Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
сов Толя находился под общим наркозом, дважды пришлось вводить в вену
гексонал. Никто из госпитальных военных и клинических университетских
хирургов подобной операции в Саратове не производил. Известна была она по
литературным источникам, американцы в военно-медицинском журнале за 1941
год поместили ее подробное описание.
Ввиду особой сложности этой операции с лейтенантом после очередного
рентгеновского исследования длительно и откровенно беседовал доктор
Майзель. Он объяснил лейтенанту характер тех патологических процессов,
которые происходили" в его организме после ужасного ранения. Одновременно
хирург откровенно рассказал о риске, сопутствующем операции. Он сказал,
что врачи, консультировавшие вместе с ним, не единогласны в своем решении,
- старый клиницист, профессор Родионов был против операции. Лейтенант
Шапошников задал доктору Майзелю два-три вопроса и тут же в рентгеновском
кабинете, после короткого размышления, согласился оперироваться. Пять дней
ушло на подготовку к операции.
Операция началась в одиннадцать часов утра и закончилась лишь в
четвертом часу. При операции присутствовал начальник госпиталя военный
врач Димитрук. По отзывам врачей, наблюдавших за операцией, она прошла
блестяще.
Майзель правильно решил тут же, стоя у операционного стола,
неожиданные, не предусмотренные в литературном описании трудности.
Состояние больного во время операции было удовлетворительное, пульс
хорошего наполнения, без выпадений.
Около двух часов дня доктор Майзель, человек немолодой и грузный,
почувствовал себя плохо и вынужден был на несколько минут прервать работу.
Доктор-терапевт Клестова дала ему валидола, после чего Майзель уже не
делал перерывов до конца работы. Однако вскоре после окончания операции,
когда лейтенант Шапошников был транспортирован в бокс, у доктора Майзеля
произошел тяжелый приступ стенокардии. Лишь повторные инъекции камфары и
прием жидкого нитроглицерина ликвидировали к ночи спазм сосудов. Приступ
был, очевидно, вызван нервным возбуждением, непосильной перегрузкой
больного сердца.
Дежурившая возле Шапошникова медицинская сестра Терентьева, согласно
указанию, следила за состоянием лейтенанта. В бокс зашла Клестова,
проверила пульс у лежавшего в забытьи лейтенанта. Состояние Шапошникова
было удовлетворительным, доктор Клестова сказала сестре Терентьевой:
- Дал Майзель лейтенанту путевку в жизнь, а сам чуть не помер.
Сестра Терентьева ответила:
- Ох, если б только этот лейтенант Толя выкарабкался!
Шапошников дышал почти неслышно. Лицо его было неподвижно, тонкие руки
и шея казались детскими, на бледной коже едва заметной тенью лежал загар,
сохранившийся от полевых занятий и степных переходов. Состояние, в котором
находился Шапошников, было средним между беспамятством и сном, - тяжелая
одурь от непреодоленного действия наркоза и изнеможения душевных и
физических сил.
Больной невнятно произносил отдельные слова и иногда целые фразы.
Терентьевой показалось, что он сказал скороговоркой: "Хорошо, что ты меня
не видела таким". После этого он лежал тихо, углы губ опустились, и
казалось, что, находясь в беспамятстве, он плачет.
Около восьми часов вечера больной открыл глаза и внятно - медицинская
сестра Терентьева обрадовалась и удивилась - попросил напиться. Сестра
Терентьева сказала больному, что пить ему нельзя, и добавила, что операция
прошла превосходно и больного ждет выздоровление. Она спросила его о
самочувствии, и он ответил, что боли в боку и в спине невелики.
Она вновь проверила его пульс и провела увлажненным полотенцем по его
губам и по лбу.
В это время в палату зашел санитар Медведев и передал, что сестру
Терентьеву вызывает по телефону начальник хирургического отделения
военврач Платонов. Сестра Терентьева зашла в комнату дежурного по этажу и,
взяв трубку, доложила военврачу Платонову, что больной проснулся,
состояние у него обычное для перенесшего тяжелую операцию.
Сестра Терентьева попросила сменить ее, - ей необходимо пойти в
городской военный комиссариат в связи с путаницей, возникшей при
переадресовке денежного аттестата, выданного ей мужем. Военврач Платонов
обещал отпустить ее, но велел наблюдать Шапошникова до того, как Платонов
сам осмотрит его.
Сестра Терентьева вернулась в палату. Больной лежал в той же позе, в
какой она оставила его, но выражение страдания не так резко выступало на
его лице, - углы губ приподнялись, и лицо казалось спокойным, улыбающимся.
Постоянное выражение страдания, видимо, старило лицо Шапошникова, и
сейчас, улыбающееся, оно поразило сестру Терентьеву, - худые щеки, немного
оттопыренные, полные бледные губы, высокий, без единой морщинки лоб,
казалось, принадлежали не взрослому человеку, даже не отроку, а ребенку.
Сестра Терентьева спросила о самочувствии больного, но он не ответил, -
очевидно, заснул.
Сестру Терентьеву несколько насторожило выражение его лица. Она взяла
лейтенанта Шапошникова за руку, - пульс не прощупывался, рука была чуть
теплой от того неживого, едва ощутимого тепла, которое хранят в себе по
утрам топленные накануне и давно уже прогоревшие печи.
И хотя медицинская сестра Терентьева всю жизнь прожила в городе, она,
опустившись на колени, тихонько, чтобы не тревожить живых, завыла
по-деревенски:
- Родименький наш, цветочек ты наш, куда ты ушел от нас?
"30"
В госпитале стало известно о приезде матери лейтенанта Шапошникова.
Мать умершего лейтенанта принял комиссар госпиталя, батальонный комиссар
Шиманский. Шиманский, красивый человек, с выговором, свидетельствующим о
его польском происхождении, хмурился, ожидая Людмилу Николаевну, - ему
казались неизбежными ее слезы, может быть, обморок. Он облизывал языком
недавно выращенные усы, жалел умершего лейтенанта, жалел его мать и
поэтому сердился и на лейтенанта, и на его мать, - если устраивать прием
для мамаши каждого умершего лейтенанта, где наберешься нервов?
Усадив Людмилу Николаевну, Шиманский, прежде чем начать разговор,
пододвинул к ней графин с водой, и она сказала:
- Благодарю вас, я не хочу пить.
Она выслушала его рассказ о консилиуме, предшествовавшем операции
(батальонный комиссар не счел нужным говорить ей о том, что один голос был
против операции), о трудностях операции и о том, что операция прошла
хорошо; хирурги считают, что эту операцию следует применять при тяжелых
ранениях, подобных тем, что получил лейтенант Шапошников. Он сказал, что
смерть Шапошникова наступила от паралича сердца, и как показано в
заключении патологоанатома, военврача третьего ранга Болдырева,
предвидение и устранение этого внезапного экзитуса было вне власти врачей.
Затем батальонный комиссар заговорил о том, что через госпиталь
проходят сотни больных, но редко кого так любил персонал, как лейтенанта
Шапошникова, - сознательный, культурный и застенчивый больной, всегда
совестился попросить о чем-нибудь, утруждать персонал.
Шиманский сказал, что мать должна гордиться, воспитав сына, беззаветно
и честно отдавшего жизнь за Родину.
Затем Шиманский спросил, есть ли у нее просьбы к командованию
госпиталя.
Людмила Николаевна попросила извинить, что она отнимает время у
комиссара, и, вынув из сумки листок бумаги, стала читать свои просьбы.
Она попросила указать ей место захоронения сына.
Батальонный молча кивнул и пометил в блокноте.
Она хотела поговорить с доктором Майзелем.
Батальонный комиссар сказал, что доктор Майзель, узнав о ее приезде,
сам хотел встретиться с ней.
Она попросила встречи с медицинской сестрой Терентьевой.
Комиссар кивнул и сделал пометочку у себя в блокноте. Она попросила
разрешения получить на память вещи сына.
Снова комиссар сделал пометку.
Потом она попросила передать раненым привезенные ею для сына гостинцы и
положила на стол две коробки шпрот, пакетик конфет.
Ее глаза встретились с глазами комиссара, и он невольно сощурился от
блеска ее больших голубых глаз.
Шиманский попросил Людмилу прийти в госпиталь на следующий день в
девять тридцать утра, - все ее просьбы будут выполнены.
Батальонный комиссар посмотрел на закрывшуюся дверь, посмотрел на
подарки, которые Шапошникова передала раненым, пощупал пульс у себя на
руке, не нашел пульса, махнул рукой и стал пить воду, которую предложил в
начале беседы Людмиле Николаевне.
"31"
Казалось, нет у Людмилы Николаевны свободной минуты. Ночью она ходила
по улицам, сидела на скамейке в городском саду, заходила на вокзал
греться, снова ходила по пустынным улицам скорым, деловым шагом.
Шиманский выполнил все, о чем она просила.
В девять часов тридцать минут утра Людмилу Николаевну встретила
медицинская сестра Терентьева.
Людмила Николаевна просила ее рассказать все, что она знала о Толе.
Вместе с Терентьевой Людмила Николаевна, надев халат, поднялась на
второй этаж, прошла коридором, по которому несли ее сына в операционную,
постояла у двери однокоечной палаты-бокса, поглядела на пустовавшую в это
утро койку. Сестра Терентьева шла все время рядом с ней и вытирала нос
платком. Они снова спустились на первый этаж, и Терентьева простилась с
ней. Вскоре в приемную комнату, тяжело дыша, вошел седой, тучный человек с
темными кругами под темными глазами. Накрахмаленный, ослепительный халат
хирурга Майзеля казался еще белее по сравнению с его смуглым лицом,
темными вытаращенными глазами.
Майзель рассказал Людмиле Николаевне, почему профессор Родионов был
против операции. Он, казалось, угадывал все, о чем хотела спросить его
Людмила Николаевна. Он рассказал ей о своих разговорах с лейтенантом Толей
перед операцией. Понимая состояние Людмилы, он с жестокой прямотой
рассказал о ходе операции.
Потом он заговорил о том, что у него к лейтенанту Толе была какая-то
почти отцовская нежность, и в басовитом голосе хирурга тоненько, жалостно
задребезжало стекло. Она посмотрела впервые на его руки, они были
особенные, жили отдельно от человека с жалобными глазами, - суровые,
тяжелые, с большими, сильными смуглыми пальцами.
Майзель снял руки со стола. Словно читая ее мысль, он проговорил:
- Я сделал все возможное, но получилось, что мои руки приблизили его
смерть, а не побороли ее, - и снова положил руки на стол.
Она понимала, что все сказанное Майзелем - правда.
Каждое его слово о Толе, страстно ею желаемое, мучило и жгло. Но
разговор имел в себе еще одну томительную тяжесть, - она чувствовала, что
хирург хотел встречи с ней не ради нее, а ради себя. И это вызывало в ней
нехорошее чувство к Майзелю.
Прощаясь с хирургом, она сказала, что верит, - он сделал все возможное
для спасения ее сына. Он тяжело задышал, и она ощутила, что слова ее
принесли ему облегчение, и вновь поняла, что, чувствуя свое право услышать
от нее эти слова, он и хотел с ней встречи и встретился с ней.
И она с упреком подумала: "Неужели от меня надо еще получать утешение?"
Хирург ушел, а Людмила пошла к человеку в папахе, коменданту. Он отдал
ей честь, сипло доложил, что комиссар велел отвезти ее к месту захоронения
на легковой машине, машина задержалась на десять минут из-за того, что
отвозили в карточное бюро список вольнонаемных. Вещи лейтенанта уже
уложены, их удобней будет взять после возвращения с кладбища.
Все, о чем просила Людмила Николаевна, было выполнено по-военному,
четко и точно. Но в отношении к ней комиссара, сестры, коменданта
чувствовалось, что и эти люди хотят от нее получить какое-то успокоение,
прощение, утешение.
Комиссар почувствовал свою вину за то, что в госпитале умирают люди. До
приезда Шапошниковой его это не тревожило, - на то и госпиталь во время
войны. Постановка медицинского обслуживания не вызывала нареканий у
начальства. Его жучили за недостаточную организацию политической работы,
за плохую информацию о настроениях раненых.
Он недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с
вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к
колхозному строю. В госпитале имелись случаи разглашения ранеными военной
тайны.
Шиманского вызывали в политотдел санитарного управления военного округа
и посулили отправить его на фронт, если из особого отдела опять сообщат о
непорядках в госпитальной идеологии.
А теперь комиссар почувствовал себя виноватым перед матерью умершего
лейтенанта за то, что вчера умерло трое больных, а он вчера принимал душ,
заказал повару свой любимый бигос из тушеной кислой капусты, выпил
бидончик пива, добытый в саратовском горторге. Сестра Терентьева была
виновата перед матерью умершего лейтенанта в том, что муж ее, военный
инженер, служил в штабе армии, на передовой не бывал, а сын, который на
год старше Шапошникова, работал на авиационном заводе в конструкторском
бюро. И комендант знал свою вину, - он, кадровый военный, служил в тыловом
госпитале, он послал домой хороший габардиновый материал и фетровые
валенки, а от убитого лейтенанта осталось матери бумажное обмундирование.
И толстогубый старшина с мясистыми налитыми ушами, ведавший
захоронением умерших больных, чувствовал свою вину перед женщиной, с
которой поехал на кладбище. Гробы сбивались из тонких, бракованных досок.
Умершие клались в гробы в нижнем белье, рядовых клали тесно, в братские
могилы, надписи на могилах делались некрасивым почерком, на неотесанных
дощечках, писались они непрочной краской. Правда, умерших в дивизионных
медсанбатах закапывали в ямы без гробов, а надписи делали чернильным
карандашом, до первого дождя. А те, что погибли в бою, в лесах, болотах, в
овражках, в чистом поле, - тех, случалось, и не находили похоронщики, их
хоронил песок, сухой лист, метель.
Но старшина все же чувствовал свою вину за низкое качество
лесоматериалов перед женщиной, сидевшей с ним рядом в машине и
выспрашивавшей его, как хоронят умерших, - вместе ли, во что обряжают
трупы, говорят ли последнее слово над могилой.
Неудобно было и оттого, что перед поездкой он забежал к дружку в
каптерку и выпил баночку разбавленного медицинского спиртишки, закусил
хлебцем с луковкой. Он совестился, что в машине стоит от его дыхания
водочный дух с цибульной примесью, но как он ни совестился, а отказаться
от того, чтобы дышать, не мог.
Он хмуро смотрел в зеркальце, висевшее перед водителем машины, - в этом
четырехугольном зеркальце отражались смеющиеся, смущавшие старшину глаза
водителя.
"Ну и нажрался, старшина", - говорили безжалостно веселые молодые глаза
водителя.
Все люди виноваты перед матерью, потерявшей на войне сына, и тщетно
пробуют оправдаться перед ней на протяжении истории человечества.
"32"
Бойцы трудового батальона сгружали с грузовика гробы. В их молчаливой
неторопливости видна была трудовая, привычная сноровка. Один, стоя в
кузове грузовика, пододвигал гроб к краю, другой принимал его на плечо и
заносил в воздухе, тогда молча подходил третий и принимал второй край
гроба на плечо. Скрипя ботинками по замерзшей земле, они несли гробы к
широкой братской могиле, поставив гроб у края ямы, возвращались к
грузовику. Когда пустой грузовик ушел в город, бойцы присели на гробы,
стоявшие у отрытой могилы, и стали сворачивать папиросы из большого
количества бумаги и малого количества табака.
- Сегодня вроде посвободней, - сказал один и стал высекать огонь из
добротно слаженного огнива, - трут в виде шнура был пропущен в медную
гильзу, а кремень вправлен в оправу. Боец помахал трутом, и дымок повис в
воздухе.
- Старшина говорил, больше одной машины не будет, - сказал второй и
прикурил, выпустил много дыму.
- Тогда и оформим могилу.
- Ясно, сразу удобней, и список он привезет, проверит, - проговорил
третий, не куривший, вынул из кармана кусок хлеба, встряхнул его, легонько
обдул и стал жевать.
- Ты скажи старшине, пусть лом нам даст, а то на четверть почти
прихватило землю морозом, завтра нам новую готовить, лопатой такую землю
возьмешь разве?
Тот, что добывал огонь, гулко ударив ладонями, выбил из деревянного
мундштука окурок, легонько постучал мундштуком о крышку гроба.
Все трое замолчали, словно прислушиваясь. Было тихо.
- Верно, будто трудовым батальонам сухим пайком выдавать обед будут? -
спросил жевавший хлеб боец, понизив голос, чтобы не мешать покойникам в
гробах неинтересным для них разговором.
Второй курец, выдув окурок из длинного закопченного тростникового
мундштука, посмотрел в него на свет, покачал головой.
Снова было тихо...
- Денек сегодня ничего, вот только ветер.
- Слышь, машина пришла, так-то мы до обеда отделаемся.
- Нет, это не наша, это легковик.
Из машины вышел знакомый им старшина, за ним женщина в платке, и пошли
в сторону чугунной ограды, где до прошлой недели производили захоронения,
а потом перестали из-за отсутствия места.
- Хоронят силу, а никто не провожает, - "сказал один. - В мирное время
тут знаешь как - один гроб, а за ним, может, сто человек цветочки несут.
- Плачут и по этим, - и боец толстым овальным ногтем, обточенным
трудом, как галька морем, деликатно постучал по доске. - Только нам этих
слез не видно... Гляди, старшина один вертается.
Они снова стали закуривать, на этот раз все трое. Старшина подошел к
ним, добродушно сказал:
- Все курим, ребята, а кто же за нас поработает?
Они молча выпустили три дымовых облака, потом один, обладатель кресала,
проговорил:
- Покуришь тут, слышь, грузовик подходит. Я его уж по мотору признаю.
"33"
Людмила Николаевна подошла к могильному холмику и прочла на фанерной
дощечке имя своего сына и его воинское звание.
Она ясно ощутила, что волосы ее под платком стали шевелиться, чьи-то
холодные пальцы перебирали их.
Рядом, вправо и влево, вплоть до ограды, широко стояли такие же серые
холмики, без травы, без цветов, с одним только стрельнувшим из могильной
земли прямым деревянным стебельком. На конце этого стебелька имелась
фанерка с именем человека. Фанерок было много, и их однообразие и густота
напоминали строй щедро взошедших на поле зерновых...
Вот она наконец нашла Толю. Много раз она старалась угадать, где он,
что он делает и о чем думает, - дремлет ли ее маленький, прислонившись к
стенке окопа, идет ли по дороге, прихлебывает чай, держа в одной руке
кружку, в другой кусочек сахара, бежит ли по полю под обстрелом... Ей
хотелось быть рядом, она была нужна ему, - она бы долила чаю в кружку,
сказала бы "съешь еще хлеба", она бы разула его и обмыла натертую ногу,
обмотала бы ему шею шарфом... И каждый раз он исчезал, и она не могла
найти его. И вот она нашла Толю, но она уже не нужна была ему.
Дальше видны были могилы с дореволюционными гранитными крестами.
Могильные камни стояли, как толпа стариков, никому не нужных, для всех
безразличных, - одни повалились набок, другие беспомощно прислонились к
стволам деревьев.
Казалось, небо стало какое-то безвоздушное, словно откачали из него
воздух, и над головой стояла наполненная сухой пылью пустота. А беззвучный
могучий насос, откачавший из неба воздух, все работал, работал, и уже не
стало для Людмилы не только неба, но и не стало веры и надежды, - в
огромной безвоз