Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев Виктор. Последний поклон -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  -
ьянящей, так нужной ему и мне воли, словно его и меня вытолкнули из тесного сундука, словно подбросили хворосту в дотлевающее пламя. Что-то порченое, вонючее хлестало из моего рта, слезы лились, и когда я открыл глаза, какое-то еще время все плавало, дробилось передо мною, но до лица дотронулись спиртом пахнущей ваткой, протерли его, промокнули глаза, и сквозь мокро на ресницах я увидел приближенное ко мне, сверкающее очками, этакое типичное лицо старомодного доктора. Он держал меня за плечо и что-то говорил, радуясь моему светлому воскресению, -- я это распознал по его взгляду, слезы пуще прежнего закипели во мне и полились из глаз, теперь уж не от боли, теперь уж просто так. -- Дыши-ы! Дыши-ы! Дыши-ы! -- напевал доктор. Я признательно уткнулся носом в мякоть халата, пахнущего талой енисейской водой. -- Все хорошо, юноша! Все хорошо! -- доктор приподнял пальцем мой подбородок, и почудилось -- под очками у него заблестело. -- Не плачь, а то и мы заревем. Хорошо дышать? Я хотел сказать: дышать не просто хорошо, дышать -- это не знаю какое счастье... но только шевельнул языком -- такая боль ожгла горло и такая снова хлынула дурь, что уж не до разговоров мне сделалось. Те самые санитарки, что хотели меня мыть и вместе со мною, как потом сами признались, наревевшиеся досыта, повели меня в перевязочную, где усажен я был в удобное, тугой кожей обтянутое кресло. Медицинская сестра смазала мое горло намотанной на палочку ватой, густо облепленной вонючей дрянью. Боль все не проходила, но я дышал. Никогда еще я не дышал так жадно, никогда так не наслаждался самой возможностью дышать. В перевязочной прибавлялось и прибавлялось народу. Появился доктор. Вытирая полотенцем руки, велел мне открыть рот, мимоходом глянул в него и удовлетворенно качнул головой. И тут я вспомнил, что давно, очень давно, наяву, во сне ли, уже был в такой же перевязочной и видел такого же доктора, он тоже помогал мне освободиться от боли, и фамилию его вспомнил -- Артемьев, теперь уж не доктор, а профессор! *** Знали профессора не только и не столько как профессора -- город сражен был совершенно безумной приверженностью его к футболу. Сейчас этим никого не удивишь. Ныне ради футбола и хоккея люди на преступления идут, есть такие, что чуть ли жизнь самоубийством не кончают. Но до войны болельщик, подобный профессору Артемьеву, был редкостью, и случалось, ох случалось, предавал он общественные интересы -- сбегал из больницы, с лекций из института, с заседаний ученых советов, с экзаменов, один раз будто бы даже из операционной улизнул -- человеческая молва, что лесная дорога, криушает куда попало, благо лес большой. До войны на красноярском стадионе "Локомотив" свирепствовали все больше братья: то Бочковы, то Зыковы, то Чертеняки, и в великие уж люди они выходят, бывало, мячи на голове через все поле проносят, штанги ломают, московским командам делать в Сибири нечего, всмятку их расшибут, да забалуют любимцев болельщики, запоят, заславят и, погубив, тут же забудут. На стадионе "Локомотив" профессора Артемьева не раз ловили коллеги и... на улочку. Он -- ловчить научился, смотреть футбол из-под трибуны, где валяются окурки, бумаги, нечистоты, где в пыли и грязи прячется безбилетный зритель парнишечьего возраста. Подтрибунные болельщики уважали профессора, считали его своим парнем, спорили с ним, ругались и вместе свистели. Но больничные деятели нашли новое средство бороться с неистовым болельщиком -- вызывали его по радио. Только он устроится под трибуной, попросит "отодвинуть ножку", как из динамика раздается: "Профессор Артемьев, на выход!" Он палец к губам: "Меня нет!" Но по радио повторяют и повторяют фамилию -- где ж выдержишь! Выход с "Локомотива" хоть налево, хоть направо -- половина стадиона, трибуна-то на обратной, "глухой" стороне, по-над Качей. Выудят испачканного, сердито сверкающего стеклами очков профессора, он ругается: "Какой г...нюк здесь радио повесил? Э... О... Прошу прощения у женщин. Это ж спортивное сооружение... Не вокзал! И хочу спросить кой у кого: имею я право, как советский гражданин, как патриот сибирского спорта?.." Говорят, из исключительного уважения к профессору парнишки сделали подкоп под забором стадиона, и он выползал по подземелью к Каче. Юркнет в переулок, стриганет в больницу, а его кличут, а его кличут!.. Говорят, жена от него ушла, дети разбежались, одна домработница осталась, "жалеючи блаженного", и шибко бранила хозяина: "У тя голова седа, руки золоты, умственность выдающаяся, а ты со шпаной на футболе свистишь, передову совецку медицину позоришь!.." Я смотрел на профессора во все глаза и ничего такого особенного обнаружить в его облике не мог. Он отдавал какие-то распоряжения почтительно его слушавшим людям, взгляд ученого был устремлен куда-то дальше, и мысли его, казалось мне, заняты совсем не тем, чем он сейчас занимался. За всем его видом и за тоном человека, привыкшего повелевать, различался избяной человек, слабо защищенный, простодушный, однако простодушие-то было крестьянского происхождения -- "себе на уме". -- Ну как, герой, ожил? Я покивал и попробовал улыбнуться профессору. Он приказал, чтоб я помалкивал, -- говорить придется ему, мне остается только кивать головой, но если и это движение вызовет боль, -- прижмуривать глаза. -- Уважаемые коллеги и студенты! -- громко начал профессор. -- Сегодня не в институте, сегодня здесь, в больнице, расскажу и покажу я вам, как можно ни за понюх табаку сгубить человека... -- Чувствуя мою стесненность от многолюдного внимания, он ободряюще тронул меня за плечо. -- Юноша, ты заболел почти неделю назад? -- Я кивнул. -- У тебя кружилась голова, появилась слабость, но не было температуры, и тебя на медпункте сочли симулянтом? -- Я снова кивнул. -- Между тем у юноши развивалась фолликулярная ангина, этаких два пустяковых нарывчика в горле снизу и один, совсем уж пустячный, -- сверху. Он-то, пользуясь плотницким термином, и расклинивал два нижних нарыва, и оставалось юноше жить... мало оставалось ему жить. Откровенно говоря, крепкая порода да г...воз... э... о... прошу прощения у дам, спасли его. Между тем человек лишь начал жить, из него, быть может, Менделеев... Не смейтесь, не смейтесь! Или сам Бутусов... Да пусть просто человек, гражданин, рабочий, защитник Родины! Не знаю, как отнеслись к той нечаянной лекции профессора Артемьева коллеги и студенты, но я-то много, ох как много запомнил из нее навсегда. -- Военное время, -- втолковывал профессор, -- страшно прежде всего тем, что человеческая жизнь как бы убавляется в цене, а кое для кого и вовсе ее теряет. Происходит это от распущенности имеющих хоть какую-то власть над людьми, и необязательно большую. -- Фельдшеришко с базайского здравпункта, -- продолжал профессор. -- Кто он есть? Но он познал отравную силу своей, пусть и маленькой, власти и по заскорузлости ума не сознает, сколь страшна эта сила... -- Профессор Артемьев остановился против меня: -- Фельдшеришка, недоносок на вид? -- Я кивнул. -- Шибздик?.. Э... о... Прошу прощения у дам! Ничтожество неосознанно, не всегда осознанно, мстит всем, кто здоровее его, умней, честней, совестливей, стараясь низвести людей до своего образа и подобия. История начиналась не с государств и народов. История начиналась с одного человека, но с первого! И одним, если дать волю злу, она может закончиться, но последним. Он должен будет сам себя вычеркнуть из списка и вместе с собою зачеркнуть все, что было до него. Чудовищно! Немыслимо! А между тем есть, есть люди, способные на это. Война обнажает зло, но за войной следует успокоение, мир, и зло утрачивает силу. Недоноски торопятся, успевают сосать кровь, ломать кости. Гуманист -- всегда богатырь, всегда красив и силен духом, а эти горбатые ричарды, наполеоны с бабьими харями, хромые талейраны и Геббельсы, психи гитлеры, припадочные, горбатые, прокаженные правители -- природа сама шельму метит: смотрите, люди, остерегайтесь зла!.. Э... о... Прошу прощения! Я, кажется, зарапортовался! Алексей Алексеевич, -- обратился профессор к пожилому врачу, -- позаботьтесь, чтоб фельдшеришку с поля вон. Фол! Подножка! Игра в кость! Санитаром его, сукиного сына! В госпиталь! Потаскай раненых, пострадай. Тогда только допущен будешь к страдающим людям... -- Профессор захлопнул крышку часов, заторопился из перевязочной, на ходу бросив через плечо: -- Покормите парня. Чем-нибудь жиденьким и теплым. Еще раз я увидел профессора в больнице через несколько дней. Он прошел мимо меня к тяжелобольному -- на станции Злобино ночью давнуло сцепщика, и он лежал весь в бинтах у окна, слабо постанывая. Профессор шел так стремительно, что отдувало полы незастегнутого халата, и, пока считал пульс больного, нашел меня глазами: -- Как дела, герой? Няня, понарошку поправляя подушку, шепнула мне: -- Поклонись, поклонись!.. -- Спасибо вам, -- тихо сказал я и, отложив книгу, наклонил голову. -- Не на чем! -- ответил профессор и чуть заметно, почему-то грустно улыбнувшись, добавил: -- Подрался б с хулиганами, они б давнули тебя за пикульку -- и так же бы проплевался. Кстати, Алексей Алексеевич, не забудьте сделать больному прижигание. "Еще прижигание какое-то! Тут и так глотку больно", -- загоревал я. Думалось, что раз прижигать, значит, огнем. Алексей Алексеевич сказал, что физкабинет не работает и прижигание возможно сделать не ранее как через неделю. "А я за это время выпишусь". Мне нравилось в больнице, опрятной не только снаружи, но и внутри -- отличительная, кстати, черта всех почти наших железнодорожных больниц -- опрятность, уважительность, добросовестная профессиональность сохранились и до наших дней, чего не скажешь о других ведомственных больницах, в особенности о районных и областных, и я наслаждался невольным отдыхом. К полному моему удовольствию, попалась мне книга под названием "Фома-ягненок". Я упивался ею. Фома -- знаменитый пират, до того свирепый и кровожадный, что вместо черепа и костей на черном знамени флотилии -- а у него и флот, и острова, и города, и владения свои были -- нарисован беленький невинный ягненочек. И стоило кому завидеть на море-океане корабль с ягненком на знамени, как тут же капитан приказывал опускать паруса, выкатывал бочки с золотом и ромом, приказывал женщинам снимать с себя драгоценности и все прочее -- на всякий случай. Фома с женщинами лишних разговоров не разговаривал, и, когда ему в сражении перебили позвоночник, он заставлял соратников своих пикорчить их в его присутствии, саблей вспарывал им животы. Конец Фомы был печальным: заманили пиратов в бухту хитрые англичане, в бухте крепость принадлежала Фоме, да не знал он, что крепость ночью захвачена британцами, попер сдуру за бригом. Полна утроба корабля драгоценностями и ромом, на палубе красивые барышни мечутся -- вперся Фома в бухту, тут его как начали пластать береговые батареи, щиты на бриге сбросили, а под ними вместо драгоценностей -- пушки, барышни -- переодетые матросы. Пираты в бега, но из-за мыса выплыли военные корабли. Вздернули Фому на самой высокой рее, славных его сподвижников развесили, как воблу, на мачтах пониже, и с этаким украшением в Темзу вошел английский корабль. Шапки вверх! Правь, Британия! Книга про знаменитого пирата была без обложки и зачитана до тряпичного вида. С годами я начал думать, что она мне приснилась или от военной контузии возникла в моей нездоровой голове. Каково же было мое потрясение, когда на мой осторожный вопрос насчет знаменитой книги Иван Маркелович Кузнецов, бородатый книгочей, безвозвратно помешанный на литературе и, кажется, знающий все книги насквозь и помнящий все, что в них и про них написано, просунул руку в книжную полутемь и из пыльного завала вынул "Фому-ягненка", да еще и с подзаголовком -- "Рыцарь наживы". Оказалось, что сочинил "Фому" Клод Фаррер, офицер французского флота, и не только ее, а и множество романов с такими завлекательными названиями, которые нашим лениво мозгами пошевеливающим писателям и не снились: "Последняя богиня", "Король кораблекрушений", "Барышня Дак", "Девушка-путешественница", "Забытая беда", -- в двадцатых годах выходило на русском языке его пятнадцатитомное собрание сочинений. Вот какого замечательного автора судьба или Господь подсунули мне в трудную минуту. И думал я тогда: "Ах, Фома ты, Фома! Почти наш Ерема, взял бы ты меня отсюда в свою боевую команду, ох и дал бы я звону на морях и на суше, уж повеселился бы, попил и поел, и женщин перепортил бы не-эсчетное количество! А пока что, Фома-Ерема, жрать мне охота, как твоим пиратам, подзаблудившимся в безбрежном океане и давно не щипавшим мирные пузатые корабли и усыпанные плодами и яствами берега..." Карточки мои прикреплены в станционном магазине, хлеб по ним я могу получить только и Базаихе. Здесь мне дали три картофельные оладушки, какой-то суп-рататуй, и я, несмотря на боль в горле, заглотил всю эту пищу, аж слезы из глаз выдавило. Было у меня маленько деньжонок в гимнастерке, купила мне няня банку варенца, погрела в печке, я его выпил, но не проняло меня, сильнее жрать захотелось. И тут нашла меня Августа -- написали ей со станции, что я в тяжелом состоянии отправлен в больницу. В деревне подумали, что я попал под колеса. Увидев ноги, руки мои на месте, тетка расплакалась, развязала узелок. В узелке кастрюля, в кастрюле суп из костей от ветчины -- отоварили вместо мяса на сплавщицком лесоучастке, где Августа вкалывала и откуда обыденкой между сменами побежала ко мне, Ни удивиться, ни умилиться ее поступком и тому, что со станции написали, -- я не успел. Заслышав запах мясного бульона, скорее схватил ложку, попробовал хлебать его, теплый, запашистый, но ложкой получалось медленно, я взял кастрюлю за дужки и, не отрываясь, выпил похлебку. Августа, пока я пил, смотрела на меня, и частили слезы из ее глаз. -- Во-от! -- выдохнул я. -- Теперь живу! -- В узелке еще были лепешки из неободранного овса, я их завернул обратно -- горло будут царапать. -- А говоришь-то ниче, нормально, -- сказала Августа, вытирая глаза концом платка. -- Так ведь чего ж... -- Может, тебя отпустят на денек после больницы? -- Едва ли. Сегодня сцепщика привезли со Злобино. Без выходных работают, через двенадцать часов. -- Х-хосподи! А мы-то, в лесу-то -- бабье одно... Наши-то, овсянские-то хоть сызмальства в тайге -- привычные, а вакуированные шибко мерзнут и увечатся... -- Бабушка как? Девчонки? -- С имя и водится баушка. Ягоденок набрали дивно. Картошек накопали. Может, перезимуем. Мы-то чЕ, мы вместе. Ты -- один. Помер бы... И не узнашь, где похоронетый... -- У тетки опять задрожал голос, закапали слезы. -- Ладно, живы будем -- не помрем! -- Кости возьми и обгложи, тут где хрящик, где чЕ завязилось... -- Полезное занятие. -- Ну дак я пошла. Ночесь на работу. Отпустят, дак иди, не бойся, не объешь. Картошшонки свои, пайку дают... -- Хорошо-хорошо. -- Я накоротке приткнулся щекой к голове Августы, она меня поцеловала в лоб потрескавшимися губами и перекрестила. -- Мама велела. -- Ты уж не говори ей лишнего-то. Я в этой, -- тряхнул я старой, латаной и застиранной пижамой, -- в гуне в этой не гляжусь, а так-то -- жених!.. -- Жени-их! -- махнула рукой тетка и, утирая ладонью лицо, пошла из больничного скверика меж желтых, почти уже осыпавшихся тополей. Возле ворот Августа обернулась, приподняла руку и что-то сказала. "Дак приходи!" -- догадался я. "Ладно, ладно", -- отмахнулся я. Вернувшись в палату с костями в поле пижамы, я с сожалением глянул на дважды прочитанного "Фому-ягненка" и принялся глодать кости, выколачивать из них мозг. Большинство больных спало, лишь один, самый надоедливый больной, стажер красноярского пункта технического осмотра вагонов, сдуру, может, и нарочно, засунувший пальцы под тормозную колодку во время пробы тормозов, попрыгивая, ходил меж коек, тряс спадающими с тощего зада пижамными штанами, напевая с тем занудливым, приблатненным воем, который дается лишь тюремным кадровикам: "А ты мне изменила, другого полюбила, зачем же ты мне ща-шарики крютила?.." -- На! -- протянул я ему кость. Стажер остановился и глядел на меня, ничего не понимая. -- Заткнись! -- пояснил я. Он выхватил кость, захрустел ею. -- Шешнадцать лет проробил, и ни единой царапины, -- жаловался старый сцепщик, -- теперь всего переломало, а все оттого, што "Давай! Давай!". Вот и далиТри сменшыка осталось! Че оне втроем-то? Устанут, на себя и на правила рукой махнут, вот порежет которого... Дадут практиканта из фэзэу, дак тоже не выручка, за имя больше смотри, чем за сигнализацией, -- так и норовят куда не следует: да прыгают, все прыгают, будто козявки с ногами в жопе. -- На! -- протянул я кость стажеру. -- Отнеси труженику! От благодарного фэзэошника... И дядька утих, занялся костью. Стажер присел на мою кровать, смекая насчет добавки, начал рассказывать о той фартовой жизни, какую изведал он. "Да знаю я эту роскошную жизнь, в детдоме наслушался. Вот у Фомы-пирата была жизнь так жизнь!.." *** Так и не сделав прижигание, я выписался из больницы. Ой, как я пожалею об этом, как буду мучиться ангиной на фронте, да и после фронта, не сделав, как оказалось, пустяковой процедуры -- пластинки, подключенные к легкому току и приложенные к тому месту, по которому мы щелкаем, когда хочется дернуть водки. Весело катил я на "Ученике", который задом вперед тащил паровоз, и шуровал в нем знакомый мне по ФЗО парень из кочегарской группы. День был лучезарный, мягкий: в лесу, знал я, оседала на колючие растения последняя паутина; последние листья срывало ветром с берез и осин, подножие лиственниц устилало пухом желтой хвои; мохнатые белянки примораживало иньями, они стеклянно хрустели и рассыпались под обувью; в воронках озеленелых от сырости рыжиков намерзала хрупкая ледышка; рябчики свистели и бодрились по утрам; глухари шумно взлетали с осинников, взбивая вороха листьев; дрозды разбойничьими стаями облепляли рябины и черемухи в деревенских и пригородных палисадниках; улетели ласточки и стрижи; стронулась в отлет местная водоплавающая птица; грустно замерев, часами сидели на мокрых камешках кулички-перевозчики; глядя на воду, подогнув лапки, брюшком липли к бревнам и плыли куда-то серые трясогузки. Все-все в природе завершало летнюю работу и страду, готовясь ко сну, и только в мире, у людей не наступало успокоения, они все дрались, дрались, сводили друг дружку со свету. Станция встретила меня угрюмой, молчаливой подавленностью. Порченый посмотрел больничную справку, где мне предписывалось еще два дня "домашнего" режима", и убил мою легкую безмятежность, сказав, что "домашний режим" придется отложить до после нойны. Мне, Кузьме, Абросимову, и трем пожилым рабочим с промучастка велено было заняться погребальными делами. На станции отцепили от поезда, идущего с эвакуированными из Ленинграда, ледник, наби

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору