Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фальков Борис. Тарантелла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -
того. Ведь эти два края - один край, ибо они соприкасаются очень плотно. Края сложной жизни и простого бытия, уперевшись друг в друга, просто-напросто твердеют в середине коробочки, образуя там твердь срединную из затверженных земных дел, как же иначе? Движение устроителя действа с небес к будничным делам неотличимо от всякого движения. Как и все, оно изымает движущееся из покойной позы, оживляет ее. Оно изъян завершенной позы, совершенно изымающий саму позу. Это движение - единственный, но исчерпывающий изъян устроителя действия. Зарастив его, покончив с этим дневным делом, он уходит назад в свою тьму, чтобы устроиться там в своей прежней, совершенной, и потому единственной позе. Эта темная поза - дрожь неподвижной позы, сама дрожащая тьма. Ею он изымает себя из дневного света, лишается его и лишает нас себя, но этим лишением он дает себя нам таким, каков он есть. Мы обречены на лишения, на прощание и разлуку, но эта печальная обреченность утешительна. Только так и можно вынести это невыносимое зрелище, темный лик устроителя всех действий, когда мы лишены его, когда его нет. Когда печально утешение. Мы не можем последовать за ним во тьму его будущего, и слава Богу. Но это значит - мы лишены будущего, и надеяться нам не на что, ибо его у нас нет? Не совсем так, его будущего у нас действительно нет, но у нас есть свое. Его не много, но ведь именно так оно может найти соответствующее себе, маленькое место поближе к нам, совсем у нас под рукой. Ближайшая к нам область будущего - да вот она, прямо сейчас, и она у нас всегда под рукой. Правда, и она всегда убегает отсюда, забегает вперед нас, в нее никогда нельзя вступить. Наше будущее недоступно нам, пока оно остается собой - его для нас тоже нет. Но оно становится доступным, когда перестает быть собой, теряет себя для другого, вот этого, теперь. Когда его самого нет вот тут, оно есть. И все мы его очень скоро увидим и услышим, сейчас, вот-вот оно само ответит нам на все вопросы о себе. Или, по нашей бедности, послушаем соответственно маленький о нем рассказ. А устроитель действа уходит на будущий рассветный восток, на исходную позицию, откуда опустился сюда, и о том месте мало что расскажешь. Кто похвастается, что побывал там и вернулся? Никто. Но своим движением он сам рассказывает о себе, еще издалека, прежде, чем кто-то тут заговорит о нем, думая, что говорит o ком-то близком. Он высылает вперед себя вестников о себе: разговоры и слухи не о себе. Вращаясь тут об всяком, они умалчивают о нем, и пустоты умолчаний хранят места, приготовленные для его гнездования. Он приходит позже, после всех слов, уготовив себе в них место, наполняет их значением, собой - а уходит прежде них. Сначала он уходит из слов, как всякий смысл, а слова уж уходят вслед за ним. Прежде слов из них уходит их значение, и утратив смысл - слова становятся совсем незначительными, им ничего не остается, как тоже уйти вслед за ним. Вот, они еще тут - а он уже там, вернулся в свое молчание. Его можно только проводить глазами, удержать его тут значило бы прикончить его, как удержать сыпящийся туда-сюда песок в песочных часах означало бы прикончить их смысл, само время. Очень утешительно, что это слишком трудно проделать. Качаясь туда-сюда, с высоты на восток, он вытекает из своей запертой спальни для того, чтобы вернуться в нее, выступает из тьмы своего молчания - и возвращается в молчание тьмы. Но даже если и невозможно последовать за ним - с ним не все потеряно, есть надежда, что он вернется сам. А прощание с его соучастниками, участниками его действа, навсегда. Они уходят в ничто, в прах словесный, из которого созданы, из которого вышли. Им не вo что возвращаться, кроме праха, и они снова рассыпятся в прах. С их уходом утрачивается многое, но не все, самое подверженное утратам - надежда - остается. Пока она не изъята из употребления, упования на нее не безнадежны, пока еще звучат слова повествования об уходящих, она не отринута. Ей пока есть куда вернуться, в дом упований, и значит - у нее есть будущее, туда она и стремится, чтобы исчезнуть в нем. И словам об уходящих несомненно есть куда вернуться: к своему источнику, в молчание, которое прежде начал и после всех концов. Значит, и они звучат не так уж безнадежно, ведь надежда на молчание не преходит, ибо само молчание пребывает всегда, и слова повествования только потому и существуют, что стремятся исчезнуть в молчании. Подобно выступающим из ратушных часов фигурам они появляются из молчания, так же проходят перед глазами, сопровождаемые прощальными звоночками, и стремясь к концу своему - так же преходят в источник свой, молчание. Слова пробегают чуточку замедленно, как раз так, чтобы прощание с ними успело пресуществиться в архитектуру сцены, преобразить ее и само повествование о ней. Слова выходят из ничто, и уходят в ничто, но без них ничего не начало бы быть, что начало быть однажды вечером в субботу: что есть. Слова вышли из молчания и в него уйдут, но их появления и исчезновения вполне достаточно, чтобы слезы разлуки с ними растворили жесткие конструкции повествования, смешали контрастные материалы в однородность, легкие и тяжелые его элементы, все в нем высокое и низкое слили в одно. Свернули весь его длинный свиток в одно слово: прощай. Преображенное, приспособленное к этому слову сценическое зеркало, портал сцены, легко вмещает его, как бы ни было велико это слово, вобравшее в себя все другие слова. Портал сцены неотличим теперь от портала самого молчания, и слово это принадлежит молчанию, и до начала повествования его не услышать. До начала оно еще не развернуто во времени, лишено своего теперь, разлучено с ним - и его не увидеть, как не прочитать ни слева-направо, ни справа-налево свернутый свиток. Это слово нельзя увидеть, глядя на свернутый свиток, внутри него, как не увидеть солнце внутри свернутого неба ночи. Но это слово есть, оно тут. И можно смотреть на него, развернув его в хотя бы один день повествования, сквозь светофильтры сопровождающих его слез. Вобрать в себя его смягченные, отраженные зеркалом повествования, замутненным сопровождающим его дыханием, солнечные лучи. Можно смотреть не прямо на него, солнце, а на луну, его детеныша и жену. Можно глядеть на него в упор не прищуренными глазами тела, а выпученными глазами души, не отводя от него боязливого сердца, только молча трепеща серебряными крылышками. Тогда его можно увидеть и прочитать, ведь тогда молчание становится зримым, а его бесплотное слово - трепещущей плотью повествования, живущей благодаря своему стремлению к концу, к прежней бесплотности. Достигнув конца, оно опять утрачивает плоть: сворачивается список, слово снова впадает в свой источник, в молчание. Прощай, шепчет себе устами всех плачущих своих детенышей уходящий первым, сам всегда пребывая в своем молчании. И расставание вмиг становится плотью, оно уже тут, среди нас. Прощай, и это все, кроме улыбки облегчения, с которой молчащий покидает нас. Но эта его улыбка значит гораздо больше слова: взошла заря и я снова один, говорит она нам. Снова приостановлена схватка, продолжает она говорить, и я открываю врагу моему улыбающееся лицо свое, лицо зари. Покидая приближаюсь, и смертельное объятие схватки становится отеческим, и я объявляю всем, что горжусь им, моим созданием, человеком. Я выражаю свою гордость открыто, движениями, адекватными передаваемому ими содержанию: неустанно перекраивая его ребра, изымая их и снова накрывая плотью, ломая бeдренные кости ему нежными побоями. Эти движения увидит и