридцать - вдвое больше, чем каждому из нас, - и была она семейная женщина, с ребенком. Но она была единственной женщиной на нашем горизонте, поэтому Митька предложил идти к ней. Митька был очень грязный человек. В жизни я не видел такого грязного человека. Он ограничивался тем, что мыл своих лошадей. Когда Митька разваливался на сене, вызывая недобрые взгляды лошадей, и начинал говорить о женщинах, он напоминал писателя Мопассана, только язык у него отличался от мопассановского. Фроська относилась к нам снисходительно. У нее тоже не было никого, кроме нас, на горизонте, что объяснялось Фроськиной внешностью. Было у Фроськи плоское лицо, к которому были пришиты три пуговки: две пуговки глаз и одна пуговка носа. А петелька рта была слишком широка, поэтому лицо Фроськи выглядело каким-то незастегнутым. Фроська встретила нас радушно, но на всякий случай переложила ребенка на кровать, чтобы в корне пресечь недобрые намерения. Увидев, что освободилась люлька, Митька, как был, в своем затрапезном виде завалился в нее и захрапел, словно не спал несколько суток. Потом он мне объяснил, что уснул из тактических соображений, потому что спящего человека не выгонишь. Я остался с Фроськой наедине. Было страшно, но вид храпящего в люльке Митьки смешил и тем успокаивал. Фроська тоже волновалась, хоть ей и было уже тридцать лет. Говорить было не о чем. Мы ведь встретились не в первый раз, так что успели наговориться. Фроська оторвала от газеты клочок и написала мне записку: "Вы любите цветы?" Почему-то она обратилась ко мне на вы. Может, чтоб я казался взрослее. Я ответил: "Люблю". Это слово произвело на нее впечатление, и она написала; "Я тоже люблю". Я немедленно ответил: "Я тоже". Тема цветов была исчерпана, и переписка на какое-то время оборвалась. Ребенок Фроськи спал, развалясь поперек двуспальной кровати, а Митька, сложившись вдвое, втиснул себя в колыбель, и это наглядно подтверждало тот факт, что удобства в этом мире распределены несправедливо. "О чем вы мечтаете?" - написала Фроська. Я ответил: "О вас". Это была неправда, но где-то я читал, что когда разговариваешь с женщиной, нельзя мечтать о чем-то постороннем. Фроська еще больше расстегнула свое лицо, и оно разъехалось в благодарной улыбке. "Какой вы хороший", - написала она. Это уже было слишком. Похвала была, в сущности, не мне, а моему вранью. Я еще не знал, что вранье чаще удостаивается похвалы, чем правда, и мне стало совестно. - Ну, ладно, - сказал я, вставая. - Я, наверно, пойду. - А как же он? Так и будет здесь спать? - спрашивала Фроська. Устная ее речь была грубее, чем письменная. Стали мы будить Митьку, но он только мычал во сне. Иногда в его мычанье проступало что-то членораздельное по моему адресу. - Пусть он поспит, Фроська, - попросил я. - Он уже почти выспался, ему немножко осталось. Я ушел, оставив в люльке храпящего и мычащего Митьку. А наутро он преподнес мне мопассановский рассказ, - правда, в своих, Митькиных выражениях. - Ты врешь, Митька! - Откуда ты знаешь? Ты же ушел. А я не ушел. Поэтому я знаю, а ты не знаешь. Все равно я ему не поверил. Я пошел к Фроське и прямо спросил: - Фроська, это правда, что Митька рассказывает? - Дурак ты с твоим Митькой, - сказала Фроська, даже не поинтересовавшись, что именно он рассказывает. То ли она знала, что он рассказывает, то ли, наоборот, не хотела знать. Мне было обидно, что она опять называет меня на ты. Будто я уже повзрослел, а меня опять выгнали в детство. НЕБАБА Осенью сорок четвертого в нашем городе было много бездомных кошек. За время оккупации они отвыкли от людей и теперь никак не могли привыкнуть. Присматривались. В нашем дворе, поросшем высокими бурьянами, то тут, то там вспыхивали испуганные глаза и тотчас гасли при появлении человека. Одни из них уже не помнили домашней жизни, другие вовсе не знали, поскольку родились в условиях оккупации. Мир для них состоял из страха и голода. И вот в такое время на их бездомном кошачьем пути встал Небаба. Фамилия Небаба была ему дана, словно вывеска, предупреждавшая о его принадлежности к сильному полу, поскольку внешность его предупреждала об этом недостаточно убедительно. Видно, природа задумала его женщиной, а потом, в самом конце, передумала, и он вошел в мир мужчиной, с чувством некоторой неполноценности, которую всячески пытался в себе искоренить. Где-то он воевал, хотя где и с кем, было не совсем понятно. Наступал ли он с нашими войсками или отступал перед нашими войсками, - но когда война ушла дальше, он не спешил ее догонять. Он поселился в нашем дворе вместе с женщиной, тоже по фамилии Небаба, - то ли женой его, то ли сестрой, тихой, запуганной и заплаканной. Кроме фамилии, их ничто не объединяло. Небаба принес с войны пистолет и еще не израсходовал все патроны. И сохранил в себе желание доказать, что он не баба, а самый настоящий мужик, и не просто мужик, а мужик-охотник. Он выходил на охоту по-домашнему: в нижней рубахе и брюках галифе, сунув босые ноги в просторные шлепанцы. Он чувствовал себя дома. В руке у него был пистолет. И все время, пока он охотился, из его квартиры доносился сдавленный плач: это горевала о кошках его сожительница. Бил он без промаха, но не убивал наповал. Кошки уползали в кусты, волоча по земле перебитое тело. Кошки кричали громко, по-человечески, но языка этого Небаба не понимал. Залпы войны еще слышались в отдалении, и пальба Небабы смешивалась с залпами войны. И с голосами умирающих на войне людей смешивались голоса кошек, кричавших по-человечески. За них никто не вступался. Жизни кошек были обесценены на войне, как и все прочие жизни. И Небаба продолжал свое дело, словно желая всем доказать, что все мы бабы, бабы, потому что нет у нас смелости ни убивать, ни остановить убийство. Мы смотрели из окон, как раненые кошки уползают в чужие дворы, чтобы умереть в мирных условиях, потому что им надоело умирать на войне. Мы ненавидели Небабу и презирали себя, но мы утешали себя, что бродячие кошки подлежат истреблению. Но однажды в разгар охоты из квартиры Небабы выбежала растрепанная, заплаканная женщина и с воплем вцепилась в его пистолет. Между ними завязалась борьба. Небаба-женщина повисла на пистолете, Небаба-мужчина пытался ее стряхнуть, и внезапно пистолет выстрелил. Словно война, далеко ушедшая, снова вернулась, чтобы забрать еще одну жертву, случайно уцелевшую на войне. Приехала машина "скорой помощи", потом милицейская машина. Кошки, затаившись в кустах, провожали взглядом Небабу, который их убивал, и Небабу, которая их защищала. Одинаково испуганным взглядом - без ненависти и сожаления. А вскоре и война кончилась. Небаба не возвращался к нам во двор, и мужчины нашего двора чувствовали себя мужчинами. МЕЧТА ПРОХОДНОГО ДВОРА Это место будто создано быть площадью. Но я знаю, что создано оно для другого. Я помню его другим. Я весь город помню другим, словно это два разных города. Он и в самом деле изменился за годы войны. Вот это место, которое теперь стало площадью, прежде было жилым кварталом. А внутри был проходной двор: на одной улице вошел, на другой вышел. Теперь где хочешь входи, где хочешь выходи - весь квартал проходной двор, расширенный за счет окружающих зданий. Извечная мечта проходного двора. Чтобы никаких стен, никаких оград - во всех направлениях проходы, проходы, проходы... В какой-то степени это даже удобно. Вместо того, чтоб идти вокруг, шагай напрямик в любом направлении. Потому что здесь построена площадь. Или разрушена? Сначала был построен жилой квартал, потом он был разрушен, а уже потом стал площадью. И не поймешь: построена эта площадь или разрушена? Таково строительство войны. Люди идут через площадь, останавливаются поговорить со знакомыми, а мне кажется, что это жильцы разрушенного дома. Будто они спрашивают дорогу к себе домой. Война когда еще кончилась, а они никак не могут вернуться домой. - Скажите... здесь был дом... Вы случайно не видели дома? БАЛАЛАЙКА С ОРКЕСТРОМ В трудное военное время я играл в госпитале для раненых бойцов. Нас был целый оркестр: аккордеон, мандолина, гитара, две балалайки. Я играл на балалайке. С таким же успехом я мог играть на гитаре или на мандолине. Или на аккордеоне. Я одинаково играл на всех инструментах, верней, одинаково на всех не играл. Но мне очень хотелось играть в госпитале для раненых бойцов, и я попросился в оркестр, пообещав играть так, чтоб меня не услышали. Оркестр обрадовался, что сможет выглядеть более представительно, и меня взяли. Мы играли военные песни и сами их исполняли. Верней, сами пели и сами себе аккомпанировали. Правда, с меня взяли слово, что я буду только раскрывать рот, чтоб меня, чего доброго, не услышали. Я так энергично раскрывал рот и махал рукой над балалайкой, что некоторые из раненых прямо меня заслушались. Они даже как будто удивлялись, как я хорошо играю и пою. Вот когда я понял, что такое коллектив! В коллективе можно ничего не делать, а впечатление будет такое, будто ты делаешь, и много делаешь. Когда мы пели веселую песню про Васю-Василька, я не только раскрывал рот и рвал струны, стараясь их случайно не задеть, но даже подмигивал раненым, - на тот случай, если у них есть Вася-Василек и, может быть, он тоже голову повесил. Я подмигивал ему: дескать, не к лицу бойцу кручина, места горю не давай... Я не произносил этих слов, но они звучали громко и отчетливо - вот что такое коллектив! Потом мы пели популярную в те годы песню "Наш русский штык непобедимый". Я отлично вел свою партию, пока звучали слова: Наш русский штык непобедимый Прощать наскоки не привык, Мы постоим за край родимый... И тут я не выдержал и завопил во все горло: - На штык захватчика, на штык! Вопль мой, как штык, пронзил песню, и она забилась на нем в предсмертной агонии, превращаясь в зловещую тишину. Тишина была невыносима, и, чтобы с ней покончить, я крикнул еще оглушительнее: - На штык! - и рванул струны так, что одна из них лопнула. Тишина вслед за песней забилась у меня на штыке... И окончательно она умерла, когда госпиталь потряс оглушительный хохот... Раненые выздоравливали. О САД, САД! Две девушки меньше, чем одна, - я это понял, гуляя с двумя девушками. Возможно, они гуляли между собой, а я просто среди них затесался. Когда я недостаточно умело поддерживал разговор, они переговаривались через мою голову, потому что на уровне их голов их уже ничто не разделяло. Высокие были девушки. Мне было трудно поддерживать на их уровне разговор: приходилось много читать, учить наизусть стихи, - словом, готовиться к каждому свиданию, как готовятся к урокам. Была б у меня одна, отдельная девушка, с ней можно было бы помолчать, но молчать втроем - это глупо. Тем более, что сколько я ни молчи, они все равно между собой разговаривают. Я шел со своими девушками - посередине и внизу - и читал стихи неизвестного поэта Николая Бернера, случайно раскопанного в городской библиотеке: Простри на мир хладеющий десницу; Ты видишь, дол, отпламенев, погас. Я ж в облаках кочующую птицу, Кочующую жизнь запомнил раз. Девушкам нравилась кочующая птица-жизнь, но немного смущало загадочное право "простри", означавшее не то "протри", не то "простирни" - что-то в этом роде. Так мы гуляли по парку. Они по бокам, я посередине и внизу. Когда они там, вверху, начинали говорить о чем-то своем, я напрягал все силы, чтобы перетянуть их внимание к себе, вниз, - вернее, вверх, к высокой литературе. "О, Сад, Сад!" - читал я своего любимого поэта Хлебникова. Прохожие оборачивались. Может быть, они оборачивались на девушек, а может быть, на литературу. Но прохожих было немного. Прохожие еще не вернулись с войны. Девушки слушали меня и ждали, когда они вернутся. ПЕРВЫЙ РАССКАЗ Он стоял в дверях - маленький обшарпанный человек, и сам старый, и в старом ватнике, из всех щелей которого лезли грязные клочья ваты. Весь покрытый ватой, он был похож на Деда Мороза из довоенного времени, который прошел через всю войну, чтобы поздравить нас с первым послевоенным годом. Он жался к дверям, словно боясь растаять в тепле столовой, и завороженно смотрел на глиняные миски, из которых мы ели суп. Ложек не было - из предосторожности, чтоб их не украли. Да и суп был не в полном смысле суп. Немного темной муки, перемешанной с отрубями, - знаменитая затируха времен войны. Она дожила до мира, продолжая выносить людей из трудного военного времени. Сколько их еще нести? Когда кончится трудное время? Этого она не знала. Она всегда жила в трудные времена. Супы и борщи, невероятные бифштексы и ромштексы, - все эти коллеги затирухи из легких времен в трудные времена сразу куда-то исчезли. И тогда она появилась. И считала, что это обычные времена, потому что других времен в ее жизни не было. Она никогда не видела, как выглядят чистые скатерти, как выглядят хлебницы, полные пахучего белого хлеба. Она даже ложек не видела - их прятали, чтобы их не украли. А ее пили прямо из глиняных мисок, мелкими глоточками, чтобы продлить обед. Иначе обед сразу кончится, и даже не будешь знать, пообедал ты или не пообедал. Дед Мороз все еще стоял у двери. Он боялся отвлечь внимание едоков от обеда и в то же время хотел как-то привлечь его к себе. И он говорил - совсем тихо, чтоб не помешать, - но все же говорил, потому что иначе его не услышали бы: - Мой сын битый на фронте... Только эту фразу, больше ничего. Он говорил "битый", а не "убитый", словно боясь поверить, что сын убит, словно надеялся, что он, битый, еще вернется. Когда пьешь из миски, ничего не видишь вокруг. Ее глиняные края заслоняют все поле зрения. Посетители столовой обедали, запрокинув миски на лица, и на них, как сквозняком, тянуло от дверей: - Мой сын битый на фронте... Гражданин с портфелем и в каракуле, евший собственной, принесенной из дому ложкой, несколько раз порывался выставить старика за дверь, но не решался отойти от стола, где у него была несъеденная порция затирухи. Гражданин мог прикончить свою порцию единым глотком и тогда уже навести порядок у дверей, но зачем ему был порядок у дверей, если б он уже съел свою порцию? Он хотел есть долго и не спеша, но упоминание о каком-то сыне - то ли убитом, то ли просто побитом, - портило ему все удовольствие. - Заведующий! - крикнул гражданин и постучал ложкой, как в те времена, когда ложки еще не вышли из употребления. Появился заведующий. Он вынырнул из каких-то других, не голодных лет, и лицо его было так румяно и розово, словно вынырнул он прямо из кастрюли. Даже не справившись, кто и зачем его звал, заведующий подошел к человеку в ватнике, взял его за шиворот, вышвырнул на тротуар и так же безмолвно удалился в свою кастрюлю. Люди плотнее надвинули миски на лица. Им было неловко, им было жаль старика, и они не одобряли действий заведующего. А Дед Мороз сидел на тротуаре и, не успев осмыслить происшедших с ним перемен, продолжал тянуть, как сквозняк, - но уже туда, в двери, а не из дверей: - Мой сын битый на фронте... В тот же вечер я написал о нем рассказ и высказал все, что не мог не высказать - и каракулевому гражданину, и заведующему, и всем, кто заслонился от чужого горя миской затирухи, скудной, голодной еды... В нем я утешил как мог старика, нашего послевоенного Деда Мороза... А старик сидел на тротуаре. Потом он встал и пошел. Куда он пошел? Он ушел далеко и никогда не встретился с моим рассказом. ПЕРВЫЙ ПИСАТЕЛЬ Представьте себе, что в каком-то маленьком, провинциальном городишке несколько любителей варят сталь. Каждый варит у себя дома, кустарным способом, в кастрюльке, в которой прежде варили кашу. И вдруг приезжает в этот городишко настоящий металлург со своей домной и начинает у всех на глазах выдавать продукцию... Примерно такая ситуация сложилась у нас, когда в наш город приехал первый настоящий писатель. Он приехал не на отдых, не для встречи с читателями, - он приехал в наш город жить и работать корреспондентом республиканской газеты. Поэтому домна его варила не легированную сталь, а газетный чугун, который тут же выдавался на-гора, в то время как наша легированная продукция оставалась в наших кастрюльках. По случаю приезда в город писателя в библиотеке состоялся большой литературный вечер. Писатель сидел на месте публики, а публика читала ему стихи. Эти стихи, переплавленные в короткую информацию, писатель собирался выдать на-гора в своей газете. На следующий же день информация была напечатана на машинке - уже напечатана, хотя еще на машинке, - и один экземпляр писатель послал в газету, а другой постоянно носил с собой, показывая заинтересованным лицам. Мы, заинтересованные лица, специально подписались на газету, чтобы не пропустить такую важную информацию. Но, видно, домна нашего писателя не сработала, не выдала продукцию на-гора. А вскоре должность корреспондента республиканской газеты была сокращена - за недостатком событий в нашем городе. Писатель поступил на работу в горкоммунхоз, сдал свою домну в металлолом и стал варить сталь в кастрюльке, старым способом, каким делалась до нас вся большая литература. ЖЕНА КАПУСТЯНА У Капустяна была жена. Ни у кого из нас жены еще не было, и мы приходили к нему домой, чтобы посмотреть на жену Капустяна. Мы с ним все дружили, чтобы смотреть на его жену. Капустян учился с нами в десятом классе. Был он высокий, сутулый, с неправильными чертами лица, которые всем нам казались правильными. Потому что у Капустяна была жена. От учителей Капустян это скрывал, боясь, что его переведут в вечернюю школу. А он не хотел в вечернюю, он хотел проводить вечера с женой. Не исключено, что она помогала ему по алгебре. Капустян был поэт и был способен заниматься только литературой. Жена его уже окончила школу, ей не помешала война. А Капустяну помешала, и он теперь догонял свою жену, а она не только не возражала против этого, но даже помогала ему себя догнать. Жена Капустяна была похожа на поэта Блока - такая же кучеряв

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору