Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фальков Борис. Тарантелла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -
л, замедленно пересекает его по диагонали направо. Оставляя конторку слева - подступает к лестнице. В ее голове, среди тех, кто поддерживает мои ноги, приезжий и padre. Они уже не спорят, и не отдают приказаний, в них нет нужды: все давно хорошо отрепетировано, все делается само. Все участники процессии, все равно, помогают они или мешают ей вступить в узкий лестничный проход, действуют согласованно. Как всегда, больше полезны мешающие. Но все они послушны мне, своему доброму папочке. Сами добры к нему, хотя железные корки моих стигматов царапают им руки. Процессия втягивается в лестничный проход, сдавленная его перилами в колонну, в преодолевающую ступеньку за ступенькой, шагающую по ним на чреве своем змею. В утончающемся хвосте ее суетится замыкающий процессию скрипач, а выдвинутый вперед, лихорадочно нащупывающий дорогу змеиный язычок - раздвоенный фальшивый папочка, padre и приезжий. Кому-то из них отлично известна эта дорога, тому, кто уже освоил путь в мою комнату: достигнув коридора, процессия безошибочно сворачивает влево. Она еще больше уплотняется, стараясь не зацепить плечами регулярно навешенные на стенах бра, и потому поднимает меня на руках повыше. Втиснутый в тесный промежуток между плотно составленными кепками и потолком, я иногда касаюсь его выпяченным пупком, но не прилипаю к нему, как это делает моя тень: протискиваюсь дальше. Вступивший в коридор последним, отдельно от других, из-за того, что задержался, бережно укладывая на свое привычное место многострадальную, подвергшуюся безудержному насилию, а после - оплеванную и растоптанную свою книгу, Адамо протягивает ко мне поверх кепок взгляд, так похожий на протянутую за подаянием руку. Закинув голову назад, я улыбаюсь ему дважды. Данный моим глазам вверх ногами, он вдвойне комичен. Ободренный улыбками, он подбирает оброненные мною ключи от машины и присоединяется к процессии, в ее хвост, находит себе место рядом со скрипачом. Выбор правилен, это его место. Холл и площадь остаются пусты, если, конечно, продолжают быть. Никто ведь сейчас не смотрит на них, они никому не даны, начто теперь все эти декорации жизни, когда дух жизни оставил их? Разве только... нато, чтобы где-нибудь, например - на тротуаре перед входом в гостиницу, мог валяться отработавший свое сполна и брошенный за ненадобностью полураскрытый зонтик. В его обмякшем куполе зияют сквозные язвы, прикрытые свисающими на них серыми лохмотьями: веками, приданными и без того слепым, фальшивым глазам. ЧЕТВЁРТАЯ ЭКСПОЗИЦИЯ Еще один поворот налево, последние удары плечами о косяки дверей, и процессия вносит меня из тесного коридора в комнату. В позвоночнике уже концентрируется, и оттуда растекается по всему телу острая боль. Но приходится еще немного потерпеть, пока мною обнесут комнату по периметру, а все для того лишь, чтобы уложить там, откуда и начался обнос: в двух шагах от входа, в деревянное бабушкино корыто. Но этот замедленный, на первый взгляд совершенно излишний обход сцены, так похожий на вчерашний бессмысленный объезд площади, - не просто по забытым причинам принятый и механически повторяемый ритуал. Он исполнен смысла, ведь процессия должна вместиться в небольшую комнату вся, без остатка. Она и вмещается: комната, оказывается, совсем не так мала, какой представлялась. Оставшегося свободным пространства достаточно для того, чтобы кордебалет сумел отодвинуться от меня на правильное расстояние. Он и отодвигается: после того, как бережно укладывает меня в корыто. Его участники выстраиваются на границе комнаты, подстраиваются под ее край, прижимаются горбами к стенам - плечом к плечу, становятся частью комнатного дизайна: грубой лепниной, корой выпуклого орнамента, составленного из фигур черных пауков. Приняв в себя непомерно увеличившуюся тяжесть, корыто скрипит слишком громко. Раздосадованные нарушением выработанной меры участники кордебалета переглядываются между собой, парные рога кепок покачиваются вправо-влево, и потом вниз-вверх. Хотя досадливая гримаса под козырьками должна передать сострадание, но так груба положенная ими на лица тень, и так грубо отесаны сами лица, что возникают сомнения - отличают ли они одно чувство от другого. Отличают ли они от себя, участников вспомогательного кордебалета, меня. - Эй, полегче, сломаешь себе шею, девонька, - чрезмерно фамильярно прикрикивает на меня кто-то из них. Но, может быть, это кричит восхитительный наглец Дон Анжело, раздраженный тем, что его цирюльней пренебрегли, и, значит, лишили бесплатной рекламы. Все эти изъяны, конечно, неприятны, но ведь они предусмотрены. А предусмотренные, они вовсе не изъяны - прием. Само принявшее меня в себя корыто, спровоцировавшее выявление этих изъянов, подано таким приемом: оно то же, что и прежде, да не совсем то. Все отпугивавшее от него - сейчас привлекает, сама его отталкивающая враждебность преобразилась в благоговейную приязнь, с которой оно принимает опущенную в него тяжесть. В готовность, с которой оно дышит навстречу не затхлой вонью ветхого белья - сенными душистыми парами, подобными духу из вифлеемских ясель. Этим духом так, наверное, легко, так блаженно дышать. Не задыхающаяся в пеленах застиранных простыней, в собственных ядовитых испарениях куколка, а выпорхнувшая из нее на душистое пастбище кобылка воодушевленно всхрапывает, с новой надеждой пытаясь прорвать застоявшееся дыхание, проржать его. - Не ждали, суки, - утвердительно всхрапываю я, и выпускаю назад через пасть забранную в ноздри дозу воздуха: - Не узнали своего кобелька. Хе-хе, а ваш хозяин опять с вами, он тут. Прилипшие к стенам пауки-суки с соответствующим благоговением выслушивают мое громовое ржанье, почтительно принимают и этот прием. Это правильное поведение, непринятый - он был бы уже не прием, лишь половинка приема: средство выражения с непредопределенным результатом его применения. Следовало бы и хорошо зафиксировать его, кто-нибудь должен записать его на магнитофон, ведь тем кинопленкам времен дуче не придан голос. Но никто не торопится выполнить такую задачу, и, конечно, отличная возможность опять упущена: было прорвавшееся ржанье прерывается, дыхание останавливается снова, следующий глоток воздуха застревает в моей глотке плотным яблочным куском. Его острый край грубо вонзается в гортань изнутри, проминает ее стенку и, покрытый натянувшейся кожей, островершинной пирамидой выходит наружу, будто стенка гортани быстро отращивает пирамидальный рог. Его рост болезненен, и от неумеренной боли я прогибаю спину, опираясь на локти, но не сдаюсь: несмотря на болезненность пытки - продолжаю свою попытку, применив теперь обходной маневр. Умерить неумеренную боль можно, выведя на сцену ее сестричку, близнеца-противника, поручив ему пародировать оригинал, и, значит, снизить впечатление от него, унизить его. Я ввожу этого партнера в действие, не откладывая, с другой стороны сцены, на которой разыгрывается эта боль: в другом конце моего позвоночника. Вонзаю когти средних пальцев в соединения поясничных мышц с крестцом. Дистальные фаланги целиком погружаются в мышечные недра. Большие пальцы в это время крошат гребни моих подвздошных костей, указательные проминают мясо ягодиц. Не вместившаяся в пазы между буграми Венеры и Юпитера талия вздувается между пальцами валиками, обтягивающая их кожа лопается. По ней разбегаются скрещивающиеся трещинки, она обнаруживает подспудное, чешуйчатое свое строение. Это удобная поза, она легко принимается и при горизонтальном положении тела. Начинаясь этой основной позицией, действие так же легко двигается к финалу, все другие позиции сами, по инерции открывают свои неограниченные возможности, пляска белого царя перед черным своим народом длится без дополнительных усилий. Бабушкино благоухающее корыто не может вместить все быстро сменяющие друг друга позы, разворачивающие тело все в новые и новые позиции, ясли сделаны по другой мерке - для малышей. Вполне взрослый, я вываливаюсь из них, перекинувшись через высокий борт, приваливаюсь к ногам участников кордебалета. Если и это нарушение меры, если там нельзя парковаться - создателю всех запретов следовало бы предусмотрительно ставить там запрещающие знаки. Разве что им предусмотрено именно их отсутствие. Зато все мною предусмотренное присутствует. Из-под сведенных в одну бровей я по-хозяйски гневно осматриваю мою коробочку-сцену. Весь ее небольшой, но достаточный объем, скромные кулисы, простые декорации, в которых доигрывается последний эпизод - чтобы уйти из них. И, может быть, забыть. Я даю сцену себе и другим скупо, ничего лишнего, чтобы все наше внимание сосредоточилось на мне. Даже ее подсветка теперь гораздо проще: пробивающееся из-под спуда черноты желтое свечение растворяет его в себе, преображает черное в червонное, контраст в однородность. Весь разноцветный материал, из которого создаются разные эпизоды повествования, в одноцветное золото. Если, конечно, золото - какой-то цвет, определенная длина волны, отраженной от поверхности предмета повествования и воспринимаемой глазом извне, а не внутреннее, независимое от любого глаза свойство самого вествования, его вещающий устами повествователя дух. Суть вествования, какая она есть сама по себе, в наготе своей. Я встаю, даю себя вам таким, какой есть, в наготе своей - и падаю снова. Лишенный всякой оснастки, если не считать оснасткой волочащиеся за моими ногами кровавые покровы. И вы отдаете себя мне, и вся ночь отдается мне как она есть, волочась за мной подобно размотавшимся бинтам мумии. Безымянный, я появляюсь перед вами из дорического ее портала, и душа ваша сотрясается и вмиг отлетает от тела, прилипает к стене. Топорщит золотые чешуйки на крылышках и алмазные усики, таращится на оставленные ею пустоты тел, каверны и стигматы на местах прежнего гнездования ее личинок. В выбранные недра, заселенные прежде душами человеческими, вхожу я, и грохот моего вселения подобен грохоту вселяющейся вселенной. Начто мне имя? Все сотворенное называет меня просто папочкой, восхваляя меня, и этого достаточно: с этим словом на устах мне отдается все, что есть. Таким и я отдаюсь себе, ибо я папочка и себе. - Заткните ей чем-нибудь рот, - подсказывает Дон Анжело. - Не следует подвергать опасности уши простых... прихожан. - Души, - поправляет padre. - Потому прикройте и все остальное тело, вот эти сыпящиеся с него чешуйки не могут, допустим, никого соблазнить, но вполне могут напугать. И тогда мои прихожане откажутся вам помогать. Ведь такое строение кожи свойственно не только каким-нибудь безобидным бабочкам... - Девочку надо обезопасить прежде всего от самой себя, - уточняет приезжий. - Но вы правы, надо что-нибудь ей вложить. - Разве вы уже не достаточно навкладывали в нее? - ворчит Адамо. - И разве это не опасно? Ваша девочка может совсем задохнуться... Откуда здесь взяться девочкам, козлы! Все девочки заперты по домам, сидят тихонько, не пискнут, за наглухо запечатанными жалюзи. Это мне вы намерены растянуть пасть, чтобы затрещали под ушами суставы, воткнуть туда кляп - да я без этого задыхаюсь! Разве это девочкина тарантуся, никакой девочке не справиться с нею: такой ли мышце, как у дочерей человеческих, создать ее? А голосок их крякающий, загудят ли они, подобно мне? Их губам пересохшим лишь благодарно целовать созидающие руки с их вылепленными не из глины - из чистого золота мышцами, бережно прикасаться к бесподобно тяжелому крупу, восхищенно озирать мою мощную грудину и грозный мечевидный отросток. Молитвенно склонив голову, проходить дочерям человеческим арку моего подгрудинного угла, скатываться, подобно каплям моего пота, по прямым мышцам, соединяющим мечевидный отросток с паховыми костьми, обнимающим все темное чрево мое, ночь его недр. Содрогающаяся мышца ночи обжимает во чреве моем гостиницу и городок, она отлично укреплена на крышах подвздошных костей, над извилистыми переулками кишечника, вспученного вокруг печени. Ее непомерное напряжение сдавливает диафрагму так, что простейшее выдыхание воздуха возможно лишь на огромном расстоянии от нее, оно доступно лишь трахее. Разве все это то, что называют девочками? Посмешите меня еще: тогда я и впрямь - девочка. - Дыши поглубже, крошка, - советует Дон Анжело. - Я могу сделать искусственное дыхание, - подпрягается Адамо, - меня учили. Но для этого надо вложить ее назад, в кровать. Какой я вам крошка, личинки вы жидкие, сами искусственные поганые черви! Голоса ваши гунявые, а мой голос - шмелиный гуд, рычащий шмель. Гудливый шмель рычит, подобно льву в полуночи: в какую бы коробочку вы меня ни сунули, я выскочу и снова стану перед вами, встану сзади вас и спереди, и вокруг вас. В какую бы коробочку вы сами ни спрятались, куколки мои, я вас выковыряю оттуда. Рваные ноздри шмелиные и пропасть пасти моей пожрут вас, оглушив фырканьем и ржаньем, трахея ослепит не пыльной пудрой - сернистым дымом из преисподней огня. - А вот и я, девочки! - И пена, срывающаяся с моих зубов, забрызгивает вас всех. - Хе-хе, как ни брыкайтесь, а впустить меня и вам придется, если я того пожелаю. Всем вам дан я, и вам не отвертеться, ибо вы отданы мне. И длится, пока я желаю, моя ночь. Отпустить вас, когда взойдет заря? Истинно говорю вам: заря не взойдет. Начто она теперь? В моих руках и сама ночь становится день. Я отдаю себя всего борьбе с вами, и она длится, пока длится эта ночь, несмотря на все поврежденные в схватках бедра. В них мечутся тела свободные, мечитесь и вы, суставные мои мыши, боритесь и вы со мной всеми средствами, откажитесь от ограничений и запретов на неканонические приемы. Создатель запретов, обитающий на своих высотах в молчании, далек от вас. Многоречивый я - близок. Он там и ему до вас дела нет, мне есть и я тут. Кроме меня, с вами никого, только я, и больше никто. Я тут один, и простирается над вами не серенькая, между той и этой зорями колеблющаяся, двусмысленная ночь, а черный зонтик одинокой моей души. Я просекаю в нем каналы, пробиваю сквозные дыры: разверзаются во мне свежие, мои собственные, моим светом просиявшие небеса. Я трижды тяну за свисающую с моей челюсти слюнную веревочку, и в небесах души моей вспыхивают молодые звезды, алмазные бра. Многоцветный черный день золотой души моей! На нее нельзя смотреть без слез. Но созданная для себя одной душа и дана не сухим ледяным взглядам - кипящим слезам. Ее одинокий праздник плачевен, подобно увешанной фонариками шхуне качается она на волнах слез своих и облегчается ими. Покрытый амальгамой душистого сенного пота, облегченный корпус предоставляет ей соответствующие декорации, свой летающий с гребня на гребень слезных волн портал. Брызжущий на стены пот наносит и на них серебряный отражающий слой, и зеркальные стены раздвигают границу комнаты, множась друг в друге, и в них размножаются комнатные бра. Выдвигаемые за свои пределы в кружащие вокруг них глубины, углубившиеся за свой край - в запредельные края, углы комнаты наполняют свое новое пространство глубокими вздохами: эхом дыхания распространяющейся туда, далеко, души. Отражаясь там, вдалеке, где кроме нее - никого, от самой себя, она возвращается эхом сюда подобно мощному поршню, и взламывает теперь снаружи, с небес, свои бывшие земные пределы. Так же отразившись от комнатных небес, в зеркальном soffitto, взламывают предельные небеса моего тела тысячи размножившихся бра, и вспыхивают там, и вот, рой голубых и розовых звезд в теле моем небесном, и гуд их. И мед их, фиолет небес. Душевная ночь, ночь тысячи зеркал и тьмы бра небесных, и тысячезеркальник на дешевом, добытом по случаю на барахолке пластиковом столе. Распростертое на полу комнаты тело пляшет в раскукливающейся ночи души, подобно личинке ночи. Это я пришел и напал на него, ибо терпение мое истощилось. Наряженный в ночь, мохнатыми лапами охватываю его и весь ваш городишко со всех сторон, извне и изнутри. Погружаю хобот свой в ваше глиняное мясо, подобно мощному насосу всасывает он мертвые соки - и впрыскивает в опустошенные недра жгучую слюну, содержимое моих яичек. От моих ударов сотрясается и раскрывается глиняная матка тела, выбитые из нее фонтаны едких кислот вмиг разлагают единый горчичный спектр впрыснутого раствора на чистое золото и черный фиолет. При разложении вскипает, и вспучивается парными пузырями бесцветная золотая влага, первостихия воды. К ней, первоматери, возвращается обратно преображенной вся мясная замесь, к тому, чем была она до сотворения: все создание распадается на первоглину и животворящую слюну создателя. Ее пары объединяют в одной схватке несовместимые первостихии, жидкость и пламя, и схватке дан голос клокочущий, ибо хрипение жидкости всегда сопровождает победу огня. Голос предвестника победы, повествующий о неизбежной победе клокотанием и шипением паров, триумфален. Он преисполнен пафоса, и такое повествование может показаться смешным. Что ж, посмешу вас еще. Посмеяться есть над чем: я вам дан как сорванные с опоры качели. Слезы смеха тоже подобны контактным линзочкам, а едкий их раствор очищает замутненные близорукостью хрусталики, растворяет весь видимый глазами поверхностный убогий дизайн. Ваши слезы очистят меня от налепленной длением творения оснастки, зрению в первозданной чистоте дастся возвращенный рай, все его деревья и птицы, травы и водопады, и его негасимые фонари. Очищенный от лепнины, я теперь снова восстану чист среди чистых растений сада и невинных зверей полевых: теперь без проклятого прошлого, ставь ударение на второй слог, теперь без проклятого будущего, ставь на первый, всегда только теперь. Еще ничего не было, а проклятье жизни еще впереди, и вот, освобожденный от оснастки истории, от заклятия судьбы, лишенный этих безобразящих мой первообраз перьев чистый дух роста - я опять наг, и больше не подвержен истории и судьбе. Их опять больше нет, а я снова есть. Вот, я несомненно есть, протяженный и гладкий. Несомненно есть моя нижняя челюсть, она дана не только осязанию, ее можно слышать: ей придан голос лязгающий. Есть растягивающиеся и стягивающиеся между ней и верхней челюстью сталагмиты слюны, их можно видеть, если поторопиться увидеть: этот прием краток. Его быстро сменяет хлещущая из недр пещеристой пасти пена. Ее выталкивает наружу насосное движение всего тела, от одной соответствующей позы к другой. Первая из них копирует архитектуру портала, но в сравнении с дорическим - значительно усовершенствованного: это арка, выгнутая пупком вверх. Надежные опоры арки, пятки и холка, крепко впечатываются в деревянную почву. И эта поза длится недолго, ее сменяет другая, копирующая фундамент арки: тело распростерто, прижато к полу, расплюснуто своей тяжестью. Каменная судорога схватывает мышцы, вытягивает тело в линеечку, включая ступни. Из лопнувших тапочек врастопырку торчат, подражая конечностям примата, пальцы. Все это вместе отлично выявляет подспудное, глубоко упрятанное под наросшей лепниной человеческого тела подлинное его содержание.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору