Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев Виктор. Последний поклон -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  -
ам дедушко? Похлеще будет... Я перемахнул через заднее прясло огорода, непримиримо пер в горы в отдалении от бабушки. Не поспевая за мной, задыхаясь, она прерывисто поливала меня со стоном и кашлем, твердила, что я невесть в чью родову, что даже у крехтуна, стало быть у дедушки, эких вредин не водилось, что согрешила она со всеми нами и скорей бы ей подохнуть. Так легче бы ей было. Ну и так вот дальше и выше, все и всем давно известное. Скоро, однако, бабушка сменила гнев на милость. Кружа по лесу, заискивающе просила припомнить, где я был, где глухаря клятого поднял, из какой кучи спугнул? -- Осилься, батюшко, осилься, напряги память! Ну вот он бежал, и ты, сломя голову, понесся за ним, вот ты на гору его загнал, кринка-то еще была с тобой? -- Навроде была... навроде нет... -- Навроде, навроде! -- снова накаляясь, впадала в ярость и хватала меня за вихор бабушка. Кружили мы с ней, кружили по увалам, по Черной горе. Попались нам спускающиеся с них ребята, хорошо набравшие черники. Заглянув в посудины ягодников, бабушка с новой волной возмущения, но уже притомленно запела: -- Вот люди добрые ягод набрали, и посудину не потеряли. Нашему ж кавалеру все клин да палка. То бабушку обдует, травы в туесок насует, то за пташками погонится. Задерет башку и валит. Куды? Зачем? ЧЕ только с этим человеком будет? Какой из него хозяин получится? Вернулись мы домой затемно. Я и есть не смог. Упал замертво в постель и уснул. Что мне снилось и снилось ли -- не помню, но хорошо помню, что не хотелось мне просыпаться, с бабушкой встречаться и на свет белый глядеть.. Бабушка, как водится, жаловалась всем подряд на меня, на деда, на свою судьбу. Видно было из передней: налив в большой таз горячей воды, валяла в нем, драла, теребила ногастую птицу со сведенными, в крючья загнутыми пальцами, со сбитыми когтями. Брезгливо фыркала бабушка, дохлятина и дохлятина птаха-то -- говорила, -- худющая, выболевшая, но готовить надо, раз такое голодное время приспело, да и добытчик прогневается, на приступ пойдет, он ведь во зле форменной дедушко родимый... Я полежал, полежал, да ведь не улежишь весь день. Пролез к рукомойнику, побренчал им, боком подсел к кухонному столу, налил молока, отрезал горбушку хлеба. Бабушка, молча за мной наблюдавшая, кивнула головой на русскую печь, прикрытую беленой заслонкой, оттуда доносило запахом мреющего мяса: -- ЧЕ убоину-то не дожидаешься? Кто ее исти, акромя тебя, станет? -- Не беспокойся, съедим! И съели. Я созвал левонтьевских орлов, тетки Авдотьиных девок и, облепив стол с проношенной на углах клеенкой, мигом мы счавкали глухаря, обглодали кости, вымакали хлебом жижку, сдобренную луком, чесноком, лавровым листиком и перцем, иначе, заверяла бабушка, отворотит от такой дохлятины, в ней и мяса-то почти нету, кожа да кости, крупные, как у барана, кости, грудина не меньше, чем у федотовского козла. -- Православные! -- взревела бабушка, когда сковорода совсем опустела. Санька даже утолщения на костях, похожие на чесноковины, схрумкал. -- Стрескали пташку-то под метелочку. Вот дак да-а. Вот дак едоки! И наш-то, наш-то кавалер, с имя, с пролетарьями, заодно ворочает. От доброй еды рыло воротит, убоины боится или моргует -- не поймешь. А тут во весь рот ворочает и не морщится. Это он, штабы бабушке досадить. Ну не аспид, не кровопивец? -- И другим, совсем уже отрешенным голосом, говорила, с тоской глядя за окно: -- А криночка-то моя плакала. И не потерял он ее, не потерял. Это ее нашли митряшинские либо юшковские ухари... ...Ныне совсем уж редко поднимаюсь я по горной тропе на второй увал, еще реже хожу на Черную гору, подножье которой исполосовано тракторными гусеницами. Сами горы с чудовищными удавками на шее -- нагло над миром вознесшимися электроопорами. Бредут они уверенно по широкой реке -- просеке, и все перед ними расступается. Под опорами россыпью дачные дома причудливых форм, расцветок, с оградками из струганого штакетника. Идет бегство из задымленных городов на свежий воздух, к земляной работе, своя растет ягода, цветочки-ноготки. Вот и все, чего достиг трудящийся, тут все его богатство, светлое будущее в яве и в натуре. Ради него разорены села, разогнаны и уморены миллионы крестьян, порублены леса, искорежены, с места стронуты горы. И на Черной горе вытоптаны дивные цветы, трава тракторами и машинами задрана, земля в проплешинах и язвах. Нет здесь не только черники, но даже терпеливая земляника выродилась, а капризная лесная клубника сама забыла, где росла. Битое стекло, банки, склянки, черепки, железяки кругом валяются. Не найти мне здесь вовеки бабушкину кринку, ничего уже не найти, светлые детские воспоминания и те негде становится искать, так исказилась местность, так измордовали, повытоптали тайгу. По увалам даже малая пташка редка сделалась, глухарей, рябчиков, тетеревов давно нет. Пришлые люди и не верят, что они здесь водились. Но еще в пятидесятых годах на первом увале, за лесничеством, стрелял я рябчиков и у провала на Черной горе спугнул с брусничника шалого глухаря, по древней привычке прилетевшего на дальний ток и там задержавшегося после весенних свадеб. Ныне там ни песен, ни пера, ни крылышков, одни транзисторы ревут что-то заморское, здесь, в сибирской тайге, пусть и разгромленной, особенно дико и чуждо звучащее. По моим подсчетам, только в районе родного села, на увалах исчезло из-за гибельных зимних туманов около тридцати ценнейших растений. Да и кому они нужны, растения те, пташки, бурундуки, букашки, реки, горы и леса, коли сама жизнь висит на волоске. Ну а что касается глухаря, добытого мной, то скорей всего бобыль Ксенофонт далекой весной подбил его из своего дробовика-брызгалки. То было первое ружьишко, которое дали мне подержать в руках, чиненое-перечиненое, на ложе гвоздями жесть прибита, курок отпадает. И хотя заговаривала то ружье на святую пятницу колдунья Тришиха и по ее совету Ксенофонт-бобыль кровью ворона стволы промывал, промыв, хвастался: "Ноне я как торну, так и поминай как звали!" И "торнул"! Пока черная туча порохового дыма рассеивалась и грохот от перегруженного заряда катился по горам, мясо убежало и спряталось, один пух остался. То ли дело нынче! По рукотворному енисейскому морю на лихом катере или полуглиссере катит полупьяная куражливая компания, матрос в бинокль берега обшаривает и, как завидит на скале маралов, сигнал подает. Давя друг дружку, начальственные гости сыплются на палубу с карабинами. Тренированные, по банкам и пустым бутылкам без промаха бьющие, они ладятся за шестьсот сажен сшибить зверя со скалы, как серенького мотылька. Летит красавец зверь, ломая о камни ноги и рога, кости, но чаще в урман, в глушь помирать отбежит... Бахвалясь друг перед дружкой меткими выстрелами, ни в мясе, ни в шерсти, ни в шкуре не нуждающиеся люди велят матросам из камней и расщелин волочь зверя и поскорее печенку жарить. А матросы какие еще и попадутся. Иные -- в штопор, равноправие у нас в стране, говорят, холуев в другом месте поищите. "Ах, равноправие?! Ну мы вам покажем равноправие!.." Булькает катер трубой, позванивает двигателем, мчится машина по захламленной воде. Утес, под который маралы свалились, за кормой остался, в дымке исчез. И сразу над ним коршуны закружились, ворон с дерева крикнул, на пир сзывая, в глушине акаций, в каменистом шаражнике шарившийся медведь ноздрями мокрыми плотоядно шевелит, воздух цедит, кровавую струю нащупывает -- пир долгий и сытный будет. Мыши, собольки и всякие зверушки да хмурые птицы здесь уже знают: где большая стрельба шла, насорено будет, вот и слетаются, сбегаются, тропки торят к гиблому месту, подъедают за медведем все до косточек. Мышки за долгую зиму и кости в порошок источат. А я, ненормальный человек, все о каком-то бедном подраненном глухаре горюю, о прошлых временах, о кринке, об ягодах, об Енисее, о Сибири -- зачем и кому это нужно? Виктор Астафьев. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 4. Красноярск, "Офсет", 1997 г. "Пеструха" Валентину Распутину Холодны и коротки январские дни, длинны и тоскливы стылые ночи. Жизнь идет большей частью под крышей, в тесноте и духоте избы, оглохшей, ослепшей от толсто намерзшего на окне льда, от ставен, для сохранности тепла, может, и от сонной, одуряющей лени, не открывающихся и днем. Но вот какое-то беспокойство поселяется в избе, все чаще бабушка вскакивает по ночам, накинув шубенку, какая попадет под руку на вешалке, спешит куда-то с фонарем -- и долго ее нету. Приходит, гасит фонарь, крестится и сидит какое-то время на краю кровати, потом, сронив с ног катанки, не раздеваясь, приляжет поверх одеяла со словами: "О, Господи, Господи! Сохрани и помилуй нас" -- и уж долго лежит в глухой тиши, поворачиваясь с боку на бок. По избе медленно растворяется запах горелого керосинового фитиля. Слышно, и дед не спит, кряхтит, громко сморкается на пол, и бабушка тут же берет его в оборот: "Ну чисто из пушки палит! Спят ведь люди-то, робятишки набегались, без задних ног свалились..." Дед: "Бу-бу-бу" -- в ответ и начинает закуривать. Бабушка снова на него наваливается: "И жрет, и жрет этот клятый табачишша, ну ни дня ему, ни ночи!" Дед опять: "Бу-бу-бу", и все стихает. Потом уже дед с кряхтением, щелкая костями, слазит с курятника, нашаривает на шестке печи теплые катанки, засвечивает фонарь и тоже надолго исчезает. Появившись, заносит с собой и пускает в дверь морозного, сладкого воздуха, завывая, зевает и влазит на курятник. В избе снова поселяется тишина. Спустя время между дедом и бабушкой начинается озабоченный разговор, совершенно недоступный нам, малым ребятишкам, упорно борющимся со сном. "Навымнуло, брюхо затужело, переступает чижало, беспокоится". -- "Куда головой-то лежит?" -- "Наполночь". -- "Ну, стало быть, ночью и жди". -- "Да-а, уж спать надо вполглаза". -- "Все уж сроки навроде прошли". Бабушка шепотом считает во тьме и успокаивает деда: "Так-то, по дням-то, вроде бы и прошли, но она ж у нас барыня, всегда перехаживат... -- И, подумав, продолжает как бы про себя, но с явным расчетом, чтобы и деду было слышно: -- Я как поведу коровенку к быку -- все как надо быват -- огуляется, завяжется. Как наш хозяин пойдет, так и жди прорухи... Ну никакого ответственного дела не доверяйНу везде сама поспевай, досмотривай..." Дед бубнить было начал, но потом закряхтел и утих, пуская во тьму реденькие, приглушенные вздохи. Переживает дедушка. Думает, отчего он такой бесталанный уродился, все у него идет через пень-колоду... ладно вот баба попалась удалая, пропал бы без нее, пропа-а-ал! Тут и говорить нечего и думать не об чем. -- Может, ее в город, к ритеринару свести? -- Стельну-то? В последнем-то сроке? Ну, хозяин у нас! Ну, голова! -- Дак сама же в сумленье. Может, говоришь, не завязалась?.. -- Я не знаю? Я не знаю? У меня перва корова на дворе? У меня их перебыло больше, чем у тебя, у красавца такова, девок на повете!.. -- Оно конешно... Так-то бык каченскай, злой. Орет, глазом верьтит, на Пеструху целится, аж слюна в роте закипела. Покрыл навроде справно, без промаху... -- У ково слюна-то? -- Да у быка! Пеной, холера така, брызгат, глаз кровью налитой. Копытом землю бросат! Я аж попятился. -- Испужался? -- Аха. -- Вот и пропятился! Теперь живи не тужи, жди холоду в петровки... -- Ох-хо-хо-о-о... Живешь, живешь, одно переживанье за другим. -- Нет, надо эту барыню со двора сводить, надо нетель запускать. -- Дак и нетель избалуешь. Барыней сделаш. -- Барыней... От барыни и молоко барско! Чье молоко красноярский базар выделят?! То-то! -- Да так-то оно конешно... -- Ох-хо-хонюшки... Витька! А тебе чЕ не спится? Ты ково караулишь? Тоже Пеструху? -- Ага, тожа. -- Молочка охота? Замер. Ну, погоди, потерпи. Бог милостив... И снова бдение в темноте, шептание молитв, хождение на улицу с фонарем. Днем к бабушке не подступись. "Да отвяжитесь вы, окаянные! -- устало бранится бабушка. -- Не до вас!" И нот наступает еще одна ночь -- чаще всего всякие таинства свершаются, как им и положено, ночью. И вот, стало быть, глухой ночью слышатся торопливые, грохающие, по звуку даже радостные, добрую весть несущие шаги. Дедушка с высоко поднятым фонарем бухает дверью и еще от порога звонким, молодым даже голосом извещает: -- Ну, старуха, с телочкой! Бабушка мигом вскакивает с кровати, нащупывает ногами катанки, сует в них ноги, крестясь, миротворно напевает: -- Слава, те, Господи! Слава те... -- и тут же спохватывается, вспомнив, кто она есть и зачем на свете существует. -- Дверь-то, дверь притвори! Холоду напустил... И разболакайся. ЧЕ стоишь как столб телефонный! Вытер ли его? Вытер. Сухой ли тряпкой? Сухой. Облизала, говоришь? Хорошо кормить будет. Дед раздевается взбудораженно, шумно и как бы между прочим ввертывает: -- А чЕ, старуха, по такому случаю... -- Да уж чЕ уж с тобой сделаш? У тя на все случаи один спрос... На кухонный стол является из каких-то избяных недр извлеченная "четушка" в сургуче, похожая на молодого петушка с гребешком, чашка с капустой, растресканная эмалированная тарелка с хлебом. Слышно, как булькает сперва коротко, потом подлиньше. Коротко -- бабушке глоток-другой, длинно -- граненая рюмка всклень -- в этих делах дед себя не обделит. -- Ну, старуха, дай Бог! -- И, ахнув так, будто оступился голой пяткой в ледяную прорубь, отправляет дед злодейскую, жгучую зелью единым глотком в далекие места. -- А-а-ах, хорошо-о-о! Вот и дождалися! Вот и все тревоги кончились. Да и то сказать -- так-то коровенка аккуратная, в теле, бык матер, не должно обсечки быть, думаю, но вот вишь ты -- не живи, как хошь, а живи, как Бог велит! И день, и другой, и третий томит... Ну, дед! Ну, оратор! Хлеще тетки Татьяны-активистки речь валит. Это он, посмеивается Кольча-младший, под бабку колеса передков подкатывает, точно под комель неподатливо-тяжелой лесины. И подкатил! И навалил! -- Уж допей. ЧЕ зло-то оставлять?.. Утром -- редкостная картина: все спят, словно в праздник, долго, успокоение. Дед под бочком у бабки, она "на его ручке" -- так принято у нас говорить. Проснувшись, как всегда, первой, обнаружив неслыханный семейный союз, бабушка впадает в конфузию и вроде бы сердито сымает себя с дедовой "ручки", даже отталкивает ее. Дед, ублаженно вздохнув, почмокивает губами, отворачивается лицом к стене и продолжает сладко спать, глубоко и мощно дыша. Бабушка ворчит, повязываясь платком: -- Токо бы дрыхал. Токо бы дрыхал!.. И так уж проспал все царствие небесное, увалень! -- А сама "незаметно" прикрывает его одеялом, подтыкает под спину и, махая перед лицом и перед грудью вялой еще рукой, говорит с будничной, привычной раскаянностью, просто так, для перестраховки: -- Прости наши грехи тяжкие, матушка Пресвятая Богородица! -- и отправляется править утренние кухонные и хозяйственные дела. Лад и склад царят в нашем доме, всем людям на зависть и на загляденье. Забегающим родственникам сообщается важная новость, и они, которые крестясь, которые просто так, говорят: "Вот и слава Богу! Вот и слава Богу! А наша -- с первотелу, тута больна, дак боимся. А што как двойня?!" -- "Да кто же об двойне печалится? Об двойне молятся! Молода, ниче в жизни не кумекаш", -- журит бабушка какую-нибудь из своячениц, либо невесток, либо дочерей. Малый деревенский народ тоже себе на уме -- не говорят взрослые, что корова благополучно отелилась, только прорвется намеком у бабушки: "Ну, робятишки, скоро-скоро с молочком будете, а то замерли, совсем замерли..." -- и мы делаем вид: слыхом не слыхали, видом не видали, какое беспокойство, почти паника были в дому, и, коли нам не велено ничего знать, мы и "не знаем". Из несмышленышей, из малышни кто заведет разговор о теленочке -- старшие ребята вытаращатся на него: "ШаСглазишь!" -- суеверная, пугливая благоговейность, таинство ожидания сделают ребятишек на какое-то время послушными и даже раболепными... Наступает день -- помнится он, этот день, морозным, солнечным, озаренным не только ярким светом снегов и ломающихся на стуже солнечных лучей, но и обещанием торжественного праздника, хотя в явности происходят будни, однако предчувствие необычного не обманывает нас. -- Ну, робятишки! -- поигрывая глазами, улыбающимся ртом начинает бабушка, малые обитатели избы и гости напряжены, в струнку вытянуты, ждут, что последует дальше, и, зная заранее, что последует, все-таки всякий раз соловеют, словно бы хмельными делаются от сотворяющегося в доме чудесного действа, сердчишки ребятишек обмирают от приближения к той тайне, которая должна открыться сейчас вот, на глазах, и, благодарные от приобщения к делам и секретам взрослых, готовы уж и смеяться, и любить всех. -- Ну, робятишки, пойдемте телочку смотреть, имя ей придумывать. -- Ой! -- исторгался стон радости из детских грудей. Детей брали на такое дело не только своих, но и соседских либо дружков ближних, и тут уж Санька левонтьевский непременно увяжется за нами, и Танька левонтьевская -- у самих-то коровы нету, стало быть, и теленочка быть не может, так хоть к нашему подмажутся. В парной, прелой соломой и назьмом пахнущей стайке мутнеет оконце, прорубленное в стене, застекленное на зиму. Обмерзло оконце с наружной стороны, и внутри оно обметано настынувшим льдом по уголкам проруба и стесам бревен. Мутное, отпотелое в середке, пропускает оно едва ощутимый свет, куржак по потолку стайки тоже чуть отсвечивает блеклой пеленой. В стайке на морозы установлена печка, да топлена она с вечера, и в коровьем помещении заметно выстыло. Парно и зябко в стайке, желтая свежая солома, щедро наваленная на пол и в углы, источает сладкий, чистый запах овсяного поля. Солома и пахнет, и светится свежо в этом мрачноватом, дыханием большой доброй скотины, теплом навоза чуть согретом строении с низким, грубо тесанным потолком из напополам расколотых бревен. Пазы в потолке словно бы проконопачены белыми бечевками куржака. При нашем появлении потревоженный куржак заструился сверху мелкой пыльцой, коснулся едва ощутимым холодным дуновением напряженных ребячьих лиц, начал оседать на шапки, на одежду людей, затиснувшихся в стайку. -- Проходите, проходите проворней, -- отчего-то вполго- лоса, вроде как боязливо поторопила нас бабушка, и от ее голоса мы, и без того присмирелые, оробели еще больше. -- Холоду напустим, -- пояснила она. Дед вошел последним и поднял фонарь. Корова Пеструха лежала на свежей соломе, подобрав под большое, орыхлевшее, мягкое брюхо теленка, прикрыв его шеей, ногами и всем телом так, что у теленочка была видна лишь рыженькая головка со светлой проточиной на лбу. При появлении такого многолюдства корова забеспокоилась, стала подниматься, теленочек, поджавший под себя ножки и весь упрятавшийся в уютном прикрытии матери, все лежал с полузакрытыми глазами, плотно сжатыми бледно-белыми губами широкого рта, и хотя бабушка успокаивала корову, оглаживая ее

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору