Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев Виктор. Последний поклон -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  -
одной реке. Он провел узкой ладонью по моим волосам, по лбу, по глазам, по носу, как бы ненароком утер мне губы и, сияя золотом, обнажил зубы в снисходительной улыбке: -- Четырнадцать раз?! -- Дядя погрузился в размышления, что-то подсчитывая и уточняя. -- Два раза в сутки? Нет! -- вздохнул он с прискорбием: -- He-возможно! Технически невозможно. А был дядя Вася из нашей родни, хоть с одной, хоть с другой ее стороны, -- самый технический человек: бракер на лесобирже, что к чему в работе или там в жизни -- разбирался. Я ему поверил. Я всегда и во всем верил моему дяде. И все верили. Порой опрометчиво, особенно женщины, но куда же им было деваться-то? Не верить Васе было нельзя, не любить его -- невозможно. *** Дядя Вася, Сорока. Что я знаю о нем? Мало, слишком мало. Ах, если б все сначала! Если б повторить жизньДаже писем Васи не сохранилось, лишь фотографии остались, много фотографий -- он любил фотографироваться, любил наряжаться, любил нравиться, любил плясать, веселиться, хохотать, озорничать -- мой дядя любил жизнь в любом ее проявлении. Первая фотография: Васе лет четырнадцать-пятнадцать. Снят он вдвоем с деревенским дружком -- Федором Скоковским. Судя по тумбочке и заднику -- занавеска с намалеванным на нем букетом цветов, -- фотографированы друзья в Красноярске. Вася в шелковой, мешковато на нем сидящей, "на вырост" шитой рубахе, по вороту которой вьется едва заметная вышивка. На голове у Васи большой картуз, уже обретающий формы кепи, с ремешком по тулье, и на самом лбу картуза, должно быть, для фасона, прилеплена медная пряжка. Наверное, дед мой, Павел, по дешевке отхватил шикарную фуражку на базаре при распродаже барахла прогоревшего нэпмана. Явственно вижу, как дед долго и сосредоточенно примеряет кепи у треснутого базарного зеркала, то откидывая ее задиристо вверх, то приопуская козырь головного сооружения на возбужденный торговлей зрячий глаз. Я потому так много о Васином наряде, что сам он на фотографии "не глядится", еще остренько, простовато лицо, еще напряжен и скован его взгляд, еще мослата и детски слаба рука, держащая спинку стула. Чуть, только чуть искрит, даже не искрит, лишь брезжит в глубине взгляда улыбчивость, настырность ли человека, устремленного к полной независимости, к дух захватывающему полету неизвестно куда -- лишь бы вольно было, лишь бы дышалось и жилось в радость. Дальше -- больше. Вася с друзьями, Вася с девушкой -- дальней родственницей. Вася с двоюродным братом. И на всех фотографиях видно, как крепнет он небольшим телом, как ладнее и ладнее на нем наряд, как ярче выявляются. сияют, точно после здорового ребячьего сна, никогда для меня не гаснущие глаза. И обрыв... На какое-то время прекращается фотолетопись. *** В тридцать первом году вся семья деда Павла была вывезена в Красноярск, на переселенческий пункт, который я описывать не буду, он известен полнейшей беспорядочностью, доморощенной сибирской злобой, которая лютей всякой привозной, и неизвестностью. Васе же исполнилось шестнадцать лет, и его вместе с отцом продержали в тюрьме до осени, как совершеннолетнего. Тысячи здоровых, позарез нужных заполярной стройке мужиков продержали до последнего парохода. За старшего в семье ломил на лесобирже рубщиком второй мой дядя -- пятнадцатилетний Ваня, и с него, как свидетельствует расчетная книжка, делались вычеты, как и со всех спецпереселенцев. Посадили кормильца, обозвали "элементом", да еще и "вредным", вот и пусть с четырнадцати лет кормит и содержит этот "элемент" мордатых и беспощадных дядей с наганами. Мудрая ж политика -- уничтожат, а потом спохватятся: "Ах ты, разахты, опять перегиб! Опять нас, наставников, охранителей передовой морали и строгого порядка, кормить некомуСыскать мужика! Куда-то спрятался, хитрован? Мы за него работать должны?!" Вася по совету Ивана подался на лесокомбинат, но вскоре увильнул от ломовой работы на бирже, поступил на курсы бракеров и с тех пор более физическим трудом не занимался. Дед Павел, как и ожидалось, засуетился в роли распорядителя по подрядным работам, то плотничал, то печки клал, то пушнину принимал, то в порту лодочной базой ведал, но, не поборов соблазна, устремился в коммерцию, начал торговать в овощном ларьке, где, как я уже говорил, и потерпел полный крах. *** Первая игарская фотография дяди Васи. Простой, без букетов занавес, без всяких загибов и архитектурных излишеств стул. На спинку его твердо опершись рукой стоит дядя Вася. Ему восемнадцать. Волосы зачесаны назад, белая рубашка застегнута на все пуговицы, не по росту большой, мятый пиджак, и по тому, что он мятый, можно заключить -- с чужого плеча, -- никогда и нигде больше не увижу я Васю мятого, неопрятного. Брюки галифе, хромовые сапоги старого покроя, с высоким голенищем и закругленными передками, не форсистые "джими", эра которых только еще надвигалась, а наступив, много лет волновала сердца модников, да и по сей день нет-нет заявит о себе. На этой, пока еще простенькой фотографии знакомый мне уже вживе человек. Гордо, с чуть заметным вызовом молодого петушка вскинута голова, да слаба и тонка еще шея, однако лицо обрело формы законченные, мужские. Но над всем "мужским" и "суровым" властвует нежность, которую так давно и упорно отвергаем мы и осмеиваем оттого должно быть, что даруется она природой редко кому, в особенности по деревням, среди крестьян, заезженных вечной тяжелой работой. Природа- матушка штампует, вырубает, склепывает нашего брата и вдруг вспомнит: да есть же у нее инструменты и потоньше топора или молотка, и для собственного удовольствия, для отдыха иль для проверки -- не разучилась ли она еще творить вдохновенно? -- возьмет и трепетными пальцами вылепит и раскрасит что-нибудь этакое, до чего и взглядом коснуться боязно. Откуда бы у деревенского парня, почти не помнящего матери, выросшего в доме гуляки и картежника-отца, почти без догляда и обихода -- этакая "дворянская" тонкость и чистота лица? Горделивая осанка? И так ему никогда не изменившая "интеллигентность" в одежде, да и в манерах обращения, и особенности с женщинами, из-за которых он много горя принял, но еще больше они из-за него. Еще фотография. Еще одна страница жизни дяди Васи. Больше уверенности в себе, характер тверже, ярче разгорающиеся глаза, на фотографиях -- темные, наяву -- шоколадно-коричневые, с шоколадным же, неуловимым блеском в заманчиво отполированных зрачках, в которых не светятся, пляшут бесенята, беспокоя и распирая взгляд удалью. Так и тянет заглянугь за обрез фотографии, высмотреть -- что там, за нею? Но никогда и никого не пустит Вася себе в душу, да, наверное, и не тянуло никого особо-то заглядывать вглубь -- слишком много привлекательного, ослепляющего было наруже. Нынешним, уже много видевшим глазом и даже не глазом, вторым зрением, годами выстраданным опытом, я угадываю -- слишком все же быстро повзрослел Вася -- в восемнадцать лет полная независимость, спокойное достоинство человека, зарабатывающего свой хлеб, но в уголках смешливого рта как бы закушена и обращена в легкую улыбку чуть заметная горечь. Да ведь и то заметить: не каждому юнцу ни за что, ни про что доводилось валяться на общих тюремных нарах, кормить вшей, хлебать баланду, раз в месяц мыться в городской бане -- артельно из одной шайки, плыть неизвестно куда под конвоем, который особенных жестокостей не проявлял, но на берег не пускал и после каждой пристани, на всякий случай, пересчитывал по головам вверенную ему команду. Игарская лесобиржа. Штабеля досок, будто домики, амбарно покрытые односкатной крышей. Меж штабелей бригада молодых укладчиков в спецовках. Работяги держат доски кто торчмя, кто в беремя, и все чему-то смеются. Фигурки маленькие, тусклые, в одной из них -- по сверкающим зубам -- с трудом узнается дядя Вася. Истощенный тюрьмою и дальним путешествием, он маялся зимой цингою, частью потерял, частью починил зубы, но я считал, что золотые зубы были вставлены для красоты. Не я один ослеплен был блеском золота, сколько девчоночьих и бабьих судеб перекусил, как нитку, теми зубами любимый мой дядя! Снимок возле управления лесокомбината. Народ все солидный, в себе уверенный. Но среди конторских Вася не потерялся -- при шелковом галстуке-трубочке, модном тогда, прическа "политика", взгляд чуть притушен сознанием занимаемого положения -- он "служащий", ведает целым отделом в комбинате, ведет курс бракеров на вечерних курсах. Жизнь дяди Васи отлажена, начальство сулится переселить всю семью деда Павла из барака в отдельный домик, самого "служащего" снять с комендантского учета. Бабушка из Сисима простерлась мечтой в сладкие дали: Сорока, глядишь, вовсе остепенится, женится, домой приходить станет вечером, а не наутре и хоть раз по-людски поест, выспится, Но таланты, таланты! Сколько от них беспокойства человеку? Родове моей по линии деда Павла в особенности. Лихой был плясун дядя Вася! Когда в служащие вышел, города хватил, овладел модными танцами, слух был, что по части танго и вальса, где надо как можно шибчей вертеть и заламывать партнершу, равных ему на Игарке не было и не скоро нашлись бы, если б сам он не разрушил наладившуюся карьеру. Дяде Васе восхотелось не просто кустарно танцевать, но делать это для радости народа, организованно, и он записался в танцевальный кружок лесокомбинатского клуба, где тут же всех танцоров позагонял в углы и сам возглавил кружок. Восхищенные игарские жителя прочили тому кружку лететь по весне на краевой смотр "народных талантов", будто бы даже и бумага заготовлена была насчет реорганизации самодеятель- ного кружка в ансамбль песни и пляски, и, кто знает, может, прославленный красноярский ансамбль танца явился б свету десятками лет раньше, мой дядя вышел бы в знаменитые деятели искусств? Но... Загулял Вася. Натурально загулял, как это делали буйные люди -- отец его, стало быть, мой дед Павел, или как старший братец Васи, стало быть, мой папа. Пировал Сорока в ресторане, На виду и на слуху всего города. Папа мой клянется-божится: если б он не выкупил братца Васю, не миновать бы тому "белого домика", который, кстати, в Игарке никогда белым не был, он, серый от суровых заполярных ветров и стуж, размещался за таким плотным и высоким забором, что виднелась лишь горбина крыши -- бракованные пиломатериалы девать некуда. До ресторана события развивались так: Вася привел в лесокомбинатский клуб ухажерку "интеллигентского происхождения" -- к такого рода барышням он испытывал болезненную тягу, должно быть, хотелось ему стереть окислившуюся медь деревенских копеек о золото городской высокой пробы, и, конечно же, как "свой человек", попер напропалую без билета в зал, набитый танцующим народом. И все обошлось бы, если б черти не унесли по нужде контролера и вместо него не встал бы в двери молодой парень, как после выяснилось, осодмилец. И эти-то минуты, в которые приспичило клубному работнику, решили судьбу моего дяди -- осодмилец преградил вход рукой. Вася, будучи от природы человеком горячим, еще и перед барышней хотел бравость показать -- преграду отбросил и поспешил в залу следом за барышней. Работник милиции метнулся за нарушителем, схватил его сзади за воротник, говоря иначе, за шкирку, не зная, что вот этого-то с собою делать Вася никому и никогда не позволял, -- он с разворота вмазал в глаз осодмильщу, дальше уж заработала порода!.. Схватиться бы Сороке за голову, зажать ее, буйную, руками, задуматься, к властям бы с повинной, а он что делает? Отпущенный из милиции под расписку, отправляется во второй переселенческий барак, наряжается в новый костюм, минуя управление лесокомбината, где уже был заготовлен, но еще не вывешен приказ о снятии его с должности, -- надеялись, зайдет, покается, с милицией вопрос можно утрясти, -- минуя родную контору, Сорока летит в ресторан, устраивает пир и спускает все деньги, приготовленные на обзаведенье в "новой фатере". Одной только посуды, как утверждает мой папа. перебил Вася в натури на семьсот рублей. Я несколько настороженно отношусь к названной сумме: мой папа имел склонность к преуменьшениям, с одной стороны, и к преувеличениям, с другой, -- он всегда почему-то обсчитывал- ся в детях, живя с мачехой, забывал шестого дитя, то есть меня, пребывая в моем доме, сбросил со счетов пятерых детей, нажитых с мачехой, -- едва ли во всех заведениях игарского общепита в те годы набралось бы на семьсот рублей посуды. *** Пробуксовка, смутность, выпадение времени, и... мятежный дядя оказывается в Норильске, не в качестве заключенного, как этого следовало ожидать, но вольнонаемным кадром -- чего-то там он в Норильске тоже вроде как возглавляет. "Свое слово", должно быть, сказал доктор Питиримов -- человек в Игарке уважаемый, перед которым, догадываюсь я, бабушка из Сисима ползала на коленях, спасая непутевую птицу -- Сороку, -- очень уж виновато в последующие годы мой дядя чувствовал себя перед мачехой, избегал жить под одной крышей с нею, хотя находил время ей писать, называл в письмах "мамой", не забывал помогать и деньжонками. Еще одна фотография, самая моя любимая: где-то в Норильске, в общежитии, взметнув ноги на свинку деревянной кровати, лежит Вася в сатиновой чертой рубахе-косоворотке с расстегнутыми белыми пуговицами, трезвый, благодушный, забывший о пережитом в Игарке событии, улыбается ребячьи легко, ножищи босые, огромные, я всегда смеялся, не понимая, как это ноги получились крупнее самого Васи, и лицо его в сравнении со ступнями что голубиное яичко в лапте. Еще одна, мало известная страница жизни моего дяди -- курортная карточка. Приодетый народ стоит на широком крыльце санатория. Под снимком бултыхающееся в русском горле слово "Цхалтубо". Вася мотанул из Норильска! Нет, не в бега. Ему дали путевку на курорт, стало быть, и временный паспорт -- оборотистому парню этого вполне достаточно, чтоб "закрепиться" на магистрали и наезжать в Заполярье только в качестве гостя. Пока же восседает мой дядя на мраморном крыльце в элегантном сером костюме, при модно повязанном галстуке, волнистый его чуб треплют кавказские теплые ветры. Обхватив за талию уверенной рукой самую в толпе курортников видную деваху, с толстой косой, кинутой на грудь, дядя Вася интимно приник к этой косе ушком, и по лицу его угадывается: слышит, чует, какие тайные бури разрывают сердце красавицы. *** Вот и все карточки, какие перешли ко мне от покойной бабушки из Сисима. Настала пора рассказать и о немногих с дядей Васей встречах. Ярче других запомнилась первая. Я снова болел малярией. Вечером в доме гуляли, мачеха с отцом долго, заполошно орали, потом дрались. Я их разнимал. Хозяин разнимать устал, залез на полати, оставив "на фатере" нашу семейку лишь до утра. В поздний уже час я бросил на пол какую-то лопотину, стянул ряднинку с хозяйского сундука, укрылся ею и попробовал уснуть. По полу от двери тянуло холодом. Меня знобило. Наутре я все же забылся. Придавленный тяжелым сном, обмороком ли, я, хоть и отдаленно, слышал ходьбу, говор и среди голосов выделил незнакомый, но уже чем-то мне родной голос, как бы сдавленный журчанием в горловине, с легкий хрипотцой. Впоследствии я узнаю: говорят и дышат горлом от хронической простуды, непременная это награда севера. Но тогда я сразу узнал голос моего дяди, хотя не помнил его, считай, что и не видел еще, -- когда высылали наших в Игарку, я был еще очень мал и никого, кроме деда, не запомнил, да и не самого деда, а белую повязку на его глазу. Я открыл глаза: за столом, возле горячего самовара, обставленного вокруг тарелками, сидела небольшая компания, в центре ее -- узкоплечий, красивый парень с приспущенным галстуком, в расстегнутой на одну пуговицу рубашке с серебряно сверкающими запонками. Он ругал моего папу, сердито подрагивая чубом, -- защищает меня -- догадался я и, тихо поднявшись, обнял за шею незнакомого, чисто одетого, приятно пахнущего духами дядю. Он осторожно и неумело гладил меня по голове и тихо, сдавленным журчащим голосом говорил мне какие-то добрые слова. -- У-у, сволочь! -- погрозил он кулаком моему папе, в отчаянии обхватившему голову, скорее -- разыгрывающему отчаяние. -- Поругай его, поругай, Василий Павлович, -- поощряла мачеха. -- Худо содержит родное дитя, пирует, с женой дерется... -- Замри, как муха! -- приказал мачехе папа и скрипнул зубами. -- Н-нет, па-ачиму, па-ачиму я в натури не разбил свою голову о каменну тюремну стену?.. -- И стал колотиться лбом о столешницу так, что заподпрыгивала и забренчала посуда. Мачеха качала головой, глядя на дядю Васю, посмотри, мол, полюбуйся на братца. Вася смотрел, смотрел, вздохнул печально и попросил хозяина не выгонять нас на улицу хотя бы ради хворого парнишки. -- Токо из уважения к тебе, Василий, потерплю еще эту погань!.. В тот же день вечером Вася уплывал в город, и, когда прижал меня к себе, я, совсем уж отучившийся что-то просить у людей, глухо ему сказал: -- Возьми меня с собой! Вася долго молчал, не отпуская меня от себя, и наконец тяжело выдохнул: -- Некуда мне тебя брать... Я повернулся и с плачем побежал по раскату на яр, в заулке оглянулся: возле осиновой долбленки, бессильно распустив яркое кашне, стоял, поникнув головой, мой любимый дядя. На денек заскочил он в родное село, осветил мою жизнь, как красно солнышко, и уехал, а папа загулял пуще прежнего, обзывал Васю обидным словом "курортник", сулился ему при случае "полвзвода" зубов вышибить. Он пропивал денежки, оставленные Васей мне на катанки, на рубаху и пальтишко к зиме, о чем доподлинно было известно хозяину избы, который вскоре все-таки выгнал всю нашу семейку на улицу. *** Сошлись мы с дядей Васей вновь после того, как я поступил в ФЗО. Работал он в ту пору в Базайском доке бракером -- это рядом со станцией Енисей. Я отыскал дядю и, пока не были построены общежития, квартировал у него, хотя и сам он обитал постояльцем в доме знакомого мужика, ушедшего на фронт. Хозяйка работала не то заведующей детского садика, не то воспитателем. Я даже не знал, как ее зовут, не запомнил ее лица -- что-то блеклое, тонкоголосое, прячущее взгляд. От возникшего к ней недружелюбия прозвал я ее Михрюткой- лярвой. Лярва -- на уличном жаргоне -- потаскушка, но что такое Михрютка -- не знаю. Воображение рисовало малую зловредную зверюшку, вроде тундровой мыши-пеструшки или облезлого суслика, выглядывающего из норы. Чтобы хоть как-то отработать жидкий картофельный суп, который для меня выставляли в чугунке на плиту, койку, которую оставили за мной в комнатке за печкой, я колол дрова, подметал пол и однажды обнаружил: огород-то, в гектар почти величиной, совсем не убран. Все в этом доме и по-за ним делал хозяин, работавший в доке шофером. Михрютка-лярва была ленива и блудлива, и потому хозяйство разом шатнулось, пришло в дикость и запущение: стайка распахнута настежь, корову

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору