Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фальков Борис. Тарантелла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -
е к жениху. Они так же, как и братья - участники кордебалета, настроены на свадьбу с ним и для того заранее подстроены друг к другу, приучены к общей судьбе, к своему в ней месту. Что ж, навыки жить в согласии с сестрами и впрямь облегчают тяготы жизни, привычка делить с братьями долю упрощает сложную судьбу. Вот все они, собранные в этом месте братья и сестры, и принимают привычную несложную позу, перегнув талии через кобылку так, чтобы к распятым на ней телам было поудобней пристраиваться и спереди, и сзади. Чтобы смычку легко было обхватить их своим хвостом спереди, и насадить на свой хобот сзади. Для этого все невесты заранее опускаются на колени, перекидываются через кобылку и вжимаются в выщербленные в ней ложбинки, в предусмотрительно устроенные там пустоты. Если кому-то хочется принять кобылку на свой счет, это его личное дело, а собранные тут невесты делают свое, не глядя на личности: все стараются поудобней устроиться там, на пустом месте, обжить его хотя бы собой, если уж ничего другого под рукой нет. Все старательно приживаются к нему и своему жениху. Кажется, этот жених действительно знает свое дело. Но что оно такое, это дело? Сразу взяв предельный темп rapido canonizzare, смычок почти без трения задрожал было туда-сюда так, что и не различить деталей его движения, только общие очертания. Но пару раз споткнувшись, ковыльнув на первых двух струнах и разок оступившись там - он тут же обескураженно отступает от взятого предела. Нерешительно оглядываясь кругом, он ищет теперь себе поддержку подальше от всяких пределов, где-нибудь поближе к середине между ними: поближе к себе, вот тут, под рукой. Хорошенько оглядевшись вокруг себя, он находит себе твердую почву в самой своей обескураженности пределами, в самом своем спотыкании об них, быстро усваивает этот изъян, и вот - он уже все знает о нем и начинает использовать это препинание в середине триоли как замедляющий ее движение притоп, как внутренний выжидающий затакт. Как рассчитанное со знанием дела покачивание между пределами триоли, промедление между ее краями, естественно, тут же расширяющее и размах качаний смычка. Такое промедление внутри фигуры изымает из нее безразличную ровность, наносит ей личный ущерб, но и дает время привыкнуть к нему, научиться с ним как-то обращаться. Симметричная необратимая фигура, во все стороны одна и та же, что туда - то и сюда, становится вполне обратимой. Она теперь может вернуться сюда, пусть и не самой собой, но только так и возвращаются куда бы то ни было: совсем другими. Ущерб позволяет обратить необратимое, оставив триоли необратимость только в виде изъяна необратимости. А расширение размаха смычка замедляет темп, и в замедленном движении становятся ясней другие детали триоли: ее границы, происхождение ее и конец. Теперь видно, что она происходит к нам из-за границы своего начала, за которой ничего нет, только молчание. Она исходит оттуда к нам, медлит при нас своей ущербной срединой, и исходит от нас. Замедленно переступив через свое срединное спотыкание - уходит от нас, не оборачиваясь больше к нам, особо не заигрывая с нами, чтобы нам особенно не плакать при мысли: она уже не вернется, никогда. Вот и жених не заигрывает, как поначалу, с кобылкой, отбросил свои заходы к ней - с той или другой ее стороны, отодвинулся от нее подальше. Он вполне усвоил изъян своей музыки, и теперь сам не без ее изъяна: тоже вполне обратим. Да и зачем сложные подходы к такой невесте, как эта? Ведь она, оказывается, вовсе не девственно целостная фигура тарантеллы, а ущербная, уже лишенная целостности, хотя и вполне еще миленькая фигурка сицилианы. А это совсем, совсем другая музыка. Что ж он-то теперь, жених этот, мелет! Вот уж чего не ждал никто: солист оказывается ничуть не лучше унылого аккомпанемента. Его музыка ничем не отличается от той, которую так нудно перемалывает своими языками элита сопровождения, вспомогательный квартет. Она так же пережевывает то же самое, так же изжевана и лишена смысла, нет, она еще бессмысленней: у этой солирующей партии нет и того малого значения, которым наделен аккомпанемент, не требующий, хотя бы, чтоб ему самому аккомпанировали. А этот солист таскает за собой служку с бубном, имеет наглость требовать, чтобы ему подбирали пажей половчей, свиту посолидней... И с этой своей жвачкой он думает подобраться к нам, мошенник! Попросту надул всех ложной значительностью первых звуков, но мы-то не такие простодушные, как все. Нам-то ясно, что все дальнейшее оказалось незначительной мелочью, лишь замедлением раздутой до какого-то значения. Вот почему этот тип может играть целыми днями, да хоть и двадцать дней подряд: благодаря незначительности своей музыки. Вот почему ему удается носить обличье жениха, благодаря своей безличности. Только благодаря раздуванию замедления у всего этого дела появляется какое-то значение, благодаря обману оно становится кому-то небезразличным. Вот что такое вся эта, происходящая из замедления спотыканий музыка: нагло раздувшаяся до значительности незначительность происходящего. Ну да, может, все это и так. Но послушай: то, что ты слушала до сих пор - еще не вся музыка, и даже совсем не музыка. Еще не звучала, например, четвертая струна. Пока это только вступление к музыке, в сущности, молчаливое приглашение к семейному танцу. Посмотри: благоговейно внимая вступлению, братья кордебалета послушно замерли в исходной позиции, поджидая, когда их изымут из нее в заранее условленный такт. Эта выжидательная позиция адекватно передает все их содержание, общую историю всего кордебалета и судьбу каждого из его участников. Они не умрут, ибо уже мертвы. Они не живут, просто есть. Мертвым нельзя стать более мертвыми, ибо мертвее смерти нет ничего. Из ничто нельзя изъять большее ничто, только меньшее. Назовем это меньшее что-то, слово несущественно. Пусть оно будет история, или судьба, как кому нравится, или жизнь. Как бы оно ни звучало, оно адекватно передает содержащееся в нем проклятие: изымание из смерти, изгнание в судьбу. Тот, кто ввергнут в изъятые из ничего историю и судьбу, живет, он подвержен музыке неумирающего проклятия жизни, изрыгаемого всеми ее струнами, натянутыми на одну дощатую коробочку, всеми ее голосами из одних уст. Замершие в мертвой выжидательной позиции участники кордебалета, распятые на этой своей кобылке и прикрученные к своим колкам, тоже ждут соответствующего движения смычка, чтобы ожить. И они дождутся, они обречены. Проклятье обрекает их на изгнание в жизнь, в тебя, Эва, ибо ты мать всего тут живущего, и они уже дождались тебя. Ну, может и не саму тебя, так повествование о тебе. И оно-то уж точно обречено: оно несомненно тут, вот оно. Чем заслужил скрипач, или кто-нибудь другой, особые проклятья? Ничем. Все молчаливые участники кордебалета тоже ничем не отличаются от говорящих персонажей квартета, и их музыка та же, пусть она и совсем без звуков и слов. А начто им звуки, когда и слова, и сами люди стерты до общих очертаний, до одного очертания: общности. Они притерты друг к другу так, что в точности повторяют друг друга, ежедневно и во всех углах дня, его вечером и его утром. Все отрепетировано, нужные навыки освоены, можно жить. Ежедневные репетиции хорошо осиливают нервную, со сбоями, перемежающуюся лихорадку жизни, и смертельно ею больные осваивают ее, обвыкаются в ней. Обучаются приемам жить, если уж надо жить, и успешно применяемые приемы делают жизнь делом вполне обыденным. А какой прием успешней в деле жизни, чем нескончаемое вращение об ней, чем вечные разговоры вокруг нее? Молчаливое вращение хоровода кордебалета - та же музыка обыденнейших разговоров говорящих персонажей, иной нет. Ее же наигрывают совсем немые, безустые: декорации сцены, тапочки или очки. Всеми разными струнами, конторкой или зонтиком, всеми тварями и их голосами жизнь говорит одним языком, будничным, пригоняя себя сюда каждый день поговорить с нами о том - о сем. Ей все равно, о чем говорить, не в том или этом значение ее кружения, а в самом прогонянии между ними, в замедленном продвижении сюда и отсюда через это и то, в попутном пресуществлении общего действия проклятья в частные обыденные дела. Это всеобщее действо, проклятье жизни, повторяется снова и снова в каждом малом деле, о нем вращается всякое движение, о нем всякая речь, и все умолчания всякой речи. Собственно, вся речь - умолчание о нем, из речей обыденной жизни предусмотрительно изъяты речи о самом проклятьи, иначе его не пережить. Да, и проклятье не живет при нас само собой, вся его речь - изымающий его целиком изъян, молчание, и оно уже к этому вполне привыкло, молчит и об этом. Что ж, пора уже и нам привыкнуть ко всему этому, чтобы глядеть без ужаса перед ним и презрения к себе в глаза самому молчанию, прозирая в движениях слов вокруг всякого предмета наших разговоров - его собственное движение: бессловесную темную дрожь. Прозирая в каждом предмете разговора и в каждой вещи ее вестника, слушая в каждом слове весть о ее ужаснейшем, о том, что извлекающее из всего звуки само молчит, тишайшее. Что устроитель всего действия сам никуда не двигается. Что устроитель всех болей - сам тишайший утишитель всякой боли и утешитель всякой твари, существующей по-своему живой или по-своему мертвой, но всякий раз не собой - им. Утешитель всех своих растений и зверей полевых, живущих и умирающих, в которых он и себе находит утешение, которыми он сам по-своему и мертв - и жив. Утешься и ты, тварь особенная, особо дрожащая между тем и этим, всяко живущая и всяко умирающая. Утешься, привыкнув к тому, что и ты живешь лишь постольку, поскольку существуешь не собой - вестью о тебе, рассказом о твоих делах, приучившим к тебе, сделавшим тебя привычной. Теперь от тебя не отшатнутся в ужасе растения и звери полевые, и не посмотрят на тебя с презрением. Но и не усомнятся уже, что ты живешь, как уже не сомневаются, привыкнув быть не собой, что они сами живут. И все это происходит так, как если бы им жилось просто так, как будто бы живется само собой. Но так ли это? Вот, вся музыка и все ее струны живут, как само собой разумеющееся, как, разумеется, невесты. Но разве они - настоящие невесты утешителя-жениха? Конечно, нет: музыка и струны - лишь свадебное одеяние милой невесты, самой привычки к музыке и струнам. Невеста венчается без принуждения, ведь и она жива не собой, нами. Она ведь и приходит на свадьбу с нами не самой собой, а опасаясь ужаснуть скупостью своей суровой наготы - подступает к нам в фате доступной свадебной музыки, неотступным, но вполне миленьким рассказом о себе. Она не обрушивается на нас - потихоньку подползает, вползает к нам и заполняет преисподнюю всякого нашего тела, и остается с ним, найдя себе в нем срединное место подальше от его пределов: сердце. Она осваивается на этом месте, обживает его, делает его себе привычным, так привыкая и к себе самой. Привыкнув к самой себе, привычка уже не сомневается в том, что живет, и теперь может как следует устроиться на своем месте, в нашем сердце. И вот оно подрагивает, подобно стенкам всякой коробочки - его стенки так же ходят волнышками, оно волнуется... Это в сердце возится, устраиваясь, привычка к жизни. Нежной привычкой к себе жива сама жизнь, само проклятие жизни привычка пресуществляет в благословение: живем - значит, она делает свое дело. Так что венчаться нам следует с нею, самой благословенной невестой, не с ее свадебным платьем: музыкой, или ее же траурным: жизнью. Тогда и дружественные шаферы, все братья кордебалета и все сестры хора за сценой обязательно поддержат наше венчание. Мертвые, они и сами оживут, чуточку пообвыкнув с нами жить. Они поддержат нас, как поддерживают друг друга, ведь без поддержки и им не жить. Посредница между живыми и мертвыми, архангелами и людьми, добрейшая привычка! Пока посылает она нам своих ангелочков-хранителей - живем, пока обрастаем мы мелкими привычками - растем. И не так уж все это безутешно. Самому духу повествования о всяких тварях не живется без поддержки самой твари, без тебя, Эва, ему не жить. Чистый дух роста всякого создания, он ведь тоже колеблется жить, как и всякая подвластная ему тварь, имеющая границы колебаний и очерченное этими границами свое место: бока своего тела. Но колебания духа безграничны из-за того, что он дьявольски однобок, то у него нет ничего справа - то нет ничего слева, то зада нет - то переда, колебания движут им или только туда - или только сюда, и потому у него нет охваченного одновременно со всех сторон границами тела постоянного места проживания. Тут, где всякой твари есть место - нет места ему, и его тут нет. Всякое есть в пределах своих границ, всякая вещь заполняет ограниченное место: между небесами или потолком наверху - почвой или паркетом снизу, стеной или стороной света справа - слева углом или округлостью горизонта. Впускаясь в свое место, вещь заполняет пустоту приготовленной для нее коробочки, иначе ее нет. Вот, и дух роста впустился в тебя, нашел в тебе свои границы, достиг своего предела - и только теперь есть, вот он, зыбится в тебе. Устраиваясь там, он теперь яростно возится в своей хорошенькой коробочке, и ее стены вздрагивают, вот-вот лопнут. От него трудно теперь избавиться, даже если очень захотеть. Может быть, выгнать его из своего сердца, значит - вырвать его из груди вместе с сердцем. Выгнать его из себя, может быть, значит вырвать вместе с собой. Но нужно ли всего этого хотеть? Не лучше ли вогнать его в привычные каноны жизни, приучить к ее налаженной обыденности? К такому духу повествования уже можно будет со временем привыкнуть. Привыкают же к ненасытному голоду, как-то живут, так и оно не будет больше отпугивать от себя ужасом и отталкивать презрением - притянет к себе привычкой к нему, с ним можно будет жить. Вздрагивая сердцем по-прежнему, так, чтобы не разорвать его, не празднично - буднично, день за днем, за ударом удар, повтор за повтором, можно со временем приобрести навыки жизни с ним. А самому повествованию - начто это восстание в сердце, беспредельное вырастание его души за пределы с таким трудом найденного местечка? Ниначто. И с тем же временем и дух его неизбежно привыкнет к нам, приучится с нами жить. Подобно тому, как занятия музыкой, терпеливые репетиции сотворяют привычку к ней, занятия жизнью создают привычку к жизни. Всякий повтор не сокрушает, только утверждает ее. Пока повторяется - живется, а бесконечный повтор может сделать и смертную жизнь бессмертной: к бессмертию тоже привыкается в конце концов так же, как привыкается к смерти. Утешительно твeрда эта почва под ногами жизни: привычка. Хотя она, как и все другое, зарождается на небесах, но сотворяется тут, и это значит, что с нею тут, под нашими ногами, сами небеса. Наши, конечно, скромнее тех, зато привычней. С такими небесами уже можно жить. Наполнить их земными утехами, и жить их утешениями так, будто безутешной жизни вовсе нет. Смотри и слушай меня, тварь смертная: ты не умрешь, пока о тебе есть кому порассказать. Ибо источники твоей жизни не в тебе, и не в яичках создателя твоего - в его устах, изрыгающих ежедневно повторяющееся, бессмертное проклятие жизни. Изрыгая свое содержимое, дрожат от гнева отеческие его губы. Адекватно передавая их дрожание, начинает дрожать четвертая струна, и жизнь истекает из своего источника, протекает сквозь нее, и накидывается на тебя, как на себя, так же дрожа от жадности. Тебя пронизывает ее мелкая дрожь. Составляющие тебя молекулы колеблются влево-вправо и назад, вверх-вниз и вперед, включая бессмертные молекулы кислот адамова яблока, молекулы самой жизни. Благодаря этим колебаниям, все левостороннее в ней становится правосторонним - и обратно, мужское женским и еще правее: мертвое живым. Бешено работают надпочечники, разлагая яблочные кислоты, хлещет адреналин, возобновляя их активность, и его валы омывают твое сердце, и оно содрогается. Судорожные спазмы артерий и вен вскрывают клапаны сердца, подобно запечатанным затвердевшей в их суставах краской жалюзи: с треском. Свежая кровь свободно прогоняется сквозь них, туда-сюда. Мешок сердца растягивается, его внутренние перегородки расходятся и сходятся, соединяя четыре его камеры в две, вытягивают в одну: в бескамерную трубу. Подобно лопнувшему печеному яблоку раскрывается твое сердце, подобно обожравшемуся соками яблока, вползшему в него червю, опившейся его кровью змее. Подобно окну распахивается оно, окну в жизнь. И это вполне будничное, малозначительное действие: всякую комнату неплохо бы проветривать каждый день. Такова вся эта музыка, исполненная значения незначительность преходящего. Не ловкие скрипачи надувают простодушных танцоров, сама тарантелла, которую ищут все они, чтобы поплясать так, как не плясали еще никогда, обман. Обманнейший из обманов: самообман. Праздничной свадебной тарантеллы нет, свадьба дело обычное. Что дано - дается каждый день, оно дано будничным, и ничему другому в буднях места нет, или они не будни. Сами глаза даны для дел дневных, так что ничего не поделаешь, может, другое где-то там во тьме и есть, но оно не дается обычному зрению. Ничего не поделаешь и с тем, что излечивает зрение от самообмана очень горькое, но вполне обычное лекарство: просвещающее открывание глаз. Но что вся музыка... Что все ее струны и премиленькая невеста сицилиана... Глянем открытыми глазами на жениха, на его сдержанные, как у сицилианца, движения. Он весь удержан где-то там у себя, далеко от нас, и выступает тут не в своем обличьи, ну что ж, осмотрим смычок. Этот так исполнен жениховского значения, что его и с привычкой не осилить. Он сам осиливает все, и саму привычку. А ведь он всего лишь молча качается, входит и выходит из недр наших, подобно насосу всасывая в себя омертвелые ткани. Он всего лишь только ходит туда-сюда подобно поршню: поднимаясь наверх - опускается вниз, и снова возвращается назад, но именно так высасывает, изымает из глубин смертного мертвые концы, вскрывает в них начала жизни. Колеблясь, он колеблет струны, протянутые от их начал к их концам, говорит всеми их голосами обо всем одним языком, умалчивая тоже об одном. О чем? О себе. О том, как молчит, извлекая звуки из всего, устроитель всякой музыки. О том, как двигается, не двигаясь отсюда никуда, по диагоналям из одного угла коробoчки - в другой, снизу налево и спереди наверх, устроитель всякого действа. Как дышит дыхание смычка, вверх и там вправо-влево, потом вниз и там вперед-назад. Как покидая это - возвращается сюда, вращаясь маятником с северо-востока на юго-запад, как замедляет тут свой ход. Я хобот трубящий, трубит смычок, молча делая свое обычное дело. Изъятые им из других замирающие звуки теряются в нем, не теряясь. Теряй, замирающее смертное, себя для него, не будь собой, не будучи - будешь жить. По меньшей мере сможешь рассказать о себе, о своей жизни, но и этого уже немало. Ведь так или иначе, все, о чем можно поговорить, о чем порассказать, как-то есть. Есть мертвое, есть смертное, каждому свое: кому быть неизменно, как оно есть, а кому жить изменениями, что

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору