Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
се унтер-офицеры, и на лицах у них был написан ужас перед
кощунственным поступком Дидериха. С перепугу Дидерих захромал сильнее, и
пришлось дать ему освобождение еще на один день.
Унтер-офицер Ванзелов, ответственный за проступок вольноопределяющегося
Геслинга, сказал лишь:
- А еще образованный!
Он привык к тому, что все неприятности исходят только от
вольноопределяющихся. Ванзелов спал в их помещении за перегородкой. Когда
гасили свет, разговоры становились такими непристойными, что негодующий
Ванзелов кричал из-за перегородки:
- А еще образованные!
Несмотря на долголетний опыт, он все еще ждал от вольноопределяющихся
более разумного и благородного поведения, чем от рядовых, и каждый раз
терпел разочарование. Дидерих отнюдь не был у него на худшем счету. Мнение
Ванзелова зависело не только от пива, которым угощали его подчиненные.
Больше всего ценил он в солдате радостную готовность повиноваться, а она у
Дидериха была. На занятиях уставом его можно было приводить в пример другим.
Он был весь проникнут идеалами воинского мужества и чести. Что касается
знаков различия и иерархической лестницы, то в этом он разбирался, казалось,
со дня рождения. Ванзелов говорил:
- Теперь я его превосходительство, господин генерал.
И Дидерих тотчас же всем своим поведением показывал, что свято в это
верит. Когда же Ванзелов провозглашал: "Теперь я член императорской
фамилии", - тут Дидерих вел себя так, что на губах унтера появлялась улыбка
маньяка, страдающего манией величия.
За столиком солдатского трактира, в задушевном разговоре с начальником,
Дидерих заявлял, что он в восторге от армейской жизни.
- Растворяться в великом целом! - говорил он. Ничего на свете он так не
желал бы, как на всю жизнь остаться в армии. Это говорилось искренне, и,
однако, во время послеобеденных учений "на местности" им овладевало
единственное желание - забраться в окоп и спрятаться от всех и от всего.
Слишком тесный, придававший стройность фигуре мундир после обеда превращался
в орудие пытки. Что тебе с того, что капитан, отдавая команду, так лихо
гарцует на своем коне, когда сам ты бегаешь, пыхтишь и отдуваешься, слыша,
как непереваренный суп урчит у тебя в кишках. Вообще говоря, Дидерих готов
был всем восхищаться здесь, но восхищение отступало перед личными
невзгодами. Нога у него опять разболелась. Не без презрения к самому себе он
прислушивался к боли с робкой надеждой, что она усилится. Тогда его
освободят от ученья "на местности", быть может, даже и на казарменном дворе.
И наконец отпустят на все четыре стороны.
Дело дошло до того, что в воскресенье он отправился к отцу одного
своего "собутыльника", тайному медицинскому советнику. Краснея от стыда, он
попросил господина советника посодействовать ему. Он влюблен в армию, в это
великое целое, и с радостью остался бы на военной службе до конца дней
своих. В этом великолепном механизме становишься, так сказать, частицей
власти и всегда знаешь, что тебе делать, - чувство, ни с чем не сравнимое!
Но ведь нога-то больная.
- Нельзя же допустить, чтобы ее ампутировали. Я же все-таки кормилец
матери и сестер.
Тайный советник осмотрел ногу.
- "Новотевтония" - наше знамя, - сказал он. - Я случайно знаком с вашим
полковым врачом.
Об этом Дидериху уже было известно со слов приятеля-корпоранта. Он
откланялся и ушел со страхом и надеждой в душе.
Воодушевленный этой надеждой, Дидерих на следующее утро едва ступал на
ногу. Он сказался больным.
- Кто вы такой? Чего ради вы беспокоите меня? - Штабной врач окинул его
взглядом. - Вид у вас цветущий, и брюхо уже поменьше.
Но Дидерих стоял навытяжку и не уходил: болен, да и только. Начальнику
пришлось снизойти до освидетельствования. Когда Дидерих разулся, врач
заявил, что, не закури он сигару, ему стало бы дурно. Ничего угрожающего он
не нашел и, возмущенный, столкнул Дидериха со стула.
- В казарму - и точка. Можете идти.
На том дело и кончилось. Но на учении Дидерих вдруг вскрикнул и упал.
Его доставили в "околоток", госпиталь для легкобольных, где разило
простонародьем и нечего было есть. Кормиться за собственный счет, как
положено вольноопределяющимся, здесь было трудно, а из общего котла Дидерих
ничего не получал. Голод заставил его объявить себя здоровым. Отлученный от
гражданского мира с его обычными человеческими правами, он покорился своей
мрачной участи, как вдруг однажды утром, когда все надежды были утрачены,
его вызвали с учения в кабинет полкового врача. Само высокое начальство
пожелало его освидетельствовать. Старший врач говорил сначала чисто
человеческим, несколько смущенным тоном, который сменила воинская суровость,
но и в ней чувствовалась некоторая неловкость. Он также не нашел у Дидериха
ничего страшного, и все-таки его заключение носило иной характер. Дидериху
было предложено "временно" продолжать службу, а там уж все как-нибудь
уладится.
- С такой ногой...
Спустя несколько дней к Дидериху явился санитар из "околотка" и на
зачерненной бумаге сделал оттиск злополучной ноги. Дидериху пришлось
дожидаться в приемной "околотка". Штабной врач, совершавший как раз обход,
не преминул выказать ему свое глубокое презрение:
- Даже не плоскостопие! Ну и лодырь!
Тут распахнулась дверь, и в приемную, с фуражкой на голове,
торжественно вступил полковой врач. Он шел твердым, четким шагом, не
оглядываясь ни вправо, ни влево; молча остановившись перед своим
подчиненным, он сурово и мрачно уставился на его фуражку. Озадаченный
штабной врач старался приспособиться к положению, явно исключавшему
привычный коллегиальный тон. Наконец он смекнул, снял фуражку и встал во
фронт. Начальник протянул ему зачерненную бумагу с оттиском ноги и заговорил
с ним тихо и настойчиво, как бы приказывая увидеть то, чего нет. Штабной
врач, прищурившись, переводил взгляд с начальника на Дидериха и с Дидериха
на бумагу. Потом щелкнул каблуками: он увидел то, что ему приказывали
видеть.
После ухода полкового врача он подошел к Дидериху и вежливо, со слабой
улыбкой, означавшей, что он все понимает, сказал:
- Конечно, все было ясно с самого начала... Но ради солдат...
Дисциплина, сами понимаете...
Дидерих стоял руки по швам, всем своим видом показывая, что он,
разумеется, понимает.
- Но я, конечно, знал, как решится этот вопрос, - повторил штабной
врач.
Дидерих подумал: "А если и не знал, то теперь знаешь". Вслух он
проговорил:
- Позволю себе покорнейше спросить, господин штабной врач: ведь я смогу
продолжать службу?
- Не ручаюсь, - ответил врач и, круто повернувшись, отошел.
Отныне Дидерих был освобожден от тяжелых учений: "на местности" его
больше не видели. Зато в казарме он был воплощением радостной
исполнительности. Когда по вечерам, во время переклички, приходил из казино
слегка подвыпивший, с сигарой в зубах, капитан и сажал под арест
какого-нибудь злополучного солдата, начистившего сапоги ваксой, вместо того
чтобы просто смазать их, - к Дидериху он не мог придраться. Тем безжалостнее
обрушивал он всю свою праведную строгость на другого вольноопределяющегося,
который вот уже три месяца спал в общей казарме в виде наказания за то, что
первые две недели службы ночевал дома: он лежал в горячке с температурой до
сорока градусов, и если бы исполнил свой долг, то, вероятно, не выжил бы. Ну
что ж, пусть бы не выжил! Стоило капитану увидеть этого
вольноопределяющегося, как на лице у него появлялось выражение горделивой
удовлетворенности. За их спинами Дидерих, смиренный и невредимый, думал:
"Вот видишь? "Новотевтония" и тайный медицинский советник - это,
пожалуй, посильнее, чем температура".
Пришел день, когда все канцелярские формальности были выполнены, и
унтер-офицер Ванзелов объявил, что Дидерих увольняется из армии. Глаза
Дидериха тотчас же увлажнились: он тепло пожал руку Ванзелову.
- Надо же, чтобы именно со мной случилось такое, а ведь я... - он
всхлипнул, - я с такой готовностью...
И вот он за воротами казармы.
Месяц он просидел дома, занимаясь зубрежкой. Идя обедать, озирался по
сторонам: только бы не встретить кого из знакомых. У новотевтонцев все же
надо было наконец показаться. Он с места в карьер заговорил с апломбом:
- Кто не служил, и представления не имеет, что это такое. Видишь мир
совсем в другом свете. Я бы с радостью навсегда остался в армии, начальники
даже советовали мне, уверяли, что у меня наилучшие данные. Ну, и вот...
Он устремил вдаль страдальческий взгляд.
- Несчастный случай. А все оттого, что я ревностно исполнял свой долг
солдата. Капитан приказал мне запрячь двуколку и проездить его лошадку. Вот
тут-то и случилась беда. Разумеется, я не щадил пострадавшую ногу и слишком
рано вернулся в казарму. Состояние мое ухудшалось день ото дня. Штабной врач
посоветовал мне на всякий случай известить своих.
Последние слова Дидерих произнес сдержанно и мужественно:
- Надо было вам видеть нашего капитана! Он самолично навещал меня
каждый день после долгих переходов, как был, в запыленном мундире. Только в
армии и бывает такое товарищеское отношение. В те трудные дни мы с ним тесно
сблизились. Вот эта сигара еще подарена им. И когда ему пришлось сказать,
что штабной врач хочет освободить меня от военной службы... такие минуты,
смею вас уверить, не забываются. И у меня, и у капитана слезы навернулись на
глаза.
Слушатели были потрясены. Дидерих обвел всех мужественным взглядом.
- Ну, стало быть, хочешь не хочешь, надо возвращаться к гражданской
жизни. Ваше здоровье!
Он продолжал зубрить, а по субботам бражничал с новотевтонцами.
Появился в их кругу и Вибель. Асессор, чуть ли уже не прокурор, он говорил
только о "растленных взглядах", "врагах родины",
"христианско-социалистических идеях" и разъяснял новичкам, что настала пора
заниматься политикой. Он знает, что это не аристократично, но нельзя же
уступать натиску противника. К движению примкнула даже родовитая знать,
например, его друг асессор фон Барним. В ближайшие дни господин фон Барним
почтит новотевтонцев своим присутствием.
Фон Барним явился и пленил все сердца, он держался с корпорантами, как
равный с равными. У него были гладкие, расчесанные на пробор темные волосы,
повадки исполнительного чиновника и деловой тон. Однако к концу речи в его
взгляде появилось мечтательное выражение, он быстро попрощался, тепло пожав
всем руки. Когда он ушел, новотевтонцы дружно сошлись на том, что еврейский
либерализм - это предтеча социал-демократии, что немцам-христианам
необходимо сплотиться вокруг придворного проповедника Штеккера{62}. Дидерих,
так же как и другие, вкладывал в слово "предтеча" какой-то весьма туманный
смысл, а под "социал-демократией" понимал всеобщую дележку. С него этого
было достаточно. Но господин фон Барним пригласил к себе всех желающих для
дальнейшего разъяснения этих вопросов, и Дидерих, конечно, не простил бы
себе, если пренебрег бы столь лестной возможностью.
В своей старомодной и неуютной холостяцкой квартире фон Барним прочел
ему в строго приватном порядке целую лекцию. Его политический идеал, сказал
он, это сословное представительство, как в блаженную пору средневековья{62}:
рыцари, духовенство, кустари, ремесленники. Ремесла, - и в этом кайзер
совершенно прав, - следует вновь поднять на тот высокий уровень, на котором
они пребывали до Тридцатилетней войны{62}. Задача ремесленных цехов -
насаждать благочестие и высокую нравственность. Дидерих горячо соглашался с
ним. Эти идеалы отвечали его нутру: строить свою жизнь не в одиночку, а
корпоративно, опираясь на узаконенную принадлежность к своему сословию, к
своему цеху. Мысленно он уже видел себя депутатом от гильдии бумажных
фабрикантов. Еврейских сограждан господин фон Барним, разумеется, исключал
из своего государственного устройства, - ведь они воплощение таких начал,
как беспорядок и распад, разброд и непочтительность, короче говоря -
воплощение самого зла. Благочестивое лицо фон Барнима перекосилось от
ненависти, нашедшей у Дидериха сочувственный отклик.
- Да разве власть в конечном счете не в наших руках? Мы можем их
попросту вышвырнуть. Германское воинство...
- Вот-вот! - выкрикнул фон Барним, бегая из угла в угол. - Во имя чего,
скажите на милость, мы воевали и одержали победу? Во имя того, чтобы я
продал свое родовое имение какому-то Франкфуртеру?
Потрясенный Дидерих молчал. В эту минуту раздался звонок, и фон Барним
объяснил:
- Это мой цирюльник. Надо взяться и за него!
Увидя разочарованное лицо Дидериха, он добавил:
- С такими господами, разумеется, я веду иные речи: каждый из нас
обязан отторгнуть кого-нибудь от социал-демократии и перетянуть побольше
мелкого люда в лагерь нашего благочестивого кайзера. Внесите и вы свой вклад
в это дело.
И фон Барним милостивым кивком отпустил Дидериха. Уходя, Дидерих
слышал, как цирюльник жаловался:
- Еще один старый клиент перешел к Либлингу, господин асессор, и только
потому, что Либлинг отделал свой салон мрамором.
Вибель, выслушав Дидериха, который передал ему речи фон Барнима,
сказал:
- Все это хорошо и замечательно, и я чрезвычайно уважаю идеалистические
убеждения моего друга фон Барнима, но с ними далеко не уйдешь. Видите ли,
Штеккер в "Айспаласте"{63} тоже пытался выехать на демократии, христианской
или нехристианской, а что получилось? Зло пустило слишком глубокие корни.
Нынче лозунг один: в атаку. В атаку, пока власть в наших руках.
И Дидерих, со вздохом облегчения, согласился. Возиться с вербовкой
христиан сразу же показалось ему тягостным занятием.
- "Социал-демократию я беру на себя", сказал кайзер{63}. - Глаза Вибеля
сверкнули, как у разъяренного кота. - Чего же вы еще хотите? Солдатам
внушают, что им, возможно, придется стрелять в своих родных и близких{63}.
Что это значит? Могу сообщить вам, драгоценнейший, что мы накануне крупных
событий.
Лицо Дидериха выразило живейшее любопытство, и Вибель добавил:
- То, что мне стало известно через моего кузена фон Клапке...
Вибель выдержал паузу. Дидерих щелкнул каблуками.
- ...пока еще нельзя предать огласке. Замечу лишь, вчерашние слова его
величества: "Пусть злопыхатели отряхнут с ног своих прах Германии"{63}, -
предупреждение весьма и весьма серьезное.
- В самом деле? Вы полагаете? - сказал Дидерих. - Как же мне не
повезло! Подумать только: в такой момент я лишился возможности служить его
величеству! Смею утверждать, что в борьбе с внутренним врагом я выполнил бы
свой долг до конца{64}. На армию, насколько мне известно, кайзер вполне
может положиться.
В эти ненастные февральские дни 1892 года Дидерих подолгу слонялся по
улицам Берлина в ожидании больших событий. Унтер-ден-Линден как-то
изменилась, - пока еще трудно было уловить, в чем именно. На перекрестках
дежурили конные полицейские, чего-то ожидая. Прохожие указывали друг другу
на усиленные наряды полиции.
- Безработные!
Публика останавливалась, дожидаясь их приближения. Они двигались с
северных окраин города небольшими колоннами, ровным походным шагом. Подходя
к Унтер-ден-Линден, они нерешительно, как бы в недоумении, останавливались,
но, обменявшись взглядами, сворачивали к императорскому дворцу. Там они
стояли безмолвно, засунув руки в карманы, не сторонясь экипажей, которые
обдавали их грязью, и высоко поднимали плечи под дождем, падавшим на их
выцветшие пальто. Некоторые оглядывались на проходивших мимо офицеров, на
дам в каретах, на длинные шубы прогуливающихся господ. Лица безработных
ничего не выражали, на них нельзя было прочесть ни угрозы, ни даже
любопытства; казалось, эти люди пришли сюда не смотреть, а себя показать.
Многие, однако, не спускали глаз с окон дворца. По их поднятым лицам стекали
капли дождя. Конный полицейский надсадно кричал, оттесняя толпу в
противоположный конец площади или даже к углу ближайшей улицы, но люди вновь
и вновь возвращались, и, казалось, пропасть разверзлась между этими людьми,
с их широкими осунувшимися лицами, освещенными бледным сумеречным светом, и
неподвижной темнеющей громадой дворца.
- Непонятно, - говорил Дидерих, - почему полиция не принимает крутых
мер против этой гнусной банды?
- Не беспокойтесь, - отвечал Вибель. - Полиции даны точные инструкции.
Правительство, уверяю вас, действует по строго обдуманному плану. Не всегда
желательно сразу же вскрывать нарыв, образовавшийся на теле государства.
Ждут, пока он созреет, и тогда берутся за дело.
Нарыв, о котором говорил Вибель, с каждым днем созревал все больше, и
двадцать шестого как будто окончательно созрел{65}. Демонстрации безработных
производили впечатление большей целеустремленности. Оттесненные в одну из
северных улиц, они еще сильнее хлынули из соседней: им не успели отрезать
путь. На Унтер-ден-Линден колонны, сколько бы их ни разгоняли, строились
заново; достигали дворца, отступали и снова шли к нему, безмолвно и
неудержимо, как выступивший из берегов водный поток. Движение экипажей
застопорилось, прохожие сбивались в кучки, увлеченные этим паводком,
медленно затопившим Дворцовую площадь, - этим тусклым, бескрасочным морем
бедняков; оно упорно наступало, издавая глухой шум и высоко вознося, словно
мачты тонущих кораблей, плакаты с надписями: "Хлеба! Работы!" Из недр толпы
вырывался явственный гром: "Хлеба! Работы!" Он рокотал все сильнее, он
перекатывался над головами людей, точно разряд грозовой тучи: "Хлеба!
Работы!.." Но вот атака конной полиции, море вспенивается, оно течет вспять,
из общего гула взлетают пронзительные, как вой сирен, женские голоса:
"Хлеба! Работы!"
Демонстранты побежали, сбивая с ног прохожих, с памятника Фридриху{65}
любопытных точно ветром сдуло. Но у всех разинуты рты, от мелких чиновников,
которые не могут попасть в свои ведомства, летит пыль, точно их
выколачивают. Кто-то, с перекошенным от ярости лицом, кричит Дидериху:
- Грядут новые времена! Поход на евреев! - и исчезает в толпе, прежде
чем Дидерих спохватывается, что ведь это фон Барним. Он бросается вдогонку,
но поток относит его в другую сторону, к витрине кафе. Раздается звон
выдавленного стекла и крик рабочего:
- Отсюда меня давеча выставили за то, что на мне не было цилиндра.
Плакали мои тридцать пфеннигов...
И он вместе с Дидерихом влез в кафе через окно и между опрокинутыми
столиками прыгнул на пол, где люди падали, оступаясь на осколках, сшибались
животами и орали:
- Никого не впускать! Здесь задохнуться можно!
Но в кафе набивалось все больше и больше народу. Полиция теснила толпу.
А середина улицы вдруг оказалась пустой, словно очищенной для триумфального
шествия. Кто-то сказал:
- Да это Вильгельм!
И Дидерих опять выскочил на улицу. Никто не знал, почему вдруг стало
возможным шагать густой толпой во всю ширину улицы, почти касаясь боков
лошади, на которой сидел кайзер; сам кайзер. Увидев его, каждый поворачивал
и шел за ним. Сгрудившиеся и кричавшие люди разбегались и неслись ему вслед.
Все взгляды устремлялись на него. Темная лавина людей, бесформенная,
стихийная, безбрежная, и над ней в светлом мундире и в каске - молодой
человек, кайзер. Это они заставил