глухой, ушам которого недоступно слово, а сердцу - эта улыбка. Замедленно сворачивается эта улыбка, эхо, продлевающее краткое слово прощай. И слово это, так похожее на частичку дыхания, на слабый замедленный выдох, вздыхает в последний раз: чуть замедленно разворачивается в истекающем длении мига расставания, соответственно той замедленности, с которой сворачивается весь свиток повествования о встрече и прощании с человеком. Не слишком медленно - но и не слишком быстро, как раз так, чтобы всем слышащим успеть услышать продленное эхо помещенной в его конец, совмещенной с адом финала и тождественной ему, экспозиции преисподней. Эхо, отраженное другой стороной пространства повествования: его началом и завершающим начало тупиком эпилога. Отраженное всеми тупиками и углами его площади, всеми глухими переулками, которыми уходят так же, как и приходят, но уходят совсем другими. Как раз такими, чтобы суметь понять эту смущенную улыбку, с которой принято отправлять всякое прощальное письмо. И это, в которое сейчас в последний раз разворачивается слово прощания, чтобы после свернуться навсегда, тоже: Дорогая Эва! Что еще сказать о тебе? Я полюбил тебя, и прощай. Прости, я не прощаюсь, и это отлично видно, упрощено и свернуто в такое прощай, в него же сворачивается и весь свиток упрощенного повествования о непрощенном человеке. В каком-то смысле его не отличить теперь от книжки, лежащей на конторке в холле гостиницы: возможно, он так же останется нераскрытым, как осталась она, так же не откроет никому свое подлинное имя и, значит, сердцевинную свою суть. Он так же умолчит о своей сути, как и она, но ведь умолчания, и особенно самые глубокие из них - по обыкновению привычные, ясней слов скажут о самых глубоких потрясениях, о самом важном, и тогда окажется, что суть их - их подобие друг другу. Обычное дело, в молчании, в свернутом свитке, или лежащей на конторке закрытой книжке, точно так же, как и во всем невскрытом, замкнуты друг другом, совмещены обнявшиеся друг с другом, тождественные друг другу начала и концы, скрывающие основное содержание сердцевины. Да, так и не удалось узнать, что это там за книжка, и самые упорные устали разгадывать эту загадку. Может быть, внутри лежащей на конторке обложки действительно он сам, свернутый этот свиток, и та книжка - эта книга. И эта книга - лишь приближение к нам той, ее на нас неуклонное надвижение. Из укрывающей полутьмы холла навстречу ожидающему глазу ее благосклонное выдвижение, добровольно дающее нам то, что не далось усилиям участников действа: узнавание той книжки, и заодно дарящее ей самой - ее присутствие среди нас как этой. Не следует, разумеется, опрометчиво утверждать их тождество, но все же нельзя отрицать, что к содержанию этой книги так же затруднен доступ: хвостики и хоботки эпиграфов наглухо запечатывают восточные и западные, северные и южные углы ее глав, и сам верхний угол ее неба - финальный купол, запечатывают все ее части с обеих сторон, и их начала и концы. А эпилог, печать, которую принято делать самой доступной для взламывания, упрятан в средины ее недр, в самую сердцевину ее сердца. Если все это так, если об этой книге шла речь, и вокруг нее, и в ней разворачивалось и сворачивалось все действие, тогда, разбирая декорации сцены, следует оставить конторку, чтобы этой книге было на чем лежать, когда мы простимся со всем остальным. Это хорошо освоенный прием, у порога гостиницы точно так же оставлен тротуар, чтобы было где лежать отработавшему свое зонтику. Такой прием адекватно выражает порученное ему содержание: не прощаюсь, ибо отныне я с вами во все дни и до скончания века. Его можно проделать и в том случае, если уходящий padre прихватит книгу с собой, но тогда надо оставить церковь, чтобы ему было куда отнести ее. Что ж, тогда она займет место в церковном архиве среди прочих документов, рядом с автографом Guido d'Arezzo, если она подвержена общей судьбе. Ничего страшного, padre хорошо присмотрит и за нею. Как поставленный охранять пути сторож - он вполне доказал свою надежность, и его меч обращающийся, обоюдоострый язык, отнюдь не притупился от долгой работы. Тогда и он уходя не уходит, оставим ему и его самого, и на этот раз честно отработавшему свое. - Интересно, помнит ли она после, что было, - бормочет себе под нос он, собираясь уходить. - Нет, все сбывшееся потом забывается, - заверяет его приезжий. - Ничего не остается, кроме усталости. Не совсем так: где потом хотя бы двое или трое соберутся вокруг моего имени, там и я опять буду среди них, и останусь с ними. Даже если они соберутся для того, чтобы оплевать его, отринуть меня, то и сквозь такое отрицание будет просвечивать скромное утверждение, что я, дух этого повествования, по-прежнему пребываю в своем укромном месте: между ними. Я тут, как всегда, и как всегда - укрываюсь между ними, хотя и несомненно сбылся, соответственно всем принятым канонам мертв. Есть и некоторые из собравшихся здесь, у этой книги, которые не вкусят смерти и останутся пребывать, хотят они того или нет: нет, не хотя - ибо сбылись, вошли в нее. Но что правда - то правда, теперь, честно или не совсем, так или иначе отработали свое, устали все. Все теперь опускают натруженные, в кровавых мозолях, но пустые руки: в них не остается ничего, кроме усталости, все остальное забывается. Такова общая судьба, и усталый подвержен ей вполне. Только бессмертный не подвержен судьбе, так что же, никаких надежд и другим уповать не на что? Если даже включающая в себя столько надежд эта книга не предмет особых упований... А ведь представлялось, что хотя бы повествователь нашел в ней и взял свое. Его, конечно, трудно полюбить за это, но ведь, кажется, не любви к себе искал он, а способ высказаться вполне. Любовь, по слухам, сила слабых, а он, вырядившись в мощного тарантула, вышел на охоту из своей щели, нашел и вроде бы схватил жертву, и смылся с нею обратно в свою щель. Вот, вроде бы он и высказался, сбылся вполне, но только... фальшивая, ряженая его мощь обратилась против него же, жертвой оказался он сам. Вернувшись в щель свою, он пожрал, звучно чавкая, сам себя. И все же проделанное проделано им по своей воле, не так, как другими, без принуждения, и ему пожаловаться не на кого. В этом, возможно, вся разница между ним и всеми остальными: у него меньше приятных возможностей, чем у других. Собственно, он сам ведь себя принудил к этой работе, приняв собственный хвост за хвост жертвы, свой конец - за желанный конец книги, этим и объясняется, почему он не испытывает признательности ни к кому. К кому бы это, к себе? Что ж, пусть благодарит самого себя. Только вот - за что, насытился ли он собою? Вряд ли, полное тождество с собой, отчимом всего тут живого, стало бы матерью пресыщения им. Насытившись, он бы уже не издавал ни звука, погрузился бы в свое молчание, выговорившись вполне - перестал бы быть повествователем. Во всей полноте осуществившись в тождественном себе высказывании, исчерпав себя и пресуществившись в него, он сам перестал бы существовать, стал бы никто. А он - вот, продолжает лязгать зубами, как и прежде, от прежнего голода. Он по-прежнему существует, хотя и сожалеет о том. К кому же взывает он, лязгая зубами: зачем ты меня мучаешь, оставь меня! Если он тут один, начто все эти вопли? И дальше: о, не бросай меня, зачем оставляешь меня... Из какой же бездны усталости приходится ему взывать, а к кому? К никому. Даже если он тут теперь и не один, но ведь в самом недалеком будущем, вот сейчас, здесь не будет и его самого, значит - совсем никого. А того не приходится ждать долго, его дом-коробочка рядом, вот-вот. Тот и сейчас уже близок, вон, надвинувшись - приближается еще, а приблизившись - исчезает, выходя за пределы слуха и зрения, перестает быть тем - становится этим. И этот уже тут, осуществивший себя во всей полноте всего тут осуществленного, тождественный ему вполне: никто. Этот и впрямь заслужил все благодарности, и продолжает их заслуживать: заполняемая им комната пустеет заметно быстрей. Он все легче изымает отсюда всякого, кто заполнял ее до сих пор, как бы тот ни упирался. Терпеливые занятия с героями книги создают привычку к героям, их все легче терять. Изъяны появляются в предусмотренной очередности, последовательно вытесняемый из комнаты усталый кордебалет кепок покидает ее в хорошо усвоенном порядке, не кланяясь и не прощаясь. Его отпускают без особых напутствий, от него не остается и следа, будто все следы сразу же заметаются. Их будто слизывает языком, ну да, ведь именно так никто зализывает свои раны, возвращает изъятое свое - себе. Как бы к этому ни относиться, с одобрением или не очень, но кто бы тут ни был - только потому был, что был изъят из никто. Ничего не поделаешь: всякий, кто тут есть - лишь изъян никто, и всякое что - ничто. Ничего и не попишешь, в этой или другой книге: все они долговые, а все долги в свое время возвращаются. В свое время возвращается и самый большой из них, сам должник. - Будет лучше, если вы увезете ее поскорей, - пристраивается в хвост своей пастве padre, что-то засовывая на ходу в рукав сутаны. - Да-да, сейчас подгоню свою машину к гостинице... Это все ее вещи? Я заберу, - подхватив рюкзачок, продвигается за ним к выходу приезжий, и продолжает уже из коридора, повернув голову назад: - Вы пока побудете с ней? - Да, это все ее вещи, - согласно кивает ему из комнаты Адамо, и уточняет: - Почти все. - С rent a car и "Фиестой" я все устрою, не беспокойтесь, - догоняет ушедших Дон Анжело. - У меня в их сети есть родственники. Вот, на всякий случай, моя карточка. - Нет-нет, мы и так вам слишком обязаны, - доносится из коридора. - "Скорпио" легко доволочит ее до мастерской. Я приметил одну, это по пути и совсем недалеко. Они тоже не прощаются, но это ничего не значит: с ними кончено, делу венец. Не спрашивая запустив сюда, их не предупреждая отпустили отсюда, попросту выгнали. Начто они теперь нужны? Можно заплакать от всего этого, как плачет, например, Эва: от разлуки с ними, от тоски по ним. Что ж, плакать можно долго, источники слез неисчерпаемы, а изымание их оттуда разлукой длится вечно. Упорно повторяется, бесконечно длится изгнание, пока, по слухам, не возвратимся в землю, из которой изъяты, ибо прах мы, и в прах возвратимся. А таким слухам особенно можно верить. В комнате пока еще остаются она и он, их оставляют одних: отработавшую свое основную пару. Что ж заработали они честным трудом? Привычную безжизненную позу, и это все. Они одни стоят на коленях перед опустившим их туда повествователем, но он не протягивает над их головами венец. Они не говорят ни да, ни нет, но и он ни о чем не спрашивает. О чем бы это? Все сказано, и все сказано напрасно. В эпилогах нет нужды, а если есть - то он уже появился из молчания, прошел перед нами, и ушел, давно рассыпался в прах, как рассыпается все. И вот, они молча стоят, упираясь коленями в прах, в пигментные пятна на полу и свое молчание, погрузив колени в свои рабочие пот и кровь, и в молчание всех. Головы их опущены. О чем же думают они? О том, что разорванным сердцем нельзя любить, хоть оно и соответственно такой задаче очень, очень слабо? Зачем бы это... К ее лицу склоняется лицо, постаревшее, уставшее жить. Чье же? Она и не пытается опознать его. Поредевшие волосы прилипают к его лбу. Чьи они? Она и не пытается вспомнить имя. Не узнавая, она бездумно глядит на это лицо. Начто бы ей думать, чтобы окончить размышления горьким знанием,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору